7
Прошло пять дней с тех пор, как меня вызывали.
Поздний вечер.
Отдыхаю.
Сижу на скамье в Гальб-парке.
Цифры и формулы нее еще плывут в голове, освещаются разными цветами, перестраиваются в колонках и строках. Нужно изгнать их из внешних отделов сознания туда, внутрь. Временно забыть.
Нужно думать о чем-нибудь другом.
Буду вспоминать прошлое.
Я помню прогулки с отцом по Бремерштрассе и липкие, шершавые листья каштанов на тротуаре.
Но детство быстро кончилось. В гимназии неожиданно оказалось, что я не совсем такой, как другие.
Меня можно было спросить:
– Каковы будут три числа, если их сумма – 43, а сумма кубов – 17299?
В течение нескольких секунд десятки тысяч цифр роились у меня в голове, складывались в числа, которые сплетались в различные триады, перемножались, делились, и я отвечал:
– Это могут быть, например, 23, 11 и 9.
Я не знал, как я этого достигаю. Оно мне казалось естественным. Я удивился, узнав, что другим на такие вычисления потребовались бы долгие часы. Я полагал, что считать так вот, как я, – всеобщая способность людей. Что-то вроде зрения, слуха.
Но это не было всеобщей способностью.
В пятом классе к нам пришел учитель из офицеров. Озлобленный человек в лоснящемся, вытертом мундире. Ожесточенно чиркая мелом на классной доске, он одновременно зачеркивал какие-то свои тщеславные мечты и гордые планы. В республике было много таких, потерявших почву под ногами. Едва он заканчивал писать уравнение, я уже знал ответ.
Это его бесило. Присутствие такого человека в классе он воспринимал как дополнительный удар судьбы.
А я ничего не мог ему объяснить. Просто я был человеком-счетчиком. Позже мне удалось установить, что в детстве я стихийно применял бином Ньютона, например. Кроме того, у меня была память. Один раз я прочел логарифмические таблицы и запомнил их целиком.
Но вскоре мне самому начало надоедать это.
То был дар – нечто, не зависящее от меня и потому унижающее. Не я командовал – он управлял мною. Как только я пробовал приступить с анализом к своему методу, цифры меркли, их колонки рассыпались и уходили в небытие, весь расчет спутывался.
Я стал задавливать в себе эту способность. Она мешала. Затрудняла понимание, подсовывая вместо вычислений результат, вместо разума – инстинкт. Ей не хватало главного – обобщения и, более того, мнения.
В семнадцать лет, когда отца уже не было, я ломал голову над релятивистской квантовой механикой. Но тут требовались не те знания, какие у меня были. Приходилось готовиться на аттестат зрелости, не хватало времени. Чтобы не прерывать занятий теоретической физикой, я, борясь с усталостью и сном, приучился читать гимназические учебники стоя.
В восемнадцать я пошел к профессору Герцогу в университет. Здесь же был и профессор Гревенрат. Они выслушали меня. Гревенрат задумчиво сказал: «Этот юноша может наделать скандалов в науке». Мы начали работать вместе.
Но та чистая теория, которой я занимался с Гревенратом и в кабинете отца, еще не была настоящей чистой. Настоящую я познал, когда начал маршировать. Тут возникли возможности для роста и созревания мыслительного, полностью в уме созданного теоретического древа такой высоты и сложности, какое едва ли когда-нибудь разрасталось прежде в истории человечества.
В тридцать девятом году я должен был вспомнить свою отвергнутую способность к умственному счету. Надо было чем-то занять мозг. Напрягая память, я постепенно восстановил в уме отцовскую библиотеку, прибавил к ней свои ранние конспекты по теории инвариантов, записи по эллиптическим функциям и дифференциальным уравнениям в частных производных, но теории функций комплексной переменной, по геометрической теории чисел, аналитической механике и общей механике. Я заставил себя воспроизвести в уме сочинения Ляпунова, Канторову теорию кардинальных чисел и конструкцию интеграла Лебега. Я пополнял и пополнял воображаемое книгохранилище, присоединил к нему «Physical Review» с двадцать второго по тридцать восьмой год, французский «Journal oe Physique», наши немецкие издания и в конце концов почувствовал, что мне уже трудно разбираться в этих искусственно собранных и созданных книжных дебрях. Нужен был каталог. И я мысленно сделал его. Теперь можно было приступить к теории поля, которую я начал в университете под руководством Гревенрата. Но выяснилось, что, чтобы запоминать собственные размышления, я обязательно должен был мысленно записывать их. Оказалось, что мне легче запоминать не сами мысли, а их мысленную запись.
Я решил делать это в виде статей и за сороковой год с первой половиной сорок первого написал на воображенной бумаге воображенным пером:
«Фотон и квантовая теория поля».
«Останется ли квантовая механика индетерминистской?»
«О реализации машины Тюринга с помощью электронных ламп».
«Свет и вечность».
Несколько статей я написал по-французски, чтобы не забывать язык.
Со временем количество записей все увеличивалось. Постепенно образовывалась целая сфера воображенных книг, статей, черновиков, заметок
– гигантская башня мыслительной работы, которую я всюду носил с собой.
Порой мне удавалось как бы отделиться от себя, глянуть на собственный мозг со стороны, задрать голову к верхушке башни. Она была уже такой высокой, что, казалось, все трудней и трудней будет забрасывать туда новые этажи. Однако это было не так. Удивительный высший химизм мозга, который запечатлевает весь целиком бесконечный кинофильм виденного человеком за жизнь, как и думанного им, позволял прибавлять еще и еще, равно фиксировал то, что мыслилось, и то, что мыслилось о тех мыслях.
Но шла война. Чтобы двигать дело дальше, я должен был оставаться живым.
Я оставался. Интуиция сама давала ответ на превратности фронтовой обстановки.
Было так:
– Лейтенант Кленк! (После Сен-Назера я был уже лейтенантом.)
– Слушаю, господин капитан.
– Мне придется взять ваш резерв и передать во вторую роту. Но вы у меня получите зенитное орудие.
– Слушаю, господни капитан.
– По-моему, с этой стороны русские не будут наступать.
– Так точно, господин капитан. Утром был замечен блеск лопаты. Противник окапывается.
– Так что, я думаю, вы справитесь.
– Слушаю, господин капитан.
…И продолжал вычислять с оставленного места.
Однако эта сатанинская необходимость держать все в уме подвела меня в конце концов. В сорок третьем году я совершил одну серьезную ошибку и только в сорок четвертом, когда мы были в Корсунь-Шевченковском «котле», понял, что веду вычисления по неверному пути. Тогда был зимний вечер. Остатки разгромленных войск стянулись в деревню Шандеровку. Горели избы. Наши батальоны выстроились вдоль улицы. Там и здесь стояли машины с тяжелоранеными, и все понимали, что их уже не удастся взять отсюда. Из дома в сопровождении штабистов вышел генерал Штеммерман, командовавший окруженной группировкой. Он стал перед строем и громко прочитал приказ о прорыве, а мы передавали его, фраза за фразой, по всем ротам. Когда Штеммерман кончил, сделалось тихо, и только слышно было, как трещит в пламени дерево. Потом многие в рядах заплакали. Штеммерман скомандовал: «На молитву!» Шеренги рот опустились, только сам он остался стоять, обнажив на морозе седеющую голову. И в этот миг я – той, другой, половиной мозга – понял, что мой вакуум-тензор не имеет физического смысла. Ужас охватил меня при мысли, какой огромный труд предстоит, чтобы исправить и переделать все последующее. Кругом раздавались крики и стоны, начали подрывать автомашины и орудия. Звено вражеских самолетов вынырнуло из низких облаков, пулеметные очереди ударили по рядам. Странно и чудовищно трагедия десятков тысяч людей, брошенных негодяями на гибель в чужой стране, переплелась с драмой моей научной работы.
Но все-таки мне удалось выйти из окружения тогда и вывести троих своих солдат. Потом в госпитале и далее опять на фронте я принялся переделывать все в уме. На это ушло около года. Чтобы мысленно не переписывать массу бумаг рукой, я в уме выучился печатать на машинке свои работы. И перепечатал…
Таким образом, я вернулся в родной город, имея при себе три тома сочинений. В мыслях, но они были.
Однако мне, годы оторванному от развития науки, требовалось узнать еще много. Я вошел в подъезд университета.
Было так счастливо после окопов войны первые два года в университете! Казалось, прошлое похоронено, убийцы будут наказаны. Впервые я чувствовал себя человеком, лица людей оживлялись, когда я обращался к ним. Услужливый Крейцер бегал по коридорам, разнося мои остроты.
Но время шло. Снова загрохотал барабан.
Порой мне начинало казаться, что мир вокруг понимает и знает нечто такое, что недоступно мне. Ганс Глобке, комментатор нюрнбергских законов, стал статс-секретарем при Аденауэре. В университете вдруг выяснялось, что студент такой-то не только студент, но еще и сын либо племянник влиятельного лица и что это важнее всех научных истин. На последних курсах мои сверстники начали поспешно делать карьеру.
Но я не хотел этого. И не умел.
Мысль об «антисвете», об абсолютной черноте явилась предо мной, я вновь погрузился в расчеты.
Труден был путь к пятну. Одиннадцать лет я непрерывно трудился, используя мозг в качестве быстродействующей счетной машины. Похудел, побледнел, живу в нищете. Я разучился разговаривать с людьми. Но аппарат рассчитан, и создано черное.
Я Человек. Это доказано.
У меня в руках великое открытие. Другое дело, что оно пришло в мир слишком рано. Это не уменьшает достоинства моего труда.
Я встал со скамьи, прошелся по аллее. Усталость исчезла, чувствовал, что могу снова засесть на ночь…
Возле фонаря в кустах что-то темнело.
Подойдя ближе, я увидел ботинки. Пару больших ботинок, которые стояли в траве на пятках, чуть вразвалочку, подошвами ко мне.
Так ботинки стоят только в случае, если они надеты на чьи-то ноги. А где есть ноги, должен быть и человек.
Я шагнул еще ближе. Действительно, в кустах кто-то лежал. Из-под распахнувшегося серого форменного плаща был виден темный костюм.
Я присел на корточки и повернул лицо лежащего к свету. Это был Кречмар.
Все мои гордые мысли разом сдернуло с сознания. Я взял руку Кречмара и попытался найти пульс. Он не прослушивался. Офицер был мертв. Безжизнен, как топор.
Уже начал холодеть.
Я расстегнул рубашку, положил ладонь ему на сердце. Ничего. Даже не имело смысла звать на помощь.
Парк кругом спал. Накрапывал мелкий дождь.
На шее Кречмара возле кадыка была маленькая бескровная ранка. Входное отверстие пули.
Вот тебе кабачок с пивом и скат. Он впутался в гораздо более серьезную игру, сам того не подозревая. Вернее, его впутала хозяйка со своим заявлением. И вот результат.
Пятно уже начало убивать. Едва только оно вошло в существование, и вот первая смерть. Возможно, впрочем, что такова судьба любого научного открытия сейчас.
Все это подтверждало правоту батрака…
Рядом я услышал покашливание.
Надо мной стоял Бледный.
Он нагнулся, посмотрел в лицо Кречмару, похлопал его по щеке.
– Мертв. – В его голосе был оттенок профессионального удовлетворения. Затем он тоже присел на корточки и деловито запустил руку офицеру под рубашку. – Остывает. Убит с полчаса назад. – Он взглянул на меня. – Ограбление или что-то другое? Как по-вашему?
Я молчал.
Он засмеялся понимающе.
– Хотя сейчас нет расчета грабить. Никто не носит с собой крупных сумм.
– Он поднялся с кряхтением. – Пожалуй, не стоит оставаться здесь, а?
Это было правильно. Попробуй докажи после, что ты ни при чем. Если нагрянет полиция, у Бледного найдется много всяких возможностей. А у меня ничего. И вообще мне нельзя привлекать к себе внимание.
Я встал и пошел к выходу из парка, лихорадочно обдумывая положение.
Бледный шагал рядом со мной. Мы вышли из парка, и он придержал меня под руку.
– Одну минуту.
Затянутая дождем Шарлоттенбург, примыкающая к парку, была пуста.
– В чем дело?
Бледный откашлялся. На сей раз он не казался тем испуганным человечком, которого я видел у леса. Напротив, его фигура выражала торжество. Правда, какое-то жалкое. Как у встопорщившегося воробья.
– Обращаю ваше внимание, – начал он, – что существуют специально разработанные технические средства. На случай, если нужно что-нибудь сделать. Например, бесшумный пистолет.
Он вынул из кармана небольшой пистолет с необычно толстым дулом, поднял его, направив в сторону парка. Раздался щелчок, не сильнее, чем удар клавиши на пишущей машинке, язычок огня высунулся из дула. Прошелестела, падая, срезанная веточка.
Бледный спрятал пистолет.
– Или, скажем, похищение. Вы подходите к человеку. – Он шагнул ко мне ближе. – Ваша рука в перчатке, куда выведен контакт от электрической батареи, которая у вас в кармане. Теперь вам нужно только дотронуться. Удар тока, и человек падает в тяжелом обмороке.
Он протянул руку в перчатке к чугунной ограде парка, сделал какое-то движение плечом. Длинная голубая искра выскочила из перчатки, с треском ушла в ограду.
– Затем, – в его голосе появилась даже какая-то профессорская, академическая интонация, – затем вы нажимаете кнопку. Она может быть у вас в кармане. В другом месте срабатывает реле, и автомобиль подъезжает туда, где вы находитесь.
Сунул руку в карман.
Из-за угла, с Кайзерштрассе, выехал большой «кадиллак», освещенный изнутри, но с выключенными фарами. Он медленно подкатил к нам, остановился. Водитель сидел в шляпе, натянутой на самые глаза.
Бледный помахал рукой. Автомобиль тронулся, поехал по Шарлоттенбург, повернул на Рыночную.
– Убедительно?
– Неплохо, – сказал я, просто чтобы что-нибудь сказать.
– Производит впечатление. Высокий уровень организации, да?
– Да, – согласился я. – Но зачем?
Мы стояли недалеко от фонаря с газосветной лампой. Его лицо было хорошо видно. Он приподнялся на цыпочки, искательно заглянул мне в глаза.
– Послушайте, неужели вы не хотите этого?.. Рынок рабынь и всякие такие штучки.
Я содрогнулся.
– Нет, не хочу.
– Полное переустройство общества, и вы один из властителей его? Во всяком случае, принадлежите к немногочисленной элите. Разве вам ум сам по себе не дает вам право управлять и принадлежать к избранным? Вот и управляйте.
– Нет! – сказал я с силой. – Нет и нет!
– Но почему? Олигархия ума.
Тут мои мысли приняли новое направление. Я спросил:
– Ладно, а вы тоже будете принадлежать к олигархии?
– Я! – Он с достоинством выпятил свою цыплячью грудь. – Естественно. Ведь в известной мере это я вас и выпестовал. Я слежу за вами уже десять лет.
– Вы…
Он самодовольно кивнул. Из-за многочисленных аппаратов, которыми он был нагружен в эту ночь, его хилая фигурка выглядела толстой.
– Да. То есть я не постоянно надзирал за вами, но наезжал время от времени. Мы вообще следим за всеми физиками на Западе начиная с 45-го. На всякий случай.
– Кто это «мы»?
– Ян люди, для которых я работаю.
– А что это за люди?
– Так… – Он замялся на миг. – Солидные, состоятельные люди. Влиятельная группа в одной стране.
…О господи! Весь мир внезапно предстал передо мной как заговор.
Дождик то усиливался, то притихал. Мы стояли у входа в парк. В дальнем конце Шарлоттенбург блеснул фарами одинокий автомобиль, поворачивая на Риннлингенштрассе.
Бледный вопрошающе смотрел мне в глаза. Внезапно я заметил, что он весь дрожит. Но не от холода. Ночь была теплая.
Я вдруг понял, что он не уверен. Не уверен ни в чем. В его взгляде снова был тот прежний, знакомый испуг.
– Скажите, – начал я, – ну а вы убеждены, что лично вам было бы хорошо в этом переустроенном обществе? Вас ведь тоже могут уничтожить, когда цель будет достигнута.
Я шагнул вперед и взял его за руку. Мне хотелось проверить, действительно ли он дрожит.
Он выдернул свою лапку из моей ладони и резко отскочил назад, ударившись о решетку парка. Все аппараты на нем загремели.
– Что вы делаете?
Его лицо исказилось злобой и страхом.
– Что вы сделали, зачем вы меня схватили?
Я понял, что попал точно.
– Что вы сделали, черт вас возьми! Меня же нельзя хватать. Я испуганный человек. Я два раза был в гитлеровских концлагерях и переживал такие вещи, какие зам и не снились.
– Ну-ну, успокойтесь, – сказал я. (Это было даже смешно.) – Вы же только что убили человека.
– Так это я, – отпарировал он. – Ф-фу!.. – Он схватился за сердце. – Нет, так нельзя.
Он в отчаянии прошелся несколько раз до края тротуара и обратно. Потом остановился.
– Зачем вы дотронулись до меня? – В его голосе была ненависть. – Вы же все испортили, черт вас возьми.
– Но ведь у вас же действительно нет уверенности.
– Ну и что?.. Зачем напоминать об этом? Это негуманно, в конце концов. Почему не оставить человеку надежду?
Странно было слышать слово «гуманно» из этих уст. И вообще все вызывало омерзение.
– Ладно, – сказал я. – Спектакль, видимо, окончен. Я ухожу.
– Подождите! – воскликнул он мне вдогонку. – Постойте. Я должен вам сказать, что вы можете работать спокойно. Я сам послежу, чтобы вам не мешали. Но предупреждаю, чтоб не было никаких неожиданностей. Не пытайтесь связаться с кем-нибудь помимо меня. Это смерть. Этого я не потерплю. Я сам вас воспитал, так сказать, и мимо меня это не должно пройти.
Некоторое время он шагал рядом со мной, потом остановился.
– Мы еще увидимся.
Входя к себе в комнату, я услышал, как что-то зашуршало у меня под ногой на пороге.
Я зажег свет и поднял с пола записку.
«Ждал тебя два часа. Срочно позвони. Крейцер».