ГЛАВА 23
ИСЧАДИЕ АТОМОВ
Кадры из памяти Кима.
Та же лаборатория. За окнами Ока, песчаные косы. Ребятишки, вздымая брызги, носятся по мелководью.
Чьи-то мягкие руки ложатся на глаза.
— Угадай, кто!
Сердце екает. Лада! Нет, Лада так простецки не держится.
— Нинка!
Ну, конечно, это Нина Нгакуру, веселая, загорелая дочерна, цветом почти сравнявшаяся с Томом. И Том тут же, стоит рядом, сверкая зубами и белками глаз. И еще двое подростков с ними, губастые, курчавые, похожие, как два сапога.
— А это чьи! Не ваши же!
— Ну что ты. Ким, считать разучился совсем! Мы же только два года женаты. Это племянники Тома.
Как и всякое изобретение, от каких-то трудов ратомика избавила и каких-то трудов прибавила. Тетя Флора
не осталась надолго без дела. Появилась ратозапись, понадобились пластинки с записью кушаний — кушанья изготовляли опытные повара… и снова тетя Флора пекла свои пирожки с луком, перцем, печонкой, с яблоками и бананами, с джемом, ромом и гленом, с терпким фортиботтлом. Только раньше тетя Флора ставила тарелки на прилавок, а сейчас в ратоматор. Остальное делалось автоматически: что-то внутри гудело, как-то отпечатывалось в громоздкой кассете, кассета сама собой переезжала к соседнему ратоматору для пробы, и в нем каким-то образом оказывались тети Флорины пирожки.
И если они были такими же поджаристыми, горячими и аппетитными, значит, запись удалась, можно катить кассету на склад.
И еще одно новшество: прежде тетя Флора получала оценку сразу же. Довольные потребители говорили:
“Ну-ка, мать, поджарь еще пяток”. Сейчас это формулировалось иначе: “Уважаемый директор, просим вас прислать полный каталог изделий кулинарного мастера Нгакуру”. Так тетя Флора узнавала, что ее пирожки пришлись по вкусу в дальних лесных поселках, на уединенных островах и на айсбергах-там, куда не дотянулся еще кабель всеобщего ратоснабжения. Приятно знать, что твое угощение пришлось по. вкусу в такой обширной округе. Тетя Флора очень гордилась новой работой, неустанно рассказывала о ней дочерям, приятельницам и соседкам, а Феникса, любимого внука брала с собой на ратокухню (что, по правде сказать, не разрешалось), даже позволяла ему ставить пироги в ратоматор и снимать пробу с копий.
Фениксу только что исполнилось двенадцать. Он был в том трудном возрасте, когда мальчишка считает себя взрослым и самыми детскими способами, с постоянной опасностью для своих ног, рук и головы неустанно доказывает, что он взрослый. Феникс доказывал тоже и особенно рьяно своей однокласснице Норме-миловидной девочке с косичками над ушами, сложенными в узелки наподобие бараньих рожек.
Норма, однако, на Феникса смотрела свысока, называла его малюткой (он был моложе ее на два месяца) и предпочитала есть мороженое в обществе четырна
дцатилетнего юноши, по имени Голиаф, тощего, длинноногого, длиннорукого и непомерно лопоухого.
Бедный Феникс терпел поражение по десять раз на дню. Голиаф был выше на целую голову, прыгал на полметра дальше, побеждал в боксе и в беге, и у него уже были иисуски, а Фениксу еще не “подарили эфира”. И десять раз на дню, доказав свое превосходство, Голиаф говорил высокомерно:
— Слабо тебе, братец!
Но вот сто раз поверженный получает возможность похвалиться, заявить победителю, подбоченясь: “А я запросто хожу в Дом ратозаписи. Мне позволяют пироги записывать!”
А Голиафа даже и близко не подпускают. Он жалкий потребитель, его удел — кнопки нажимать, получать приготовленное взрослыми, такими, как Феникс.
— Врешь,— говорит озадаченный Голиаф.
— Не.
— Слабо доказать.
— Докажу.
И в борьбе с ненавистным “слабо” Феникс берет на себя героическое обязательство: сделать запись любой вещи на выбор в присутствии Голиафа и Нормы.
План действий у хитреца рождается мгновенно. Вечером тетя Флора будет делать пирог с клубникой. В кухню Феникса, конечно, не впустят, потому что он негигиеничный. Тетя Флора оставит его в ратоматорной, даже запрет кухню, чтобы он не лез туда. Пирог делается около часа, в это время Феникс — хозяин ратоматоров. Он впускает товарищей в окно…
И все получилось как по-писаному. Ничего не подозревающая тетя Флора заперла дверь своей вылизанной начисто кухни, отбив притворные попытки Феникса проникнуть внутрь. Проказник на цыпочках подошел, к окну, помог влезть Норме, принял вещи у соперника.
Голиаф принес для записи ружье-глушитель старшего брата, Норма — серьги своей тети Хлои, горжетку из настоящего меха, туфли одной подружки и бусы другой. Конечно, в домашнем ратоматоре она могла взять и туфли, и сережки получше, но ей хотелось именно такие, как у подруг, именно такие, как у тети Хлои.
Гудит. Катится. Щелкает. И вот к ногам потрясенной Нормы валятся горжетка, туфли и бусы… точь-в-точь, как у подружек,— бусинка к бусинке, волосок к волоску. И плешинки такие же, и царадинки такие же. Где оригинал, где копия — и не разберешь.
Надо было замести следы преступления. Стараясь не греметь. Феникс оттащил использованную кассету подальше, на ее место вставил другую, Голиаф между тем держал в руках два глушителя без всякого удовольствия, явно обескураженный восхищением Нормы.
— Ерунда,— сказал он.— Это каждый может. Сюда положил, тут нажал…
— Тшш! Осторожно! Убери пальцы!
—А что будет?-Голиаф сунул руку в ратоматор и отдернул, будто обжегся.— Ничего не произошло.
— Я говорю: не играй с огнем!
Но Голиафу нужно было восстановить свое превосходство. Рука осталась цела, не кололо, не болело. Раздумывать он не любил, согнувшись, быстро вскочил в ратоматор и так же проворно выпрыгнул задом, не поворачиваясь.
— То-то! Пугают вас, детишек, а ты веришь. И сейчас труса празднуешь. Слабо залезть.
— На слабо дураков ловят,-проворчал Феникс не очень уверенно.
— Отговорочки. Я залез же.
— Ну и подумаешь!
Феникс быстро шагнул в ратоматор, хотел обернуться… но неприятель его еще быстрее захлопнул дверцу.
Позже Голиаф объяснял, что он сделал это “нечаянно”, задел, а она захлопнулась. Едва ли это было “нечаянно”, но во всяком случае и неумышленно. Просто Голиафу очень хотелось унизить “мальца”, и, увидев Феникса в шкафу, он представил себе, как это здорово будет, когда Феникс начнет стучать, просить выпустить его, а они с Нормой будут дразнить его и смеяться.
Но ратоматор стоял под током. Как только дверца захлопнулась, он задрожал, загудел… и кассета, стронувшись, поехала по журчащему конвейеру ко второму ратоматору, проверочному, вошла в него, защелкнулась, теперь загудел тот…
Голиаф, раскрыв рот, смотрел на все эти пертурбации. Норма рассеянно подняла голову: она еще не поняла, что произошло.
Но тут послышался стук изнутри.
Уже не помышляя о насмешках, потрясенный Голиаф рванул дверцу. О счастье! Ничего не случилось! Живой и здоровый Феникс выбрался наружу, потирая щеки.
— Дурак ты, Гол. Меня как иголками прошило, миллион дырок во мне, живого места нет. Лезь, теперь я тебя продырявлю. Слабо?
Видимо, кожа у него горела. Он все потирал лицо и хлопал себя по икрам, словно сомневался, целы ли.
Но тут стук повторился, на этот раз во втором ратоматоре, там, где проверялось качество записи.
Голиаф нерешительно открыл дверцу: феникс… второй, точно такой же, выбрался оттуда, потирая щеки.
— Дурак ты, Гол,— выругался он.— Меня как иголками прошило, миллион дырок во мне. Лезь, теперь я тебя продырявлю. Слабо?
Так он сказал, слово в слово, как и первый Феникс. Видимо, мозги у них были совершенно одинаковые и мысли одинаковые, и для выражения их они подбирали тождественные слова.
Этот тоже потирал лицо и хлопал себя по ногам. Должно быть, и у него горела кожа.
Свидетели обалдело смотрели на двойников. Два носа кнопкой, две пары глаз-черносливин, две пары желтых брюк в крупную клетку, одинаковые складки на брюках, у обоих из кармана висит голубой платок.
Заметив друг друга, Фениксы глумливо улыбнулись, вытянули палец одинаковым жестом и хором сказали:
— Это что за тип?
И рассердились одновременно:
— Ты еще передразниваешь меня, кривляка!
Тогда Норма закрыла глаза и завизжала пронзительно. Завизжала от ужаса, растерянности и беспомощности, завопила, не думая о последствиях, широко раскрыв рот.
Двойники, одинаковые, как эстрадные танцоры, дернулись оба сразу и оглянулись на дверь:
— Тихо, дуреха! Закрой пасть!-крикнули они одновременно.
Норма продолжала визжать.
Два Феникса кинулись ее унимать, оба протянули руки, чтобы зажать ей рот, столкнулись лбами и встали, наклонившись, как молодые бычки:
— А ты кто такой? Залез без спросу, да еще командуешь!
Они еще не понимали, откуда взялся второй. Каждый думал, что второй-это хитрый проказник, тайком пробравшийся в Дом ратозаписи.
Норма продолжала визжать.
И тут послышались тяжеловесные шаги. Распахнулась дверь кухни. На пороге, пылая от жара и гнева, стояла тетя Флора со сковородкой в руке.
Голиаф метнулся к окну и исчез. Норма повизгивая кинулась за ним, прижимая к груди две горжетки. Остались Фениксы. Они-то знали, что от возмездия не уйдешь и лучше принять трепку от бабушки, чем потом от матери, не устающей так быстро.
— Баба, я больше не буду,-захныкали они оба. И уставившись друг на друга, добавили злыми голосами:
— Этот попугай передразнивает меня все время.
Тетя Флора провела рукой по глазам.
“С ума схожу,-подумала она.-В глазах двоится и слышу двоих”.
— Но она была человеком действия и давно уже привыкла к чудесному удвоению вещей. А если вещи удваиваются…
— Ты лазил в шкаф, шалопай?
— Я больше не буду, баба.
Преступление требовало кары. Но тетя Флора,— как человек справедливый, хотела и колотушки распределить по справедливости.
— Кто из вас придумал, это?
— Я. Но я больше не буду,— ответили оба унылым хором. — И с удивлением воззрились друг на друга. Почему этот попугай берет на себя вину?
— А откуда ты вылез?
Вот тут впервые двойники сделали разные жесты. Один показал на записывающий ратоматор, другой на проверочный.
Отныне они стали разными людьми, и судьба повела их разными путями.
Тетя Флора действовала решительно. Наградив зачинщика (оригинал) тумаками, она втолкнула его в чуланчик с бракованными кассетами и заперла там.
— А теперь поговорим с тобой,— обратилась она к копии.
— Баба, отпусти, мне надо уроки готовить.
И из чуланчика донеслось, как эхо:
— Баба, отпусти, мне надо уроки готовить.
Обоим одновременно пришла в голову мысль избавиться от наказания ссылкой на уроки. Но запертому Фениксу пришлось еще стучать в дверь-он запоздал на две секунды.
— Господи, вразуми,-бормотала тетя Флора.
Только теперь перед ней предстали ясно все неприятные последствия. За халатность в работе ее, конечно, накажут. Отстранят, присудят к скуке, дадут год или два полного безделья. Придется терпеть: виновата, оплошала. Разговоры начнутся сегодня же: надо привести чертенят к сварливой Фелиции. И так дочка ворчит, что от Феникса ни покоя, ни отдыха. И вот, на тебе, бог дал еще одного сыночка. Полно, бог ли? Бог дает детей обычным, установленным порядком. А этот вылез из атомной печки, как дьявол. Дьяволенок и есть, исчадье ада… атомов точнее.
«Исчадье”-удобная формулировка нашлась. Исчадье можно было не признавать внуком.
— Аминь, рассыпься,-сказала тетя Флора со слабой надеждой на избавление от всех неприятностей. Мальчишка в желтых штанах не хотел рассыпаться.
— Господи, за что ты испытываешь меня?-причитала сбитая с толку старуха.— Оно не рассыпается, оно притворяется Фениксом, чтобы отвести мне глаза. Как отличить наваждение от внука?
“А если размахнуться сковородой?..”
— Ты с ума сошла! Я маме пожалуюсь! Не смей.
На рассеченном плече показалась кровь. Уронив сковородку, тетя Флора кинулась обнимать ревущее исчадье.
И тогда ей пришло в голову (начать бы с этого), что у нее сын-врач, ученый, умный, эпидемии пресекающий.
— Том, голубчик, прилетай скорее!..
И вот Том на ратокухне, где так славно пахнет луком и жареными пирожками, а, кроме того, еще машинным маслом и грозовым электричеством, и перед ним зареванный шоколадного цвета парнишка с разорванной на плече рубахой.
— Ты посмотри, посмотри, все ли у него в порядке?— говорит тетя Флора.
Том сгибает руки и ноги. Целы. Голени исцарапаны, но так полагается в двенадцать лет. Бьет молоточком по коленным чашечкам, сердце слушает, щупает селезенку, заглядывает в горло.
— Все на месте, мам. Нос заложен, но это от полипов. Я выжгу их, когда он станет постарше.
Тетя Флора заливается слезами:
— Полипы? Полипы, как у маленького. А я его сковородкой… а у него полипы…
Из чулана извлекается оригинал, Том ставит его рядом с копией, сравнивает волосы, губы, родинки… носы с полипами.
— Дядя Том, скажи, что я настоящий,— просят оба Феникса.
— Мама, придется тебе признать нового внука.
Мальчишки смотрят друг на друга волчатами:
— Я тебя не пущу в мою комнату,— грозятся они.-Я тебя придушу в постели.
Тетя Флора держится за голову;
— Боже мой, боже мой, что скажет Фелиция!
И тогда Том решается:
— Мама, пожалуй, мы возьмем к себе этого нового (он ищет глазами соадину на плече). Его надо понаблюдать о медицинской точки зрения. Если все атомы на месте, повезем его в Москву, в Главный институт ратомики. А Фелицию ты подготовь постепенно, пусть свыкается с мыслью, что у нее не один сын, а два, как бы близнецы,
— В Москву?! — Феникс-двойник почти утешен.
Оригинал тянет обиженно:
— Я тоже хочу в Москву, дядя Том.
Поздно ночью, измученный и зареванный, так и не поверивший в свое невероятное рождение, двойник уснуу! на диване с “Медицинскими новостями” под подушкой. А Том с Ниной сидели, прислушиваясь к его дыханию, опасались, что оно прервется.
— Как же это так. Том, я не понимаю? Ведь пингвины-то получались парализованные. Во всех инструкциях написано: “ратомировать живое нельзя”.
— Поедем к Гхору, там разберутся. Очевидно, что-то изменилось в новейшей ратозаписи. Я даже вспоминаю: там стоят особые фильтры для удаления осколков. Допускаю, что эти осколки парализовали пингвина. И вакуум на два порядка глубже. Прежде в копиях находили воздушные пузырьки.
Двойник всхлипнул во сне. Обыкновенно. Как все наплакавшиеся дети.
— Я все думаю, Том: какое неприятное открытие! Неужели людей будут штамповать теперь? Это было бы ужасно!
— Не обязательно людей… Можно зверей. Например, обезьян. Шимпанзе так трудно выпросить для опыта. Нина неожиданно расхохоталась.
— Том, извини, я не над тобой. Я подумала, что если бы твоя мама отослала ратозапись на станцию. И вместо пирогов там понаделали бы мальчишек. Тысяча Фениксов, и все считают Фелицию мамой. Твоя сестра, наверно, с ума сошла бы.
— Да, какой-нибудь древний царь был бы очень рад. Сказал бы: “Сделайте мне сто тысяч солдат”.
— А нам ни к чему. Удивительно бесполезное открытие!
— Нет, польза должна быть. Всякое открытие находит свою пользу. Теперь я вспоминаю, что говорил Ким. Он спасся на Луне, а три человека умерли под скалой. Запись-это страхование от несчастного случая.
— Да, это хорошо. Знаешь, что ты записана, и ничего-ничегошеньки не боишься.
— Но нужна частая запись. Иначе последние годы забудешь-от записи и до смерти.
— Том, а вдруг все люди на свете захотят записываться? И никто умирать не будет?
— Запись не поможет старику. Старик опять умрет от старости.
— Том, а если…
— Давай спать, Нина. Еще надо смотреть, останется ли жить наш новорожденный.
— Ой, Том, неужели ты думаешь?..
ГЛАВА 24
ВПЕРЕГОНКИ СО СТАРОСТЬЮ
Кадры из памяти Кима.
Лицо Гхора, усталое, осунувшееся, под глазами мешки, на смуглых щеках иголочки белой щетины. И голос у него напряженный и невыразительный, вымученный какой-то.
Гхор говорит:
— Передайте вашей приятельнице, пусть приходит за своими вещами…
“А ведь он старик. Сколько ему!” — думает Ким.
“Джек женился на Агнесе и был безумно счастлив по крайней мере три недели”.
Еще девочкой в старинном морском романе XIX века Лада прочла эти строки, прочла и даже обиделась на автора. Почему только три недели? Такая была интересная книжка: волнующие приключения, любовь, разбойники, благополучный конец и вдруг… три недели! Нет уж, когда она выйдет замуж, счастье будет навеки, до самой смерти голубое небо.
И вот лучший в мире человек, красавец, умница, великий изобретатель — ее муж. Он каждый день рядом.
По утрам Лада просыпается с улыбкой, спрашивает себя:
“Неужели это правда?” За завтраком исподтишка любуется волевым лицом. Слышит за спиной шепот любопытных: “Кто жена Гхора? Вот эта черненькая? Как же я ее не рассмотрела?” По вечерам ей, ей одной рассказывает Гхор свои замыслы. Она не всегда понимает математические и технические тонкости. Но ей так приятно, что для великого ученого она первый друг. Ей первые слова, ей первые сомнения, ей радость и усталость, к ней просьба о сочувствии.
“Мой, мой навеки, мой, и больше ничей!”
Счастье выплескивалось через края, ему тесно было в четырехкомнатной квартирке. Ладе хотелось вынести счастье на обсуждение, всем-всем показать “моего Гхора”, еще и еще раз услышать поздравления, бескорыстные или чуть-чуть завистливые: “Это тот самый Гхор? Муж нашей Лады? И за что ей такое счастье?”
И к концу медового месяца (как раз истекли три недели) Лада начала возить мужа в гости-к подругам, знакомым, родственникам.
Тут и появилась первая тень разочарования.
Познакомившись ближе, друзья Лады не восхищадись Гхором. Ведь он был однолучевым, очень несимметричным человеком. Был выдающимся ученым, но никудышным товарищем для отдыха, как и в юные годы на Такла-Макане. В кругу средних многолучевых он чувствовал себя невеждой, молчал угрюмо и застенчиво, а застенчивость его принимали за высокомерие. Лада не слышала желанных похвал, а Гхор, видя разочарование жены, мрачнел еще больше. Он боялся, что Лада вскоре соскучится с ним, почувствует разницу в возрасте, с опаской смотрел на проказливых, жизнерадостных, беспечно отважных сверстников жены, уговаривал себя заранее:
“Мое счастье, как солнечная погода в октябре, на день-два. Оно кончится не сегодня-завтра. Молодость вернется к молодости”.
Бедный Ким, униженный, горюющий, скрежещущий зубами от ревности, не подозревал даже, каким пугалом он был в глазах Гхора. Гхор считав его бесшабашным весельчаком, лихим танцором и неизбежным победителем в будущем.
А Киму казалось, что его смахнули щелчком, как жучка, заползшего на книгу.
Летом молодожены уехали на юг, к теплому морю.
Гхор был окружен отдыхающими с утра до вечера, ежеминутно демонстрировал свои недостатки на глазах у Лады, мрачнел, ревновал, злился. И Лада, в чувствах более умная, догадалась что это раздражение может перейти на нее. “Вдвоем нам хорошо, а на людях не надо быть вместе”,-поняла Она. И тут как раз Гхора попросили вернуться в институт, дать указания для перепланировки. Гхор с облегчением вылетел в Серпухов, а Лада с удовольствием отправилась в туристский поход, самый старомодный, пешеходный, с тяжелыми мешками за спиной.
Разлука сберегла любовь: Лада отдохнула в походе, Гхор — в кабинете. Но все-таки тень осталась.
— Раньше у нас все было совместное, а теперь он уходит от меня, как бы съеживается,— жаловалась Лада Нине.
Занятая мыслями о любви, она не сразу заметила, что Гхор уходит не только от нее.
Общительным Гхор не был, но у него сложился с годами круг знакомых — ученые, изобретатели, пожилые и молодые. Гхор любил споры, фехтование умов, звон острых слов, неумолимые удары логики, умел находить ошибки, любил разить, сокрушая неосновательные гипотезы. Но в последнее время споры прекратились. Гхор принимал гостей все реже и сам никуда не выезжал, предпочитая одиночество.
В прошлом Гхор любил игры, тренирующие сообразительность и логику; математические задачи, головоломки, шахматы со всеми нововведениями. До женитьбы он посещал по субботам шахматный клуб. Теперь и эти посещения прекратились.
Раньше он летал по выходным в горы подышать воздухом юности, карабкался по опасным тропинкам, прыгал по скалам. И в любви-то он объяснился в горах, когда нес на руках усталую спутницу по крутой и скользкой после дождя тропинке. Теперь же Гхор гулял в приокских рощах, всегда по одним и тем же дорожкам.
А потом и эти прогулки прекратились. В свободный час Гхор ложился на диван в кабинете и читал…
И что читал? Не информационные тома, не бюллетени, не рефераты, не научные журналы, которые он поглощал раньше тоннами. Сейчас Гхор листал занимательные книги для подростков и часто ронял их на пол, задремывая…
Ушел от людей, ушел от развлечений, ушел от спорта и от чтения. Поистине “съежился”, правильно сказала Лада. Оставил себе только ратомику и дремоту.
Впрочем, одно занятие прибавил —лечение, Он, презиравший лекарства и пациентов, завел Дoмашнюю аптечку у изголовья. Лада заглянула в нее и пришла в ужас: снадобья для сна, для аппетита, для пищеварения, для дыхания, для спокойствия и выдержки, против головной боли, против утомления, против боли в суставах и пояснице…
Всего год назад Гхор ходил, читал, дышал, думал, ел, спал без специальных забот, теперь каждый шаг свой он подкреплял таблетками, жил как бы на фармацевтических костылях.
— Это же самоотравление,— кричала Лада.— Если все сразу болит, надо отдохнуть. У тебя тяжелое переутомление. Возьми отпуск на полгода. Не обязательно к морю, я уже знаю, что ты не взлюбил море. Поедем в твои родные горы, я поеду с тобой, если хочешь. Будем жить вдвоем в тишине, поскучаем ради здоровья.
— Хорошо, я подумаю. Весной, возможно. Сейчас ратомика на подъеме,— вяло обещал Гхор.
Лада обещанию не поверила, обратилась к профнлактикам. Нет, не к прикрепленному врачу-милой девушке, слишком уважающей Гхора, чтобы убедить его в чем-либо. Лада побежала к Зареку, обливаясь слезами, сбивчиво рассказала об аптечке, дремоте и съеживании.
— Надо осмотреть, выслушать,— сказал Зарек.— Приглашай меня в гости. Ладушка. Давно пора. Ведь ты моя любимица, лучшая ученица.
— Я не знала, что я ваша любимица,-сказала Лада, краснея.
Профессор пришел в ближайший выходной. Просидел часа два за столом: он предпочитал сидеть за столом, чтобы не бросался в глаза малый рост и короткие ноги. Разговор шел о несовершенстве человеческого организма и о том, как изучать человека по ратозаписи. А потом, так и не расспросив Гхора о самочувствии, Зарек стал прощаться.
— Вы хотите провести обследование, прежде чем выслушивать? — спросила Лада, провожая гостя.
Профессор, явно смущенный, терзал свою курчавую бородку.
— Обследование? Пожалуй. Впрочем, я не думаю… э-э-э, что твой муж болен какой-нибудь определенной болезнью.
— Нервное переутомление, не правда ли? И нужен длительный отдых?
— Отдых? Отдых не помешает. Длительный? Едва ли,-тянул Зарек. Потом вздохнул тяжко, махнул рукой: — Милая, ну что мы с тобой играем в прятки. Недуг твоего мужа называется старостью.
— Ему пятьдесят семь только,— воскликнула Лада в испуге.
— Старостью,— повторил Зарек.— Такая есть неприятность в жизни человеческой. Человек слабеет, силы убывают, он отказывается от неглавного, “съеживается”, как ты говорила. Потом бросает и главное-работу. А силы все убывают-хватает только на поддержание жизни, а там и ходить трудно, и говорить, и дышать…
— Что же делать, что делать? — лепетала Лада растерянно.
— Что делать? Тянуть. Экономить силы, латать дырки. И понимать при этом, что ржавое судно все равно утонет. Готовить себя мысленно, морально. Радоваться, что оттянула на год или два.
— Какое несчастье, какое горе! Ну почему я такая неудачница?
— Почему? — меланхолично повторил курчавый коротышка.— Почему? Говорят: “Закон природы”. Никто ничего не знает. Быть может, только эти догадались-в Антарктиде — селекционеры геронтита. Больно уж метко они нацелились. Убивать легче, чем лечить. Оса насекомое, и та умеет найти уязвимую точку, с одного укола парализует добычу. А мы до сих пор паралич лечить не можем.
Потрясенная Лада слышала эти слова как сквозь сон. И свое твердила машинально:
— Только пятьдесят семь! Так рано, так неожиданно! Другие в семьдесят начинают стареть, даже в девяносто.
— Рановато, конечно, Ладушка, потому и говорю тебе с откровенной жестокостью. Опасаюсь, что не естественная эта старость. Возможно, в Дар-Мааре Гхор нахватался геронтита. Переболел слабой формой, неприметной, а черное дело сделано. Теперь даже бесполезно искать микробы: старость началась и процесс идет. Можно только тянуть, растягивать. Если старость естественная, растянешь лет на двадцать, а геронтитовая прикончит за год. Тяни, береги, экономь силы Гхора вот и все, что я посоветую.
Он ушел. Уткнув лицо в шубы. Лада давилась от рыданий, стараясь, чтобы муж ее не услышал. Потом утерла слезы, умылась холодной водой и с деланной улыбкой вернулась в комнату. Однако Гхор уже задремал.
С жалостью и ужасом смотрела Лада на милого, стареющего. Он здесь, рядом, его можно обнять, прижать к груди крепко, а удержать нельзя. Можно только растянуть прощание-на двадцать лет, на десять или на год…
Вот и кончилось счастье! Три недели безмятежного да еще год-другой уплывающего, неполного, со слезами пополам.
Час спустя, полупроснувшись, Гхор перебрался на кровать досыпать до утра. Лада не легла. Ходила ломая руки по гостиной, кусала губы, плакала и утирала слезы, перебирая жестокие и горькие слова учителя.
Уже под утро в сознании всплыло мельком сказанное, не остановленное в первый момент. Как сказал Зарек: “Может быть, только эти догадались — в Антарктиде — селекционеры геронтита. Больно уж метко они нацелились”.
И Лада ухватилась за эту мысль. “Да, да, надо искать в Антарктиде”. Она всегда любила историю, с уважением относилась к предкам, считала, что люди прошлого были сильнее характером… Могли знать и секреты, утерянные впоследствии. Метко нацелились! Конечно, знали причину старости, потому и нацелились метко.
Лада проявила решительность я энергию. Мужу она ничего не объясняла. По врачебной этике безнадежно больным не принято сообщать горькую правду. Впрочем, многие из них сами отталкивают правду, предпочитают розовый самообман. Итак, Лада взяла отпуск, мужу сказала, что поедет в южное полушарие погреться на солнышке, и умчалась на юг, только не греться.
В археологическую экспедицию ее приняли без труда. Ученица знаменитого Зарека, сама заслужившая “Большое спасибо” в борьбе с эпидемией, могла рассчитывать на содействие в республике ЦЦ. Пробыв в ДарМааре не больше недели, Лада вылетела в страну льдов. Была середина января, разгар антарктического лета, температура иногда поднималась до нуля. Сверкали впитавшие солнце подтаивающие ледники, и пухлые пингвины, спасители человечества, важно ковыляли по льду, придерживая лапами и пузом яйцо: они высиживали свое потомство на ходу.
Базу Ингрид-Йола обследовала целая экспедиция. Ежедневно поутру ученые-археологи, одетые в герметические скафандры, шли в пещеру. Изучение велось последовательно: все ниши нанесли на план, сфотографировали, измерили, разбили на квадраты, в каждом квадрате составили опись вещей, пронумеровали их… Только после этого предметы поодиночке выносили, дезинфицировали, описывали, исследовали и паковали в прозрачные пакеты для отправки в музей.
Историки были в восторге. Ни в одном архиве, ни в одном музее не было такой богатой коллекции экспонатов двадцатого века. Старинная одежда, мелочи быта, бьющаяся посуда, мебель деревянная. Во многих предметах гвозди — этакие ржавеющие, острые, рвущие одежду железные стерженьки. Пожелтевшая рассыпчатая бумага из древесной клетчатки, исписанная округлым ручным письмом. На базе все Писали от руки: диктофоны не были в ходу тогда, а диктотайпов еще не изобрели.
Эти бумаги и расшифровывали историки.
От руки написанное на редкость неразборчиво. Каждый человек писал буквы по-ввоему, как бы своим собственным шрифтом (в старину wo называлось “свой почерк”). С трудом различая “а” или “о” или сходные буквы “g”, “y”, “j”, историки переводили устаревшие слова на современный английский, произносили вслух для автопереводчика, исправляли перевод и наконец диктовали готовую фразу. На страницу иной раз уходил час или .больше. А сколько было страниц неинтересных, бессмысленных!
Еще при самом первом визите Лада обратила внимание на стальной сейф. В них обычно хранились самые важные сведения. У сейфа был секретный замок, открыть его не удавалось никак. Лучевой нож применить боялись: можно было обжечь, попортить бумаги.
Пришлось терпеливо пилить угол сейфа алмазитовой пилой. И наконец с волнением вытащили картонные папки с надписью: “Секретно” и “Совершенно секретно”. Лада ожидала, что тут же откроется тайна старости и смерти.
Большая часть папок была заполнена цифрами. Кто-то из молодежи предположил, что это цифровой шифр, сгоряча включил вычислительную машину. Оказалось иное: со странной скрупулезностью работники базы записывали изо дня в день, сколько они съели мяса и овощей и сколько центов стоит каждая банка, сколько получили одежды и в какой срок износили, сколько получили и сколько разбили стекла, сколько израсходовали свинца, меди, ламп и даже электрического тока.
Такого рода проверки и в третьем веке проводились по заводам время от времени, чтобы найти самый рациональный метод производства — изготовлять побольше вещей в наименьшее время. Но ведь на полярной базе никакого производства не было.
И старший археолог — знаток психологии древних объяснил молодым своим помощникам, что люди XX века не доверяли друг другу. Опасались, что кладовщик или повар, получив продукты для еды, не сохранит для своих товарищей, не погрузит на пароход, а вместо этого еще в порту обменяет на деньги и деньги положит в карман или передаст своим родным. Вот почему они записывали каждую банку консервов по десять раз, и записи эти, считая очень важными, хранили в стальном ящике с секретным замком. Впрочем, как оказалось в дальнейшем, вся эта писанина не помогала. В том же ящике лежали и папки с делами о наказании начальника базы и четырех служащих, присвоивших себе часть вещей. Все они были отданы под суд и приговорены по тогдашнему обычаю к сидению в запертой комнатетюремной камере — на пять и на десять лет. Только начальник был оправдан, хотя он и присвоил больше всех. Но за него горячо ратовал опытный знаток законов — наемный адвокат, сумевший доказать, что в бумагах есть какие-то неясности, которые можно истолковать в пользу начальника. И все эти споры с ухищрениями и хитросплетениями, аккуратно перепечатанные в трех экземплярах, хранились под защитой непроницаемой стали.
Лада чувствовала, что ее уважение к предкам убывает. Прошлое всегда казалось ей героическим. Даже в злодейском замысле творцов геронтита видела она какой-то разбойничий размах, упоение мщением: весь мир задумали уничтожить. А на самом деле тут шла возня мелких жуликов, готовых обмануть и обсчитать соучастников преступления.
Все это было странно, непривычно и вместе с тем любопытно для новых людей, не понимающих всей подлости, возникавшей в мире неравенства. Позже многие из этих бумаг попали в музеи на поучение школьникам и психологам. Ладе было не до психологии. Она работала вперегонки со старостью мужа. Кроме того, она заблудилась с врачебной неправдой. Неправда нигде не приводила к добру.
Она не хотела сказать Гхору, куда и зачем едет. Придумала такой повод: хочет погреться на юге, навестить заодно Нину. Но с Дар-Мааром можно было ежедневно связываться по браслету, а в Антарктиде браслетной связи не было. Пришлось добавить вторую ложь: Лада сказала мужу, что едет с Томом и Ниной на яхте кататься по океану. С судами браслетной связи тоже не было, если они удалялись километров на двести от берега. Не получая известий недели две, Гхор забеспокоился, разыскал номер Нины и убедился, что та никуда не уезжала из Цитадели. Нина врать не умела, запуталась в объяснениях. Гхор насторожился: ведь он ждал, что жена его покинет рано или поздно. И вот обман. Гхор сказал: “Передайте своей подружке, если она не вернется немедленно, пусть не возвращается вообще”.
В отличие от Гхора Нина знала, где находится Лада, могла немедленно связаться с ней через центральную радиостанцию. Но разве Лада могла вернуться? Ведь в ее распоряжении были два месяца — февраль и март, а там антарктическое лето кончалось, экспедиция уезжала до октября, а в декабре истекал год, гарантированный Гхору Зареком. Обиженная недоверием, Лада прислала резкую фонограмму: “Не ищи. Не расспрашивай. В свое время расскажу все”. Гхор понял в том смысле, что Лада бросила его. Молодость ушла к молодости.
Человек больной — правду не полагается говорить. Говоришь неправду-расстраиваешь тоже. Вернуться нельзя-это значит; отказаться от спасения. Не вернуться нельзя: рвешь любовь. Ладу мог спасти только быстрый успех. И в таких обстоятельствах читать бумаги о дрязгах предков!
Она попросила перевести ее в другую группу, разбиравшую папки с научными данными. Пошли перечни опытов, протоколы опытов, списки штаммов (расы бактерий). Лада читала хладнокровные отчеты о количестве выращенных микробов, о количестве заряженных бомб и перечни городов, намеченных для заражения. Нашла расчеты траекторий обстрела. Раньше она удивлялась мелкой жадности, а теперь — хладнокровной злобе преступников с базы. Составляли списки городов и спокойно подсчитывали, сколько тысяч людей они в состоянии убить.
Но главного не было в этих записях — рассказа о том, как была выведена бактерия геронтита. Возможно, она была доставлена на базу в готовом виде, здесь только размножалась и закладывалась в снаряды.
Хозяйственные папки ничего не дали, биологические отчеты ничего не дали, военные планы ничего не дали. Еще остались в сейфе неразобранными личные дела,
Оказывается, на военной базе проверяли не только карманы, но и мысли каждого работника. В папках хранились донесения о недозволенных высказываниях, их называли нелояльными.
Нелояльными считались, например, такие слова; “у красных тоже есть голова на плечах”, или “красные ученые тоже работают”, или “на удар отвечают контрударом”. Почему-то, готовя небывало жестокое оружие против коммунистического мира, генералы-убийцы требовали, чтобы их подчиненные считали противника слабым, глупым, неспособным к сопротивлению, еле стоящим на ногах. Казалось бы, уж если противник еле стоит на ногах, к чему бактериологическое убийство? тронь пальцем — он и так свалится. Нелояльными счи-i тались также возражения против войны и против убийства вообще, а также всякое сомнение в совершенстве капитализма. В странах капитала люди резко различались по богатству, причем имущие уверяли, что различие это зависит только от личных способностей. Поэтому нелояльными считались и такие слова: “все люди рождаются одинаковыми” и даже “негры тоже люди”.
Механик, заявивший, что негры тоже люди, был списан с базы за неустойчивость.
Но больше всего доносов было в личном деле некоего Ричарда Селдома. Однако он так и не был списан. Селдома почему-то щадили, позволяли ему больше других. Лада подумала: “Не этот ли Селдом был хранителем главной тайны?”
Слабый намек, неубедительный, но ведь других не было.
Между тем короткое лето кончилось, температура от нуля поползла вниз. Уже выли над крышей осенние мартовские вьюги. Археологи с удовольствием собирались домой, даже в зараженную пещеру ходили неохотно: в последнюю неделю и рисковать не хотелось.
Поиски не принесли успеха. Ладе приходилось уезжать ни с чем, сидеть дома, смотреть, как стареет и гибнет муж…
И Лада осталась на зимовку. Она и еще два молодых человека. Оба они были восхищены упрямой борьбой Лады за жизнь мужа и оба — натура человеческая противоречива — безнадежно влюблены в верную жену.
Втроем сквозь вьюги и при невыносимых морозах ходили они в опасную пещеру разыскивать следы Селдома.
Они отыскали его рабочее место, отыскали его койку и шкафчик в одной из пещер. Нашли его тетради в лабораторном столе; в них были записи опытов и конспекты довольно обычных учебников химии и микробиологии. Даже непонятно было, почему научный сотрудник Селдом штудирует науки, которые должен был проходить на первых курсах. Непонятно и потому подозриюльно. Что-то таинственное было в этом Селдоме; Лада все более укреплялась в этой мысли.
В личных шкафчиках других служащих нашлось немало писем, чаще о семейных делах или деньгах. Ясно было, что все эти люди занимались преступным делом ради наживы. У Селдома не было ни одного письма. Значит, не ради семьи он приехал на базу. Ради чего же?
В какой-то день Ладе пришло в голову вспороть его матрац. И вот там, среди смерзшихся комьев хлопковой ваты, она нашла тетрадь. С замирающим сердцем взяла в руки холодный переплет. Наконец-то! Она была почти уверена, что тайна у нее в руках. Ведь что-нибудь незначащее не имело смысла прятать в матрац. Задыхаясь от нетерпения, помчалась в лагерь, подвесила тетрадь над плиткой, оттаяла, подсушила листы и, разделив страницы, начала разбирать трехсотлетней давности письмена.
Теперь или никогда? Спасение или безнадежное грустное вдовство? Стоящая тайна или рядовая исповедь неудачника?
ГЛАВА 25
СЕЛДОМ СУДИТ СЕЛДОМА
Кадры из памяти Кима.
Бумага, испорченная сыростью, шершавая и бугристая. Обычные листы напоминают зимнее поле, эти-осеннее, невозделанное.
И строчим взбираются на бугры, как пешеходные тропки, усталые буквы бредут кое-как, вразвалку, линяют, тонут, расплываются в голубых лужах. Ким с трудом разбирает первые слова:
“Суд идет”.
— Судебный отчет! Ты же говорила — исповедь.
Узкая рука с изящными тонкими пальцами подвигает перевод.
— Ты читай, читай! Это форма такая. Человек отчитывается перед совестью.
Суд идет!
Судья в волнистом парике торжественно занимает место за столом, берет в руки колокольчик, откашливается. Он волнуется: в первый раз в жизни он ведет процесс, и судьба подсудимого касается его лично. Но он дал клятву быть объективным и1 справедливым, этот судья, по фамилии Селдом.
Перебирает свои заметки прокурор, готовя речь, строгую и обоснованную. Он преисполнен достоинства и намерен не поддаваться жалости. Прокурор гордится своей твердостью, как ветеринар на карантинном кордоне, как сержант, проверяющий чистку оружия, как отец, решивший высечь ребенка. Фамилия прокурора — Селдом.
Свидетели за дверью: свидетели всегда бывают за кулисами. Подсудимый, пристыженный, с жалкой улыбкой на лице, оглядывается в поисках сочувствия.
Ему подмигивает бодрячок — защитник Селдом. Увы, бодрость его наигранная. В душе он думает, что следовало отказаться от защиты.
Судья. Подсудимый, встаньте! Ваше имя? Возраст? Семейное положение? Местожительство? Род занятий? Вероисповедание?
Селдом. Селдом Ричард, 32 года, холост, родился в Британском содружестве, проживаю на секретной базе без номера и адреса, по образованию математик, принадлежу к англиканской церкви формально, в сущности, неверующий.
Судья. Подойдите к присяге, подсудимый.
Селдом. Я, Селдом Ричард, обязуюсь говорить правду, и только правду. Клянусь ничего не скрывать от суда, не выгораживать себя, не выискивать смягчающих обстоятельств, не сваливать вину на других.
(Вот в такой странной форме, подсказанной, вероятно, многочисленными процессами проворовавшихся служащих базы, написана была исповедь, найденная в смерзшемся матраце. Подсудимый — Селдом, судья — тоже Селдом, прокурор-угрызения совести Селдома, защитник — животный страх, жажда жизни, трусливое самооправдание).
Судья. Подсудимый Селдом, вы обвиняетесь в покушении на уничтожение целых народов, а возможно и всего человечества, путем распространения предложенной вами бациллы скоротечной старости. Признаете ли вы себя виновным?
Селдом. Да, признаю.
Судья. Считаете нужным сделать заявление о смягчающих обстоятельствах?
Селдом. Нет, не считаю.
Защитник. Разрешите мне, ваша честь. У моего подзащитного были прекрасные намерения. Проблемой старости он начал заниматься для того, чтобы победить старость, чтобы все люди, дожив до седых волос, могли бы возвращаться к юности и повторять это многократно, жить сто лет и тысячу, даже не одну тысячу. Подарить жизнь-что может быть щедрее, гуманнее, благороднее?
Прокурор. Благими намерениями дорога в ад вымощена. В голове прекраснодушные мечты, а на деле совершенное преступление.
Защитник. Я прошу цитировать мои выражения точно. Я сказал “намерения”, а не “мечты”. Мой подзащитный не просто мечтал, он искал пути к победе над старостью. Селдом, ознакомьте суд с вашей работой. Я не берусь пересказывать ее специальное содержание, поскольку здесь могут воспользоваться (сердитый взгляд на прокурора) терминологической неточностью. Пожалуйста, изложите сами, по возможности коротко и понятно.
Селдом. Вот как я рассуждал; чтобы бороться со старостью, прежде всего надо понять ее причину. С детства я слышал: “Так устроил бог, против бога не пойдешь”. Потом читал: “Таков закон природы, его не отменишь”. А в чем закон? Обычно объяснялось так: существует естественный предел — около ста пятидесяти лет. Нервная городская жизнь сокращает срок существования, только поэтому никто из нас до ста пятидесяти не доживает. И подкреплялось это таким рассуждением: кошка растет шестую часть своей жизни, пять шестых бывает взрослой. А человек растет двадцать пять лет; помножим двадцать пять на шесть. Сколько природа отпустила нам?
Точка зрения приятная и обнадеживающая. У каждого запас лет на восемьдесят. Только беги из проклятых городов на чистый воздух, и жизнь удвоится сама собой. Честно говоря, и я принимал эти рассуждения не задумываясь, пока мой отец, сельский врач, не умер в возрасте шестидесяти шести.
А когда я задумался, вся наивность этого кошачьего расчета бросилась мне в глаза.
В самом деле: с каких это пор предел считается нормой? И почему отношение 1:6-Непреложный закон природы? Почему оно должно быть одинаковым у человека и у кошки? У других животных оно иное: 1 :3 у овцы, 1:10 у слона, 1 ; 50 у попугая или у сокола. Давайте возьмем за основу сокола. Помножим двадцать пять на пятьдесят, получим тысячу лет. Заманчиво…
Я стал читать специальные книги и узнал, что есть двести мнений о причинах старости. Двести — это, значит, ни одного окончательного. Двести школ спорили, легко опровергая друг друга. Оказывается, такая волнующая, животрепещущая, казалось бы, всем необходимая проблема, не разрешена. И мне захотелось поломать себе голову над ней.
Прокурор. Вы не находите, что это нескромно, Селдом? Насколько я помню, вы не биолог?
Селдом. Я математик по образованию, занимался вычислительными машинами. Позже мне помогли мои специальные знания. Но продолжаю. Дело было в 1959 году. Называю дату, потому что она имеет значение. В тот год отмечалось стопятидесятилетие со дня рождения Дарвина, величайшего из теоретиков биологии.
Дарвин жил в Англии. Сам он был человек болезненный, с повышенной чувствительностью, тихий, вдумчивый, с умеренными взглядами, довольно обеспеченный сельский помещик. Но в теории его была взрывчатая сила — антиправительственная и антирелигиозная. Ведь до Дарвина служители всех религий тысячелетиями твердили в своих проповедях: “Вот как целесообразно устроен каждый жучок, каждый листок, мурашки, букашки, былинки, травинки! Во всем видна премудрость бога-творца”.
Дарвин первый дал объяснение этой премудрой целесообразности. Оказывается, в борьбе за существование только премудрое способно уцелеть. Все нецелесообразное гибнет, вымирает.
Мысль о вымирании нецелесообразного, намекавшая на то, что и капитализм умрет за нецелесообразностью, была очень неприятна господам во все века. В XIX веке о Дарвине писали с ненавистью и яростью, в XX-с кислой миной, дескать, давно устарей и превзойден, не заслуживает внимания. И у меня, человека постороннего, сложилось впечатление, что Дарвин, Кювье, Линней и прочие Аристотели — это уважаемые предки, которых надо чтить, а читать незачем.
Но юбилей есть юбилей, и слава — реклама, и Дарвин, какой ни на есть, все же соотечественник, знаменитый на весь мир. В дни юбилея появились статьи, лекции, книги о Дарвине. Лишь тогда я познакомился как следует с его учением.
В ту пору я уже думал о старости и сроках жизни. Естественно, мне пришло в голову: “А может, и срок жизни у животных целесообразный?”
Это было как озарение. Дальше все начало наслаиваться, объясняться, сходиться.
Какой срок считать целесообразным? — рассуждал я.-Видимо, не слишком маленький. Животное должно оставить хотя бы двух уцелевших детенышей. Иначе вид пойдет на убыль и вымрет.
И сразу же объясняется различие между кошкой и человеком. Кошка не способна долго кормить котят, не умеет добывать вдоволь пищи, раньше бросает их на произвол судьбы, вот они и гибнут почти все. Два выживут из ста. Кошка должна успеть наплодить сотню, ей нужно долго быть взрослой… Человек же, даже первобытный, куда совершеннее кошки, он лучше обеспечивал своих детенышей, дольше .хранил их и кормил, у него и выживаемость была выше — выростало примерно двое из десяти. Ему, человеку, ни к чему была долгая зрелость, он за счет зрелости удлинил детство.
А необходимо ли виду долголетие отдельных особей? Пожалуй, нет. Ведь и организм особи не так уж заботится о долголетии отдельных клеток: ему важнее не стабильность, а заменяемость, гибкость, приспособление к меняющимся условиям. Но молодая растущая клетка и молодое существо приспосабливаются легче, чем сложившееся. Значит, в соревновании видов полезно частое появление молодых, частая смена поколений, возможно более короткая жизнь. А устаревшие клетки и устаревшие поколения природа должна убирать поскорее, выключать их жизнь.
Неужели смерть это и есть самовыключение?
Сознаюсь, что я сам был смущен чрезвычайно, когда пришел к такому выводу. Неужели мой бедняга отец мучился два года, потому что тело его решило освободить место под солнцем для сына? С тревогой я прислушивался к самому себе: где там во мне заложена предательская мина, готовая взорвать меня изнутри? Я сам не верил своим рассуждениям. Но природа предоставила сколько угодно фактов в подтверждение.
Классический пример — поденки. Их личинки живут три года, а само насекомое-дни, даже часы. Ясно, что за несколько часов оно не успевает состариться. Оно рождается, чтобы отложить яички и умереть.
Сходно у лососевых рыб — кеты, горбуши… Несколько лет они нагуливают тело в океане, затем все сразу устремляются в реки, откладывают икру и умирают. Голод? Другие рыбы терпят голод месяцами. Упадок сил? Как-нибудь самые сильные могли бы спуститься вниз по течению. Просто жизненная задача выполнена, и природа спешит их вычеркнуть, не тратить на них корм.
И так у всех животных, даже у растений (у бамбука, агавы, пшеницы и ржи), которые приносят потомство один раз в жизни и более о нем не заботятся.
Человек же должен выкормить последнего своего детеныша. У него и у всех высших животных выключение из жизни принимает затяжную форму многолетней старости.
Прокурор. Я не биолог и даже не вычислитель, я не берусь судить, справедливы или несправедливы ваши логические построения. Но по-моему, все это только затягивает разбор дела. Преступление налицо, и досужие рассуждения о некоей биологической проблеме не могут его оправдать.
Защитник. Мой уважаемый оппонент забывает, что наука — последовательный и тяжкий труд, каждый шаг в ней достается нелегко. Если мой подзащитный нашел подлинную причину старости, за одно это мы должны быть ему благодарны. Но кроме того, были сделаны еще и многообещающие выводы. Рассказывайте дальше, Селдом.
Селдом. Дальше я рассуждал как специалист по вычислительным машинам, как кибернетик. Организм саморегулирующееся устройство, среди прочих регуляторов в нем есть выключатель. Но выключатель должен сработать своевременно, для этого ему нужна: некая информация извне, счетчик, записывающий эту информацию, сигнал, идущий от счетчика к выключателю, сам выключатель и подчиненные ему силы разрушения.
И если мы найдем всю эту систему и нарушим действие ее в каком-либо звене, выключатель не сработает… то есть старость не начнется.
Судья (с явным интересом). В каком возрасте надо проделать все эти манипуляции?
Селдом. Лет до пятидесяти, лучше-до сорока.
Когда старость уже началась, накапливаются необратимые изменения.
Судья. Значит, вы беретесь выполнить такую операцию? Вы разрушите выключатель, и старость не наступит?
Селдом. Увы, природу так просто не обойдешь.
Я сказал “нарушим”, а не “разрушим”. К сожалению, просто уничтожая выключатель, мы получаем обратный результат-не отмену, а немедленное наступление старости. Нужно не разрушать, а поддерживать работу выключателя. Тут могут быть разные пути. Мне казалось: самое перспективное — стереть записи счетчика. Вероятно, записи эти химические: откладывается какоенибудь вещество или увеличивается его концентрация. Надо бы найти эти клетки записи и поселить в них, скажем, безвредные бактерии, поедающие это вещество, сожительствующие с организмом наподобие кишечных палочек. Ввести в организм своеобразную прививку вакцину юности.
Защитник. Вот видите, тут не просто мечты и рассуждения. У моего подзащитного практическая программа научных поисков.
Прокурор. Опять все то же явное злодеяние и секретная программа благородных действий. Но ведь люди не знаДи об этой программе.
Защитник. Уважаемый оппонент, люди знали…
Наш рассказ только начинается. Вы услышите Одиссею просителя, приключения нуждающегося в средствах, повесть о подвигах презренного изобретателя, умоляющего позволить ему подарить вам жизнь.
Одиссея Селдома была очень длинна. Визиты к богатым людям и к людям влиятельным, к общественным деятелям, к ученым, министрам, журналистам, священникам. Никто не верил Селдому, никто не хотел рисковать деньгами, престижем, должностью, авторитетом ради спасения жизни, своей и детей. Все спрашивали;
“Мне какая будет польза? Прибавится мне власть, почет, барыш, жалованье?” Каждый требовал приплаты на разрешение продлить ему жизнь.
К сожалению, лишь один человек заинтересовался идеей Селдома, лишь один решился вложить в нее деньги… казенные. Это был некий заокеанский полковник, который во всех речах Селдома обратил внимание на одну фразу:
“…уничтожая выключатель, мы получаем обратный результат — не отмену, а немедленное наступление старости”.
— Это неплохо,— сказал он.— Армия противника быстро дряхлеет, страна его вымирает. Такого оружия нет еще у нас. Это внушительно.
Селдом возмутился, наговорил грубостей, ушел не прощаясь. Но принципиальности его хватило на год. Год спустя, доведенный голодом до отчаяния, он попытался добыть средства на жизнь и опыты неразрешенным, нечестным способом. Ему угрожало заключение в запертую комнату на много лет… и он дал согласие тому же заокеанскому полковнику.
Впрочем, Одиссею Лада уже не стала переводить. Главное она выяснила. Наши предки в двадцатом векe знали, что в мозгу есть центр, управляющий старостью нашли его, научились разрушать. Разрушать, конечно, проще, чем поддерживать и восстанавливать. Не путь подсказан. Центр старости есть.
Помощники Лады, правда, выражали сомнение. Рукопись, изложенная в форме судебного протокола, очень уж походила на литературное произведение. Сомнение надо было опровергнуть; прямо из Антарктиды Лада помчалась в Англию, разбираться в старинных архивах. И в груде ненужных папок информмашины разыскали ей дело Селдома Ричарда, в нем постановление суда, приговор, справку о хорошем поведении в тюрьме, справку о досрочном освобождении… Основание было указано очень невнятно. Расписка в получении вещей. Разыскала Лада и газеты того времени. Заметки на пять строк о преступнике Селдоме были — об освобождении его не нашлось ни слова.
Рукопись же самого Селдома кончалась так:
“Постановление суда:
Я, судья Селдом Ричард, рассмотрев всесторонне показания Селдома Ричарда, холостого, ранее судимого, признаю его виновным в предательстве, совершенном против человечества, в подготовке массового убийства мужчин, женщин, стариков и детей путем распространения бактерий инфекционной скоротечной старости и приговариваю его вместе с соучастниками к смерти путем заражения ими же изобретенными, выведенными и размноженными бактериями.
Поднявший меч от меча и погибнет. Аминь”.
ГЛАВА 26
ЗАПИШИТЕ ЕГО!
Кадры из памяти Кима
Фасад дома, привычного, хорошо знакомого: по углам башенки цилиндрами, в центре стеклянный полукруг, под ним глухая стена. И вдруг эта стена раскрывается, распадается словно карточная и изнутри густыми клубами валит бурый дым.
Надрывно и монотонно:
— Милый, милый, милый, ну посмотри на меня, милый!.. — Мужчины, что же вы стоите, как чурбаки!
— Человечество не хочет стоять на месте,— любил повторять Ксан Ковров.
Двадцать четыре миллиарда рабочих часов выделил Совет Планеты для межзвездной экспедиции.
Безымянный астероид, ничем не примечательный, вдруг стал самым населенным местом в Солнечной системе, после Земли и Луны конечно. Туда устремились корабли с учеными, инженерами, мастерами, грузами, припасами.
Туда неслись радиоприказы, оттуда радиозаказы, радиоотчеты, радиорепортажи. И подлетающие пассажиры задолго до прибытия видели трепещущее сияние от лучевых лопат, ломов, сверл и полировок, превращающих двухкилометровую железо-никелевую гору в пассажирский звездолет.
Удлиненный, с двумя утолщениями на концах, астероид был похож на гимнастическую гирю. Его и выбрали из-за формы. Переднее утолщение должно было служить зонтом, принимать на себя удары ливня космических частиц, в заднем располагался двигатель с фотонным зеркалом, в узкой части — каюты.
Каюты для жилья. Для еды. Для работы. Камерысклады. Камеры-лаборатории. Камеры для обсерватории. Для аппаратуры. Для приборов. Для двигателя, Камеры, камеры, камеры, ходы, ходы, ходы! Как будто жуки-короеды источили астероид.
У Шорина была своя задача в этой работе: он наполнял склады. Он твердил Киму: “Каждое путешествие нужно совершить восемь раз: сначала семь раз в уме, а потом уже в действительности”. И сейчас, совершая в уме путешествие, он старался предусмотреть все, что понадобится команде в течение долгих лет. Все для работы. Все для отдыха. Все для лечения. Все для развлечения. Все для учения. Все для наблюдения. Длиннющие списки шли с орбиты Юпитера в Серпухов на имя Кима. И в них неизменное: “Запиши, запиши, запиши!”
Аппетит приходит во время еды. Шорин начал придумывать небывалое. Нельзя ли сделать невесомый и идеально прозрачный материал для телескопов диаметром в километр? Нельзя ли сделать материал идеально жаропрочный, выдерживающий тридцать тысяч градусов, а еще лучше сто тысяч градусов?
Ким даже не решался нести такие заявки Гхору.
Шорин сам прибыл на Землю, попросил представить его директору. Они понравились друг другу, такие непохожие внешне, а внутренне сходные. Каждый почувствовал силу в собеседнике и оценил ее с уважением. Гхор сказал позже Киму: “Герман доверяет вам, и я тоже”. Это означало: “И я уважаю вас, молодой человек, с тех пор как узнал, что такие люди, как Шорин, ценят вас”. А Шорин сказал по-своему: “Гхора ты не видишь понастоящему. Женщина стоит между вами, а женщина, как линза: либо преуменьшает, либо преувеличивает, но искажает обязательно”.
Гхор сам взялся за выполнение заказов Шорина.
Лада в свое время все мечтала найти необыкновенного человека, а Гхору необыкновенное хотелось сделать самому, себя превзойти, выше головы прыгнуть. Он сумел дать материал прозрачности и однородности необычайной — равномерно напряженный вакуум. Сумел построить вакуум-телескоп диаметром в тысячу метров для Земли, для астероида — несколько меньше. И сумел дать жаропрочное покрытие из того же напряженного вакуума, выдерживающее пятьдесят тысяч градусов.
А ненасытный Шорин вместо “спасибо” присылал новые “нельзя ли?” “Нельзя ли,— спрашивал он,— создать покрытие, не пропускающее радиацию?”
Естественный вопрос, если вспомнить, что предыдущая экспедиция потерпела поражение из-за радиации.
В первый момент Гхор сказал: “Ну, нет.” Потом закусил губу и задумался. Глаза его загорелись. Перед мысленным взором возник взбесившийся слон. Руки сжались: способен ли он на хладнокровный меткий выстрел? Кто еще способен, кроме него? Гхор сказал:
“Зайдите через неделю, я обдумаю”.
Ким даже удивился, уходя. Как это Гхор берется за такую задачу? Что это-необдуманность или фанфаронство? Или полное отсутствие самокритичности?
Ким знал, конечно (и Гхор знал), какова сила удара межзвездной пылинки. На фотонолет они налетают со скоростью света, то есть в триста тысяч раз быстрее, чем пуля, и энергия их, при равной массе, в девяносто миллиардов раз выше, чем у пули. Это теплота, соответствующая многим миллиардам градусов,— даже атомные ядра плавятся или, точнее, испаряются при такой температуре.
Но ведь атомные ядра не самые прочные на свете постройки. Внутри них борьба зарядов — положительных и отрицательных. И нейтральные частицы —нейтроны — тоже состоят из разноименных зарядов, внутри них тоже игра сил — притягивающих и отталкивающих.
Гхор задумал создать защитную броню из беззарядного вещества — из того же напряженного вакуума. Изоляция на пятьдесят тысяч градусов у него получилась, теперь Гхор надеялся сделать многослойную изоляцию на миллиарды градусов.
Он начал опыты осторожно и последовательно. Один слой напряженного вакуума облучал радиоволнами, потом десять слоев — инфракрасными лугами, тридцать слоев, но более напряженных,— световыми лучами, сто слоев — ультрафиолетовыми… Защиту брал все Толще, лучи — все более могучие…
И однажды Ким получил приглашение. “Задание Германа выполню. Приходите принимать. Попробуем космическую обстановку”.
Опыт был назначен на час дня, сразу после обеденного перерыва. Конечно, Ким отложил текущие заявки, взял самый ранний обед ратоснабжения, но опоздал к Гхору. Все-таки и в третьем тысячелетии жизнь нередко зависела от случайностей.
Когда, закончив обед и спустив бумажные тарелки в мусоропровод, Ким пристегивал ранец, вдруг за спиной его послышался смех и чьи-то мягкие руки легли на глаза.
— Угадай, кто?
Сердце екнуло. Лада? Нет, Лада так простецки не держится.
— Нинка?
Послышались вопросы, восклицания, ахи. Нина сгоряча поцеловала Кима, потом виновато оглянулась на мужа. В полминуты обежала кабинет, все оглядела, хлопнула себя по лбу, воскликнула: “Мы не одни прилетели” — и представила Киму двух смущенных парнишек, губастых и курчавых, похожих, как два сапога.
“Близнецы”,— подумал Ким. Впрочем, он не всматривался в мальчиков. Надо было поспеть к Гхору. Ким сказал Нине и Тому:
— Ребятки, я не видел вас тысячу лет и хочу наговориться досыта. Прошу вас: не селитесь в скучной казенной гостинице возле аэродрома. У меня одна неуютная комната, но в Антарктиде в свое время мы размещались в кабине глайсера. Вот адрес, забирайте мальчишек и летите прямо ко мне. Или, если вам приятнее, подождите меня тут часа полтора; я должен быть у Гхора на важном опыте.
— Постой, Ким, прежде чем идти к Гхору, ты должен знать кое-что. Я расскажу кратко…
И Нина начала сбивчиво и многословно излагать историю двух Фениксов. Потом вмешался Том, со свойственной ему обстоятельностью изложил то же самое сначала. История стала не короче, но яснее. Ким начал понимать, что действительно ему стоило задержаться, выслушать и тут же передать Гхору.
Конец рассказа был несколько испорчен, потому что балконная дверь отворилась еще раз… И Ким увидел Ладу.
— Ох, Лада, и ты прилетела с ними? Ты здорова? Где ты была?
Нина вмешалась: она руководила всем этим спектаклем.
— Кимчик, Лада здорова и жива, и рассказ ее будет не менее интересным. Но сейчас тебе нужно лететь к Гхору. И если разрешишь, мы полетим с тобой. У нас протоколы, пленки, и ты не успеешь во всем разобраться. А Лада не исчезнет больше, она подождет нас тут.
И добавила, обращаясь к подруге:
— А ты жди, я скажу все, слово в слово, ничего не перепутаю. Сначала про дело, а потом: “Это все открыла ваша жена”.
Ким, несмотря на свою недогадливость, понял, что сценарий встречи разработан тут во всех подробностях. И каждому отведена своя роль: Нина выступает как посредник между супругами, а он посредник между Ниной и Гхором.
Посредник посредника — только и всего!
Он пожал плечами и, отстегивая крылья, вышел на балкон. До лаборатории Гхора было не более полукилометра, но он и так опаздывал минут на десять.
И вдруг с лабораторией произошло что-то непонятное. Стена ее скособочилась, словно отразилась в кривом зеркале, а потом бесшумно раскрылась, и дым повалил изнутри.
Прежде чем воздушная волна и грохот взрыва дошли до балкона, Ким был уже в воздухе. В воздухе его толкнул тугой удар. Завертел волчком, кинул за облака. Ким переждал несколько секунд и оттуда, из-за облаков, скользнул к развалившейся стене.
Он все понял в одно мгновение: опыт не удался, Гхор перешел опасный предел, жесткие частицы прорвали и разметали вакуумную броню.
— За мной не летите. Может быть опасная радиация. Я врач, я сообщу, если можно,— кричал он по радио. Но никто не слушал его. Том и Нина сами были врачами. Лада тоже. И могла ли радиация испугать ее?
Почти одновременно с разнык сторон все четверо скользнули в пролом стены. Дымился развороченный взрывом ратоаппарат, бурый дым медленно выходил наружу, на полу хрустели осколки приборов, казалось, тяжелый каток прошелся по ним. Один из лаборантов стонал, закрыв руками лицо, другого взрывом выбросило наружу. Гхор лежал в углу, вдавленный за ратоматор, весь в крови от плеч до колен, с рукой, нелепо вывернутой за спину.
Лада пыталась приподнять его голову и все твердила надрывно:
— Милый, милый, милый, ну посмотри же на меня, милый!
Гхор открыл рот и захрипел. Ким понял: все кончено. Это так называемый предсмертный вздох. Воздух выходит из легких.
— Милый, ну посмотри же на меня!
И не Лада, не растерявшийся Ким — Нина закричала с возмущением:
— Мужчины, что же вы стоите как чурбаки? Запишите его скорей! Запишите его!
Раньше все люди у нас в Солнечной системе были обречены на грустную участь. Побывши полноценными три-четыре десятка лет, они становились немощными, некрасивыми, постепенно теряли силы и способности. Части тела их портились одна за другой, порча причиняла мучительные боли. Все это называлось неизбежной старостью. И в конце концов, несмотря на все усилия специалистов, какой-нибудь важный орган выходил из строя и организм прекращал функционировать-умирал. Тысячелетиями мы в Солнечной системе мирились с таким порядком, даже не представляли, что может быть иначе.