ЛИЦО В ТОЛПЕ
Прекрасных, тонких и нежных описаний закатов и перелесков, тихих речек и звездных ночей так много в литературе, что из них нетрудно составить почтенный том, тогда как всех слов об уличной толпе едва ли хватит для заполнения тетради: писатели более внимательны к образам природы, чем к ликам человеческого сомножества. Гадать о причинах все равно что заглядывать в бездонный колодец или в пучины собственного подсознания. Все же отметим, что можно блаженно, отрешенно и долго следить за накатом морской волны, пламенем костра, неспешным движением облаков, но столь же длительное созерцание смены человеческих лиц утомляет. Хочется отвести взгляд, избежать этого мелькания и наплыва, и опытный горожанин давно научился воспринимать толпу как фон, привычную нейтральность которого способны нарушить лишь резкие отклонения в поведении, облике. Кстати, спросим себя, куда подевались уличные зеваки? Чем крупнее город, тем реже они, в самых многолюдных лишь один прохожий из сотни задержится, чтобы поглазеть даже на суматоху уличной аварии.
Это не от потери любознательности или утраты нескромного любопытства. Стоит выдаться свободному часу в дальнем и незнакомом, тем более чужеземном городе, как тот же равнодушный прохожий замечает толпу, с интересом вглядывается в лица, вникает в то, мимо чего сто раз проходил у себя дома. Особенно, повторяю, если он оказался за границей. Вот тут он постарается ничего не упустить, даже если от обилия впечатлений разламывается голова.
Столь пространное вступление потребовалось мне для ответа на неизбежный вопрос: почему именно я, да еще будучи за границей, углядел то, что для местных жителей так и осталось скрытым? Да именно потому все и случилось, что я был сторонним наблюдателем, склонным задумываться над природой мелких житейских неразъясненностей. Само собой, вмешался и случай, без которого нигде никогда ничего не обходится. Обычно научные конференции планируются так, что передохнуть некогда. А тут, не знаю уж почему, в расписание свободным днем вклинилось воскресенье. Естественно, после завтрака я поспешил вон из отеля.
Улочки, в которые я углубился, казалось, досматривали утренний сон. Всюду было так пустынно и тихо, что собственные шаги по брусчатке мне самому стали видеться нарушением благопристойности и покоя чистеньких зданий с обязательным цветником на балкончиках. Немногие прохожие двигались здесь столь неторопливо и замкнуто, словно выполняли обряд прогулочной медитации. Все в этих кварталах намекало на непристойность моего разглядывания, неуместность моей чересчур быстрой походки. Всякое мое движение тотчас улавливалось зеркальной прозрачностью окон. В перспективе улочек всюду укоризной маячили хмурые башни и позеленелые шпили церквей: как, ты не пошел к утренней мессе? Намек исходил и от ухоженных автомобилей, чей плотный строй вдоль тротуаров был одинаково бесконечен, куда бы я ни сворачивал. Вроде бы деталь уличного пейзажа, и только. Но нет, в этом безлюдье десятки белесых фар создавали ощущение цепкого стерегущего взгляда (когда людей нет, за них говорят вещи).
Не выдержав, я спустился к набережной, но и там вскоре почувствовал себя чужаком. У реки, похоже, тоже было воскресенье, она нежилась в лучах теплого, как бы даже летнего солнца, однако неяркое небо, дымка голубоватой мглы, дремотный покой воздуха — все напоминало об осени, о последних днях, когда река еще может безмятежно погреться. Ее размеренность словно передавалась деревьям, траве, людям, кроме ребятишек, конечно (откуда-то на газон бойко выбежала голопузая и бесштанная девчушка лет трех, сидящие на скамеечке дамы сдержанно ахнули, но это был единственный случай переполоха и беспорядка). Сколько можно любоваться спокойным блеском реки и видом замка напротив? Я двинулся прочь от набережной, попетлял по улицам, спустился на перекрестке в пешеходный тоннель, бетонные стены которого были испещрены лозунгами и призывами (впрочем, среди них присутствовала надпись едва ли политического содержания: “Ульрика М. будет убита!”). Так незаметно я вышел к центру города и сразу очутился в плотной оживленной толпе.
И здесь никто не спешил, никуда не торопился. Но толпа есть толпа, ты не чужак в ней, потому что стал ее частью. Я двигался, подхваченный ее течением, дремотная одурь, навеянная пустынными кварталами и набережной, развеялась, я перестал себя чувствовать неприкаянным одиночкой, который едва ли не кощунственно жаждет чего-то, кроме ленивого отдыха и праздного ничегонеделания. Тут я мог глазеть во все глаза, вглядываться в лица, никого это не смущало, никто этого просто не замечал. Уличная толпа дает свободу, свободу быть самим собой, разумеется, в рамках приличия, которое здесь трактовалось широко (хочешь стоять столбом — стой, хочешь поцеловать подружку — целуй, хочешь пройтись на руках — и это пожалуйста; вот разве что плевок на чисто вымытый тротуар мог вызвать нарекание, если не штраф). Вдобавок движение в толпе создавало видимость занятия, дела, будь то разглядывание витрин или лиц противоположного пола. О извечном желании “себя показать и на людей посмотреть” я уже не говорю, хотя выделиться в нынешней толпе совсем не просто даже с помощью дерзких ухищрений моды (увы, модники и модницы, увы!).
Десять тысячелетий назад не существовало ни людских скоплений, ни самих городов. Современное многолюдье — это ли не пример пластичности нашего поведения, это ли не чудо уживчивости? Ныне всего за час перемещения по оживленной улице любой из нас встречает больше людей, чем крестьянин давнего и недавнего прошлого за всю свою жизнь. Ничего, психика справляется. Хотя, должно быть, именно по этой причине прохожие скользят в нашей памяти как тени. Я был полон внимания, а что запомнилось в первые полчаса? Тщательная подтянутость и парикмахерская ухоженность старушек. Парень с чудным прокрасом седины посредине волос. Неназойливые газетчики–арабы в оранжевых жилетах. Девушка с нотным пюпитром, тихо и славно играющая на скрипке перед входом в картинную галерею. (Зачем, почему? — все шли мимо, будто видели ее каждый день.)
Вот, пожалуй, и все. Экзотических манков, отвлечений и уводов внимания в то утро, к счастью, было немного, иначе я бы проглядел незнакомца. Наверняка проглядел, ибо в нем не было ничего такого, что выделяло бы его из толпы, — обыкновенный мужчина, обыкновенного роста, в обыкновенном костюме. Он оказался в нескольких шагах впереди, брел с той же скоростью, что и я, мой взгляд порой на него натыкался, я его видел, но не замечал, что возможно лишь в уличной толпе. А если бы и пригляделся? Идет человек, не спешит, частый поворот головы выдает его интерес к окружающему — должно быть, не местный, такой же заезжий зевака, как я, ничего особенного и ничего примечательного.
Обыденность так бы и скрыла его своей шапкой–невидимкой, если бы легкий затор толпы не сблизил нас на какое-то мгновение; он повернул голову, и я увидел его лицо. Опять же и в лице не было ничего необычного, настолько, что это-то и привлекло мое внимание. Попробую объяснить. Говорят: заурядное лицо, человек без особых примет, ничего запоминающегося. Это верно, потому что таких людей тысячи, и в то же время совершенно неверно. Безликих людей не существует, и если о ком-то говорят, что он безлик и неприметен, то лишь потому, что говоривший не пожелал его приметить, не захотел различить его индивидуальность. Это так, нет же двух одинаковых листьев, что же сказать о людях? А вот незнакомец был вопиюще безлик. Он выглядел так, будто природа усреднила тысячу мужских лиц, обобщила все их черты и формы, а далее по этому образу и подобию вылепила тысячу первое. Ни малейшей индивидуальности, совершеннейший человеческий нуль; это, если вдуматься, было столь же необычно, как полярное сияние над городом, по которому мы шли.
Тогда я об этом так не подумал, разум вообще не участвовал в той мимолетной оценке. Просто мне безотчетно захотелось получше разглядеть незнакомца. Я немного ускорил шаг, обогнал его, словно невзначай бросил в его сторону как бы рассеянный взгляд, затем снова отступил назад. Первое впечатление подтвердилось: он был воплощением человеческой безликости. Все на месте — глаза, брови, нос, рот — и все неопределенное, не просто стандартное, а сверхстандартное, этакий типичный среднестатистический западноевропеец; взглянул на него, чуть отвлекся, и уже невозможно вспомнить, как же он выглядит. Ускользающе неуловимым был даже цвет его глаз, то ли серый, то ли голубоватый, а может, наоборот, карий, черт его знает!
Ну и что? Вот именно: что? Стоило мне чуточку поразмыслить, как я недоуменно пожал плечами. Мало ли на свете граждан, различимых не более, чем окатанные голыши пляжа. С чего я вообразил, что этот какой-то особенный?
Спустя минуту–другую я бы наверняка потерял интерес к незнакомцу, если бы не собачка из породы комнатно–декоративных. Эта крохотная черная блоха в ошейнике благонравно следовала за своей хозяйкой, как вдруг при виде незнакомца ее гладкая шерстка, вопреки всякому вероятию, вздыбилась, выпуклые глаза залились бешеной краснотой, рванув поводок, она с захлебывающимся лаем было устремилась в атаку и тотчас с тоскливым воем отпрянула прочь. Почтенная дама, ее владелица, поспешно укоротила поводок, обронила безадресную улыбку сконфуженного извинения и властно потянула за собой свою любимицу, которая, казалось, онемела от раздиравших ее чувств страха, ярости и бессилия.
Конфликт не занял и полминуты, огоньки интереса, было затлевшие в глазах прохожих, сразу погасли, в необычном поведений собаки никто не увидел ничего особенного. Я тоже был готов сморгнуть этот инцидент, как крохотную соринку, однако не получилось. Странно, странно! Я немного знал эту “блошиную породу” собак; такие маленькие, злые, умные шавки ни с того ни с сего не бросаются на прохожих, а бросившись, не сжимаются в комок отвращения, гнева и Ужаса. Должна же быть причина? Собака, по старинным преданиям, как никто другой чует черта; я едва не расхохотался при этой мысли.
Но отступить от незнакомца уже не мог. То удаляясь, то приближаясь, я тащился за ним, куда бы он ни сворачивал. Заподозри себя в соглядатайстве, я наверняка прекратил бы преследование, но обмануть себя ничего не стоит. Я гулял, просто гулял и глазел на все окружающее, в том числе и на незнакомца, который, в сущности, делал то же самое: бесцельно гулял и глазел. Правда, скорости наших шагов неукоснительно совпадали, но ведь это могло быть и непреднамеренно…
Кружение по улицам прибавило к моим первоначальным наблюдениям лишь самую малость. По всему чувствовалось, что незнакомец, как и я, впервые в этом городе и в этой стране. Все естественно, однако была тут одна крохотная несообразность. При всем внешнем бесстрастии в незнакомце угадывалось цепкое, пытливое внимание решительно ко всему, даже к голубям на мостовой, что для западноевропейца, каким он был или казался, не совсем обычно, ибо, скажем, бельгийца мало чем удивишь, например, в Австрии, и наоборот. Тогда, может, американец или какой-нибудь австралиец? Вряд ли. Австралиец тоже не станет поглядывать на прельстительное богатство витрин, тем более на голубей и прохожих так, словно все это ему внове.
Но это малое недоумение вскоре сменилось крупным. Не потребовалось много времени, чтобы убедиться в столь же очевидном, сколь и поразительном факте: тот инцидент с шавкой не был случайностью. Все прогуливаемые собаки (других на улице не было) при виде незнакомца выказывали такую нервозность, точно их будоражил, возмущал и пугал сам его дух. Столь необычное поведение четвероногих, казалось, должно было приоткрыть чудовищную истину, однако вполне очевидные сигналы звериного инстинкта не дошли, даже капелька той жути, которую испытывали собаки, не передалась мне. “Что за притча?” — спросил я себя в недоумении и тут же нашел успокоительный ответ. Есть же люди, которых не переносят собаки! — далее моя мысль не продвинулась. Что-то ей помешало, и даже понятно что. Ведь наше сознание двойственно: оно чутко настроено на восприятие окружающего, и оно же тщательно фильтрует сигналы действительности, отсекая все чересчур необычное, неприемлемое, опасное для душевного равновесия. Так и я: истина сама шла мне в руки, я же постарался ее упустить.
Дальнейшее блуждание не прибавило ничего. Не находя новой пищи, мой интерес постепенно сникал, да и утомление давало о себе знать. Я продолжал волочиться за незнакомцем, все менее понимая, чего я хочу и хочу ли чего вообще. Мы шли и шли, брели мимо красочных витрин, мимо затерянных среди них наглухо запертых подъездов, мимо выдвинутых на асфальт столиков кафе и фруктовых лотков, мимо табачных и денежных автоматов, бесчисленных магазинов, ресторанов, банков, закусочных; толпа обтекала нас, когда мы замедляли шаг, несла нас, как щепки в потоке, мелькали сотни, тысячи лиц, одурь коловращения затягивала, гул чужой речи уже томил, пробуждая тоску по родине, все, все делалось ненужным, излишним. Где я, что я, зачем кружу по этим улицам, какое мне дело до всех? Ну посмотрел, удовлетворил любознательность, потешил себя посторонней загадкой, и довольно, и хватит, голова пухнет и задыхается!
Тем бы все и закончилось, со вздохом: “А, чего не бывает!” — я бы присел на лавочку где-нибудь в тенистом уголке сквера, если бы не трость одного дородного прохожего.
Случилось то, что тем или иным образом обязательно должно было случиться в уличной толпе: незнакомца задели. Кто-то издали окликнул мимоидущего господина с тростью, тот резко обернулся, наконечник палки, описав полукруг, коснулся ноги незнакомца. Точнее, он зацепил брючную складку костюма… И прошел через материю насквозь.
Меня будто обдало громом. Я все видел отчетливо, но не поверил глазам своим. А кто бы поверил? Померещилось! Конечно же, трость скользнула мимо, никто не заметил — ни тот, кто ударил, ни тот, кого задели. Да, но собаки?!
Существовал способ проверки. Будто не я, кто-то другой, безрассудно–дерзкий, завороженно продвинулся к незнакомцу и, поравнявшись, сильнее обычного отмахнул рукой. Так, чтобы пальцы вроде бы невзначай задели полу его пиджака.
Вместо ткани они ощутили пустоту. Всякие сомнения рухнули, все вокруг покачнулось в моих глазах. Костюм незнакомца был чудовищной маскировкой, иллюзией, наваждением, чем угодно, только не одеждой земного производства! Должно быть, и само лицо…
— Вам плохо? — Голос незнакомца проник ко мне словно из космической дали. — Чем могу помочь? Не лучше ли вам выпить чашечку кофе, чем выяснять то, что вас совершенно не касается?
Вопреки значению слов в тоне незнакомца не было ни сочувствия, ни издевки. Его лицо–маска колыхалось в моем потрясенном сознании, как отражение в речной зыби, как ускользающая человекоподобность.
И в двух шагах были люди!
Самое удивительное, что я не только повиновался незнакомцу, но при этом еще испытал облегчение. Так, словно его действие остановило распад реальности, дав взамен новую, пусть неведомую и пугающую, зато очевидную перспективу.
Неподалеку оказались вынесенные на улицу столики кафе, мы присели. Небезынтересная деталь, меня она потом поразила: вопреки всему мне было любопытно, скрипнет ли под чужаком соломенное кресло или его тело столь же призрачно, как и костюм. Сиденье скрипнуло, и это меня почему-то успокоило.
Говорить я не мог, кофе заказал незнакомец. На меня он, казалось, не обращал внимания. В совершенстве похожий на человека, до ужаса банальный, он сидел в ожидании с безучастным видом, будто самый обычный, слегка подуставший турист. Ветерок ерошил его неприметные волосы; не совсем натурально, если вглядеться. Воплощение человеческой безликости, серый оборотень, чего он хотел? На кофе, когда его принесли, он не взглянул. Я же свой выпил залпом, не ощущая, горячий ли он. Впрочем, вопреки ожиданию чувствовал я себя не так уж скверно. Пожалуй, мое настроение даже склонилось к бесшабашности. Вот именно! Когда все потеряно, терять уже нечего. О противодействии, похоже, нечего было и думать, да и с какой стати? Ничего более захватывающего, чем эта встреча, в моей жизни не было и не будет.
— Можете допить и мой, — наконец проговорил чужак. — Земной кофе, сами понимаете, не для меня.
Говорил он четко и правильно, но то была правильность дикторской речи. Очевидно, языку (языкам?) он обучался, слушая наши передачи.
— Спасибо, вы очень любезны, — пробормотал я, едва подавив нервный смешок, ибо светский разговор в таких обстоятельствах был более чем комичен. — Надеюсь, вы на меня не в претензии?..
— Что случилось, того изменить нельзя, надо использовать последствия. Мне еще никогда не доводилось вот так беседовать с другими разумными.
— А они были? Наш мир не первый?
— Надеюсь, и не последний. Но это ничего не значит. Ни для вас, ни для нас, вообще ни для кого.
Слова пришельца были темны, при этом странно изменилось выражение его глаз. То есть, конечно, не глаз — человеческих глаз, как и самого лица, наверное, не было. Но ведь что-то было, что-то смотрело сквозь их имитацию? В глубине его взгляда мне почудилась тень тоски или усталости.
— Расскажите о главном в себе, — внезапно проговорил он. — В чем человек видит смысл своей жизни?
Я судорожно глотнул воздух. Ничего себе! Таким вопросом можно кого угодно сбить с ног. Недаром его избегают в разговорах, хотя редкий ум мучительно не задумывается над ним.
— Видите ли, — промямлил я. — Боюсь, я сейчас не в том состоянии…
— Потому и спрашиваю. Нормальное состояние разума — труд мысли. Это занятие я вам и предложил.
Бесподобная логика, что тут скажешь…
— Но я не философ! Это очень сложный вопрос!
— Простые и мелкие меня не интересуют. Книжные знания я без вас извлеку, меня интересует ответ человека, то есть ваш собственный. Не хотите — расстанемся.
— Нет–нет! Хотя… Хорошо, хорошо, я согласен. Согласен, если и вы ответите на тот же вопрос.
— Что справедливо, то и логично. Видите, мой вопрос уже привел вас в нормальное состояние.
Как бы не так! Все-таки он плохо знал человека. Но деваться было некуда, волнуясь и запинаясь, я начал говорить. То была отчаянная попытка выразить истину, которая не давалась мне самому (и только ли мне?). Моя мысль изнемогала, точно на дыбе. Вдобавок… Господи, кому я все это говорю?! Пришельцу, отвечал разум, а зрение отказывалось верить, столь зауряден был его псевдочеловеческий облик. Переводя дыхание, я мельком видел улицу, такую обычную, людей, таких несомненных, но стоило снова взглянуть на собеседника, как то и другое делалось нереальным. Ощущение безмерной ответственности парализовало меня. На столик слетел пожелтелый лист, мои пальцы ухватились за него, как за спасительный якорек.
Не могу вспомнить, что я говорил и что в итоге сказал. Тот, кому я говорил, сидел с прежним, будто бы безучастным видом, и меня оглушил вид мухи, которая лениво кружила над его головой, словно у нее не было сомнений насчет человеческой природы данного объекта ее внимания.
— В общем, все одно и то же под всеми звездами, — наконец проговорил он как бы с сожалением. — Поразительно, сколь разнообразны миры и до чего же сходны устремления духа. Одинаково бесконечные, одинаково противоречивые и неудовлетворенные — да… Спасибо за разъяснения. Теперь мой черед отвечать. Спрашивайте.
Сотни вопросов, тесня друг друга, безумствовали в моем сознании, но с языка сорвался самый банальный:
— Вы побывали на многих звездах? То есть, я хотел сказать, на планетах… Как там, что там?
Какое-то подобие улыбки промелькнуло во взгляде инопланетянина.
— А вы не допускаете мысли, что для вас спокойней не знать то, что известно мне?
— Допускаю. И все же…
— И все же вы иначе не можете. Вот это и есть ответ на ваш главный, еще не высказанный вопрос.
— Простите, я не совсем понимаю…
— И в этом ваше счастье. Звезды, далекие звезды, смысл устремления к ним! Порой я завидую вам. Вас еще тешат мечты, дали Вселенной еще кажутся вам распахнутыми. Мы же, увы, давно расстались с иллюзиями.
— То есть как?! — вскричал я. — Вы же здесь! Это не иллюзия!
— В каком-то смысле более чем иллюзия.
Вздрогнув, я смятенно уставился на него.
— Нет–нет, — поспешил он меня успокоить. — Физически и духовно я здесь, и я существую. Но, существуя, можно и не существовать.
— Извините, но это выше моего понимания! Коли вы здесь, значит, звезды достижимы…
— Нет, и это вы знаете не хуже меня. Только ваша душа еще не восприняла эту истину, и ее для вас как бы не существует.
Я обреченно сник. Палый лист уже превратился в кашицу, но мои пальцы продолжали терзать его растертую мякоть.
— Хорошо, — с горечью сказал я. — Я тупица, в этом не стыдно признаться. Возвращаю вам ваш вопрос, может быть, тогда мне станет яснее. Что движет вами? В чем вы видите смысл жизни?
— Смысл жизни столь же многообразен, как и сама жизнь. И столь же неисчерпаем. Скажу лишь о собственном, хотя он, конечно, неотделим от смысла жизни вообще. Над нами дерево, роняющее листья. Оно неподвижно и долговечно. Листья, наоборот, кратковременны и подвижны. Они опадают, гибнут, так питают собой корни. Внешне смысл существования дерева и листа противоположен, на деле един. Однако, выполняя свое предназначение, иные листья отлетают так далеко, что уже не служат дереву и гибнут без пользы. Или с пользой для чего-то другого. И чем выше дерево, тем, заметьте, это случается чаще. Так и с цивилизацией, так и с ее представителями. Я здесь, хотя это алогично и лишено явного смысла. Но для меня и моих товарищей только так и было возможно, наш смысл жизни в этом. Такой ответ вам понятен?
Я энергично замотал головой. На большее я уже не был способен.
— Значит, не поняли… Да, все естественное и закономерное в своем пределе выглядит нелепым и труднообъяснимым.
Инопланетянин помедлил, как бы собираясь с мыслями. Он задумчиво смотрел на текущую мимо толпу, на жующих и пьющих соседей за столиками, на воровато порхающих воробьев, на все обычное, что было вокруг. В его взгляде снова мелькнуло что-то похожее на тоску. Или то была жалость?
— Вы не цените всего этого, — сказал он вдруг.
— Вы ошибаетесь, — возразил я.
— Нет. Оценить может лишь тот, кто покинул все это. А таких среди вас не было.
— Как не было? Космонавты…
— Они возвращались! Представьте иное: отрыв. Полный и навсегда. О звездах вы знаете больше, чем о собственной душе, достаточно, чтобы вы меня поняли. Напомню истину, которую вам показал еще ваш Эйнштейн: полет к дальним мирам Вселенной возможен, и в то же время он невозможен. Возможен, потому что, двигаясь с околосветовой скоростью, несложно облететь Галактику. Невозможен, потому что на таком корабле пройдут всего годы и десятилетия, тогда как на родине промелькнут века. Это обращает в бессмыслицу сам полет, его задачи и цели, всякое самопожертвование экипажа. Вот почему дальние звезды закрыты и навсегда будут закрыты для представителей любой цивилизации.
— Тогда почему бы вам не сказать проще: я прилетел к вам с ближней звезды?
— Потому что я — то прилетел с безмерно далекой. Ваш глаз не отыщет ее в земном небе, так она далека.
Если он собирался меня поразить, то не добился цели. Я слишком устал. Настолько устал от всего невероятного, что на меня обрушилось, от загадок и парадоксов, в которых я не мог разобраться, что новая доза на меня не подействовала. Может, он спятил? — мелькнула невольная мысль. Кое-что в словах пришельца делало ее правдоподобной, но даже это ужасное предположение не заставило меня содрогнуться, а лишь наполнило скорбью. Как же, должно быть, нелеп и печален мир, если отборные из отборных действительно свихнулись в межзвездном странствии и первая, долгожданная встреча человека с иным разумом превращается в шизофреническую беседу за пустой чашечкой кофе! Вселенная злей и насмешливей дьявола, если все это так.
— Я вас, похоже, разочаровал, — послышался голос пришельца. — Но было же сказано: неведение лучше.
— Нет–нет, продолжайте, — встрепенулся я. — Сколько же длится ваше странствие?
— Сорок лет для меня, если считать по земному календарю. А для вас… Словом, когда мы двинулись в путь, на Земле еще не было городов.
Есть вещи, которые не поражают в силу своей невообразимости. Грациозность времени непостижима в особенности.
— Когда же вы собираетесь вернуться на родину? — осведомился я скорей по инерции.
— Но я же вам объяснил. Никогда! Это бессмысленно, на родине тоже прошли тысячелетия.
— Позвольте… — Сказанное наконец дошло до меня. — Вы не… Зачем же тогда?!
— А зачем вы бродите по чужому городу? Странствуете, познаете?
— Так это же другое дело! Мне интересно…
— Вселенная еще интересней. И это не другое дело, а то же самое, лишь плата другая. Вижу, вы все еще не поняли. Мы ушли, заранее зная, что возвращение невозможно, абсурдно спустя тысячи лет. Мы этим пренебрегли. Бессмысленно лететь к дальним звездам, однако мы полетели. Безумие пускаться в странствие без возврата, но этот безумец здесь, перед вами. Не могу себя даже тем утешить, что этот поступок обязательно послужит благу нашей цивилизации.
Он жестко усмехнулся. Или то была гримаса отчаяния?
— Конечно, мы аккуратно передаем информацию. Вот и наш разговор… До моей родины он дойдет примерно через три тысячи лет. А будет ли польза… Три тысячи лет! Нам не дано узнать.
— Тем более! — Все мое естество отшатнулось от этих слов, как от края головокружительной пропасти. — Смысл? Какой во всем этом смысл?!
— И этого нам знать не дано. Я выгляжу в ваших глазах безумцем?
— Я просто не понимаю…
— Поймете. Со временем кто-нибудь из вас это обязательно поймет. И наверное, поступит так же. Не верите? Тогда вы плохо знаете самих себя. Пространство, которое вы осваиваете, пока что соизмеримо с вашими желаниями и сроками жизни. Но так будет не всегда. Сегодня кто-то из вас жаждет ступить, допустим, на Марс, знает, что это ему не суждено, и страдает от этого. Но так же точно он знает, что Марс достижим и кто-нибудь помоложе ступит на его поверхность. С этим утешительным чувством ваша цивилизация жила и живет. Пройдет срок, и вы окажетесь в ином положении. Все доступное — достигнуто, дальнейший шаг невозможен, новых горизонтов нет и не будет. Что тогда? О, это положение устроит многих! Но не всех. Вы сказали, что смысл жизни, во–первых, в самой жизни. Верно. А что во–вторых, в–третьих? Устремление к новым далям в крови любой прогрессирующей цивилизации. Жажда неизведанного — страсть не менее сильная, чем любовь, хотя и более редкая. Как у вас, так и у нас обусловленная природой и развитая цивилизацией. Что делать одержимым? Безумие поступать так, как мы поступали, но смириться — значит отказаться от самих себя. Самозаточение невыносимо для таких, как я, и, быть может, гибельно для самой цивилизации, из двух невозможностей надо было выбрать одну — вот и весь смысл. Мы выбрали. Лишь бы вырваться! — приемлемой казалась любая цена. Теперь вам ясно, почему нам предоставили звездолет? Мы освободились. Да, за это мы платили и платим. Счастлив лист, который вы растерзали: он не чувствует и не мыслит… Зато мы здесь. Мы были во многих мирах и еще будем во многих, наша жизнь длится дольше вашей. Хотя в каком-то смысле мы уже не живем. Так будет еще долго… Что ж, всякая жизнь проходит, важно ее наполнение, мы свою наполнили до краев. Мы видели то, чего никто никогда не увидит. Чужие среди чужих миров — пусть так! Нет, этого вам не понять. Все это ваше вокруг… То ли оно нереальное, то ли нереален я сам. Стоит мне провести год в полете, как здесь промчатся века, и только я буду помнить, как тут было. До чего же все мимолетно! До призрачности мимолетно…
Странное ощущение охватило меня после его слов. Близости? Или, наоборот, бесконечной далекости? Не стало пугавшей меня человекоподобной безликости, но и неведомый, грозно–могучий пришелец тоже исчез. То, что приоткрылось в его словах, пронзило меня смятением, величием, ужасом. Что мы все перед временем? И каково же вдобавок лишиться смысла и цели? Изнывать в полете, в миллиардолетней тьме пространства, снова и снова устремляться к огонькам звезд, видеть все новые и новые миры, быть может, прекрасные, но такие чужие. Познавать, думать, чувствовать, зная, что это никому не нужно, для всех бесполезно, словно ты уже умер. Какой же, наверное, холод он нес в своей душе! Что перед этим все муки богов и титанов… Какая страшная, какая дерзновенная участь! Отречение от себя, вызов целой Вселенной, которая твердит разуму: “Нет, дальнейший шаг невозможен!”, и вот уже все опрокинуто тем победным безумием, которое знакомо и человеку… Победа — и с ней мука бессмыслия, тоска, которую едва ли можно постичь.
Моя рука дрогнула в безотчетном порыве сочувствия, словно ее прикосновение могло передать каплю земного тепла тому, кто в нем так нуждался. Но рассудок мгновенно пресек неуместный порыв, вместо этого я лишь спросил:
— Значит, с надеждой на сверхсветовые перемещения надо расстаться?
— Да.
— Значит, для вас нет, а для нас не будет другого выхода?
— Да.
— И ваши глаза еще не устали видеть?
— Нет.
— А ваша душа…
— Возможно, это случится скоро.
— Сознание бесцельности…
— И это тоже.
— Одиночества, постылой отверженности…
— Вы жалеете меня?
— Я вас понимаю. Надеюсь, что это так.
Он медленно отвел взгляд. Мне показалось, что в его глазах блеснули слезы. Но этого, конечно, не было, маски не плачут. Мы сидели среди уличного гомона, под светлым осенним небом, близкие друг другу и безмерно чужие, как это часто бывает в психической вселенной, которая столь же огромна, неодолима, как и физическая.
— Я бы так не смог, — тихо и неожиданно для себя сказал я.
— Кто знает…
Он повернул голову, взглянул на меня так, будто впервые увидел, и, к моему изумлению, засмеялся негромким, совсем человеческим смехом. Тем безотчетным, ни с того ни с сего, каким иногда смеется старик или ребенок.
— Кто знает, — повторил он уже серьезно. — Из нашей безвыходности, оказывается, тоже есть выход.
— Какой?
— Наипростейший. Когда наши глаза устанут видеть или когда приблизится наш последний час, то мы… Мы устремимся к той ближней цивилизации, которой можно и должно будет передать все нами накопленное.
— Слушайте, но это же все меняет! — воскликнул я, точно и с моей души спала невыносимая тяжесть. — В самом деле, как просто, как замечательно просто… Так вот что поддерживало вас, теперь понимаю, почему вы до сих пор не сломились!
Он с улыбкой покачал головой:
— Все не так, как вы думаете. То, что я сказал… Самое непонятное, почему столь очевидная мысль не пришла мне в голову раньше? Страсть эгоистична, безумная вдвойне, должно быть, поэтому. Видите ли, желание отдать возникло у меня только сейчас.
— Сейчас? Каким образом?
— Самым обычным. Да, мы видели много миров, да, мы изучили не одну цивилизацию. И всюду, неузнанные, мы оставались чужими, и все оставалось чужим для нас. А надо было всего лишь вот так посидеть и поговорить… Замыкаясь на себе самом, самого себя не познать, это так же верно для цивилизации, как и для личности. Под всеми солнцами верно. Спасибо за все — и прощайте!
— Постойте, куда вы, минуточку…
Я вскочил, но было поздно. Он уже растворился в толпе, которая поглотила его, как она поглощает всякого, — молодого и старого, мудреца и безумца, человека и нечеловека. Она всеобщность и этим напоминает Вселенную, где все возможно и все может сбыться.