ГЛАВА ПЕРВАЯ
Упорно, ложной памятью о былом, уже который год мне снится один и тот же сон. Синий — так я его называю. Почему синий? Скорее, он черный. Всякий раз вижу скалистую чашу кратера, две луны в ночном небе, их остекленелый свет, который всему придает недвижность старинной, без полутонов, гравюры. Вот так: два мертвенных глаза вверху, сдвоенные у подножия тени зубчатых скал, каменистая площадка кратера, куда в полном беззвучии врезается тупой клин конных рыцарей. Блестят доспехи и шлемы, блестят длинные наперевес копья, и эта лавина мчится на нас, прижатых к скале.
Мчится — в неподвижности. Застывший миг времени. Замер смертоносный блеск копий, не колышутся султаны на шлемах, в изломе тяжкого бега недвижны ноги коней — все как на гравюре.
Но это для внешнего. Одновременно я среди тех, кто прижат к скале, кому некуда податься, в кого нацелены тяжеловесные копья. Для этого второго “я” движение есть, только очень замедленное. Не знаю, как согласуются оба зрения, но во сне никакого противоречия нет. Просто сначала я вижу рисунок, затем себя в нем, оказываюсь сразу и наблюдателем, и участником события. При этом тот и другой “я” с одинаково захолонувшим сердцем смотрят на громаду закованных в сталь рыцарей, их безжалостный строй, в котором нельзя различить лиц, видишь лишь чешуйчатые панцири, темные прорези забрал, щиты и шлемы. Слитность всего, шевеление тупой массы рыцарей уподобляет это движение надвигу каких-то чудовищных железных насекомых, чья лавина готова подмять все и вся. И я, участник происходящего, как и мои товарищи, недопустимо медленно поднимаю разрядник, в ужасе осознаю, что выхода нет и придется бить насмерть, резать эту лавину чешуйчатого металла, в которой все же люди, люди! И рука замирает в последнем, таком невозможном для нас движении, и мысль колеблется — не лучше ли резануть по лошадиным ногам? Но лошади, на них почти нет металла, они-то для нас как раз живые, воображение тотчас рисует вспоротые мышцы, сахарный излом костей, предсмертный всхрап. А секунда, когда еще можно дать огненный, под копыта, для паники и острастки залп, уже потеряна.
Вот такими мы были в канун Потрясения. Тут сон правдив.
Поразительно то ощущение безопасности, с которым мы жили. Ведь начиная с двадцатого столетия, когда человечество познало ядерный огонь, дорога пошла над пропастью, а бремя мощи росло, то и дело кренясь за плечами, как громоздкий раскачивающийся тюк. Экологический, информационный, генетический и прочие кризисы никого не оставляли в покое. О каком благоденствии, казалось, могла идти речь! Но жизнь не подчиняется формальной логике. Каждая победа над обстоятельствами, все социальные, в трудной борьбе достигнутые преобразования, которые только и могли предотвратить тот или иной кризис, так изменили все, что былые времена голода, войн, угнетения и розни подернулись пеленой тумана. Конечно, старинные фантазии, в которых будущее изображалось безмятежным раем, где если и приходится преодолевать непустяковые трудности, то исключительно в далеком космосе, если горевать, то лишь от неразделенной любви, если страдать, то от неутоленной жажды познания, — такие книги вызывали у нас улыбку. Сладкие грезы об идиллии, которая, будь ее возможно осуществить, обернулась бы катастрофой, ибо там, где нет противоречий, замирает движение, торжествует скука и наступает духовная смерть! Однако диалектика неустранима, и, покончив с социальным антагонизмом, мы столкнулись с иными проблемами, которые и в дальнейшем не обещали самоуспокоения.
И все же! Постоянство побед и долгое социальное благоденствие наложили на нас глубокий отпечаток. Мы слишком уверовали, что завоеванное непоколебимо. Что прошлое осталось позади навсегда, что немалый опыт предусмотрительности надежно гарантирует будущее. Кто идет от победы к победе, в том нарастает самоуверенность. Даже если он знает об этой особенности психики, даже если он предостерегает себя. То, что произошло, надеюсь, нас излечило. В этом, быть может, единственное благо того времени, когда мы едва не лишились самого времени.
Говорят, моя история показательна. Не знаю. Мой долг рассказать о том, как все было, выводы делайте сами.
Начну с того дня, когда я нарушил запрет, что и повлекло за собой все остальное.
В то утро я патрулировал восточную границу центрально–европейского возмущения (какой гибкий эвфемизм для обозначения катастрофы; кто бы заранее поверил, что мы способны так успокаивать себя?). Всю ночь я мотался на предельной скорости полета и теперь не без удовольствия разминал ноги. Стояла редкая в ту пору тишина. День был мглистый, спокойный, чуть шелестела листва. Не верилось, что все это может исчезнуть в любую минуту. Коммуникатор молчал. Я наслаждался коротким отдыхом, брел среди светлой весенней зелени, которой все было нипочем, и старался не терять из виду Барьер.
Его сиреневое свечение разрезало мир надвое. Силовое поле бритвой прошлось по лесу, вспарывая корневища, траву и мох, ссекая ветви, кое–где так аккуратно пластая стволы елей, что гнущиеся под собственной тяжестью расщепы деревьев, истекая прозрачной слезой, смотрели друг на друга прямо сквозь призрачную завесу, в которую с обеих сторон пружинисто упирались мохнатые обрубки еловых лап, гибкие пряди берез и корявые сучья можжевельника. Тут все было как должно. Иное виделось за Барьером. Там тоже был разрез, но какой! Поодаль земля казалась вздыбленной каким-то чудовищным, все кромсающим лемехом. Словно кто-то пропахал им вслепую, затем сдернул прежнее покрытие земли и на его место уложил новое, ничуть не заделав рваный и грубый шов. Позади него был уже другой лес. И другое время.
Правда, здесь шов был не таким жутким, как в прочих местах. Даже неровности почвы перед ним и позади в общем-то согласовывались, что было верным признаком малого сдвига времени. Впрочем, возраст аномалии мне и так был известен, не это предстояло установить, тут я мог спокойно наслаждаться бесценными минутами тишины и спокойствия.
Такими, однако, они были лишь с моей точки зрения. Барьер не достигал вершин самых высоких деревьев, и поверх него то и дело сигали белки, столь стремительно, что их длинные распушенные хвосты казались рыжими выхлопами реактивной тяги. Очутившись на той стороне, белки начинали возбужденно цвирикать и скакать с ветки на ветку. Птицы пели лишь далеко в глубине леса, здесь они проносились в молчании, а некоторые метались кругами, словно искали что-то. Еще бы! Сразу за “швом” начинался уже иной лес, и, главное, там было легко — даже сквозь зыбкое свечение Барьера я различал на кустах малинника осыпь спелых ягод. Май и июль соседствовали; белок и птиц такое, естественно, озадачивало. Нам бы их заботы!
Тем не менее в ту минуту мне было не скажу легко и радостно, но светлей, чем обычно. В природе есть что-то успокоительное: рушился мир целой планеты, признаки катастрофы были прямо перед глазами, хватало и своей печали, а я вопреки всему испытывал удовольствие от ходьбы, шустрого мелькания белок, вида спелых ягод и даже от запаха вздыбленной земли. Очевидно, сказывалась и усталость долгого нервного напряжения. Разум честно фиксировал обстановку, сопоставлял, делал выводы, однако сознание как будто дремало, и навязчивым мотивом в нем почему-то крутилась одна и та же фраза: “Пока существуют белки, пока существуют белки…”
Что я этим хотел сказать? Что пока существуют белки, еще не все потеряно?
Возможно.
Недолгим был мой отдых. То, что внезапно открылось за резким изломом Барьера, начисто вышибло сонную одурь. Впереди разноцветным огнем полыхала осень! Та ранняя чистая осень, когда свежи и ярки все оттенки перехода красок от темно–зеленого к багряному, когда уже наметан шуршащий покров листвы, но убор деревьев еще плотен и густ. Скупое сообщение со спутника об очередном хроноклазме, которое привело меня сюда, плохо подготовило к встрече с этой трагичной красотой. Позади осталась весна, справа простиралось лето, впереди была осень. Все вместе составляло нечто непередаваемое — пятое время года.
И над всем простиралось грустное мглистое небо. Вдали на пригорке неопалимым костром горела куртина берез.
Осень клином подступила к Барьеру, но нигде не пересекала черту, и я было подивился расторопности полевиков, которые, выходит, успели оградить новый хроноклазм, как тут же сообразил, что дело не в этом. Ничего они не успели и успеть не могли. Просто новый сдвиг произошел в пределах старого. Отрадно! Небрежная скупость сообщения стала понятной: космическим наблюдателям хватало забот поважней, им некогда было возиться с уточнением характера и границ столь мелкого и неопасного возмущения.
Что ж, придется основательно поработать, тем лучше.
Итак, какая, спрашивается, передо мной эпоха? Золотая осень, те же, что и теперь, березы, осины, клены. Явно не мезозой и даже не третичный период. Геологическая современность. С одной стороны, очень хорошо, а с другой, может быть, и очень плохо.
Я пригляделся внимательней. Шов, отделяющий осень от всего остального, был куда грубее прежнего. Всюду развалы, выворотни корневищ, влажные и даже как бы дымящиеся срезы глинистых увалов, рыжая муть ручейка, который уже не знал, куда ему течь, — словом, хаос. Налицо были признаки глубокого разлома времени, так как одно дело смещение на века и совсем другое — на тысячелетия: то, что в наши дни стало ложбиной, тогда могло быть луговой гладью, даже скатом холма. И наоборот. Тут нечего было ожидать плавной стыковки рельефа. Ее и не было. Ни там, где чужая осень граничила с нашей весной, ни там, где она вторгалась в иновременное лето. Только растительность была, в общем, одинаковой. Что ей наши жалкие века и тысячелетия!
И все же — какое прошлое передо мной?
Включив гравитатор, я перемахнул через Барьер и опустился Далеко за чертой хаоса. Под ногами тотчас зашуршали невесомые листья, легкие вобрали в себя щемящий запах увядания. Чувства невольно настроились на встречу с осенней прохладой, но разница температур, конечно, успела сгладиться. “Интересно, — подумал я мимолетно, — что теперь будет с листвой? Опадет или сквозь желтизну увядания пробьется свежая зелень?”
Посторонние, конечно же, мысли. Строго говоря, мне следовало поскорее взлететь и разведать все сверху. Но уже от сознания этой необходимости заныли все мускулы исхлестанного ветром лица. Успеется, решил я. Полет не заменит пешего хода, а последовательность — дело десятое.
Так, с маленькой поблажки себе, все и началось. Слепо я вошел в лес. Безбоязненно, как привык это делать всегда.
Я старался не чересчур удаляться от стыка с прежним хроноклазмом, так как, помимо прочего, надо было еще определить, стоит ли их разграничивать Барьером. Иногда это оказывалось необходимым, однако я надеялся, что здесь этого не потребуется. Плохо у нас сейчас было с энергией. Что там плохо — бедственно!
Лес густел, и как-то сразу помрачнело мелькавшее в просвете листвы небо. Мутным оно стало, недобрым. И, как прежде, ни ветерка. Что меня радовало, так это чащобная захламленность леса. Нигде ни малейшего признака человеческой деятельности, всюду ломко трещащий под ногами валежник, очевидное безлюдье, а если так — нет смысла ставить новый Барьер.
Однако я не стал торопиться с выводами, и правильно сделал. Впереди обозначился косогор. Подлесок расступился, сразу открыв строй мачтовых сосен, под которыми было просторно и гулко. Вверху долгим вздохом порой прокатывался глухой шум вершин. В прогалах тускло серело небо, однако его света было достаточно, чтобы еще издали различить на косогоре какой-то темный, мерно раскачивающийся меж стволами предмет. Взад–вперед, взад–вперед, так он маятником ходил и в мглистом просвете неба. Даже вблизи я не сразу понял, что это такое, как вдруг в сознании мелькнул полузабытый образ.
Зыбка! Даже не колыбель, зыбка: память почему-то вынесла наружу именно это древнее, как мой собственный род, слово.
Зачем она здесь, в лесу?!
На фоне мрачнеющего неба тихо раскачивалась подвешенная на ремнях, такая маленькая, колыбель ребенка. Внизу холмиком бугрилась еще не успевшая оплыть земля.
Это сказало мне все. Могила ребенка. Над ней — его зыбка. Глубокой и печальной стариной повеяло на меня от этого обряда.
О древности свидетельствовала и сама колыбель. Ни единого гвоздя, все крепко и грубо сколочено никак не металлическим топором. Внутри подмокший, уже чуть прелый мех. Отполированное долгим касанием материнских рук дерево потемнело. Скорее всего верхний палеолит, время, когда покойников уже снаряжали в потусторонний мир. А что надо младенцу там, в ином мире? Только его колыбель…
Я отошел со стесненным сердцем.
Оставалось выяснить, есть ли тут сами люди. Спускаясь с косогора, я наткнулся на осклизлую, явно звериную тропу и решил ею воспользоваться. Первобытные люди умеют прятаться, и они, конечно, попрятались так, что их вряд ли сыщешь с воздуха даже инфрадетектором. А вот звериными тропами они, понятно, не пренебрегали, и здесь мог оказаться их свежий след.
Тропинка вела вниз сквозь кусты. Следопыт из меня, само собой, никакой, это умение давно стерто цивилизацией. Но тут не требовалось быть охотником, чтобы убедиться в обилии всякого зверья: сырая почва была истоптана острыми копытцами, в кустах что-то шуршало, вспархивало, а однажды вроде бы даже мелькнула бурая медвежья спина. Как всякий человек своего времени, я не испытывал ни малейшего страха перед хищниками, но разум велел остеречься, и я на всякий случай достал разрядник. Сделав это, я странным образом почувствовал себя немного иным, чем прежде. Возможно, дело было в звериных запахах, на которые откликнулся инстинкт. Изменилась даже моя походка; я шел уже не так споро, глаза озирали кустарник, ноздри ловили далекие токи воздуха. Более того, я вдруг почувствовал, что вспоминаю и эти запахи, и эту узкую тропу как пережитое, словно когда-то шел по опавшей листве, шел настороженно, готовый затаиться, подстеречь, наброситься или, наоборот, убежать, хитро запутывая свои следы.
Ничего удивительного в такой перемене не было. В нашу службу подбирали людей с проблесками атавизма, потому что разведчик мог оказаться (и часто оказывался) в условиях, когда они требовались. Любопытно, что при отборе особое внимание обращали на то, любил ли человек в детстве играть в индейцев. Я любил и позже не раз задумывался над судьбой всех этих могикан, гуронов, навахо. Поразительная судьба! Сломленные цивилизацией белых прежде, чем расцвела их собственная, почти истребленные, они, как никто, завладели воображением детей всех времен, наложили такой отпечаток на духовную культуру столетий, что это их влияние не только не исчезло со временем, но и пригодилось людям в трудную минуту. Недаром детство человека напоминает детство человечества, и лучшее в нем не случайно воспламеняет искусство, которое, собственно, и продлило духовное существование тех же индейцев. Мужество, стойкость и верность не гибнут в поражениях.
Зачислению в разведчики еще более, конечно, способствовала моя профессия учителя. Крепче, чем нас, закаливают разве что космонавтов. И то, как сказать! Во всяком случае, наша подготовка куда разнообразней, ибо мы должны быть искусниками во всем, начиная с игры в прятки, кончая популяризацией новейших космогонических гипотез. В конце концов, неожиданности далеко не каждый день подстерегают космонавтов, у них из месяца в месяц все идет по программе, и в этой работе велика доля предусмотренного. Не то у нас. Наперед неизвестно, что произойдет в следующую минуту, какой фортель выкинет тот или иной подросток, что он спросит и сделает. А реакция должна быть мгновенной и точной, иначе потом не оберешься хлопот. Конечно, и здесь есть стандартные ситуации, но двух одинаковых случаев не бывает, потому что каждый подросток неповторим, все они изобретатели, а энергию каждого надо исчислять в мегаваттах. Тут все время приходится держать ухо востро, уметь все, что умеют они, только лучше, вдобавок быть универсалом, чтобы никакой вопрос не застал врасплох. Всегдашнюю готовность к неожиданностям, психофизическую устойчивость к постоянным стрессам, мгновенность реакции — вот что в нас воспитывали годами, хотя, разумеется, не только это. Но именно это потребовалось теперь, когда стали нужны особого рода разведчики, а готовить их было некогда. Вот почему в наших отрядах оказалось так много бывших учителей.
Вильнув, тропинка вывела меня к перелеску, за редкими деревьями которого приоткрывалась пойма извилистой мутной реки, которая тоже вроде бы не знала, куда ей течь. Еще недавно я сразу вышел бы из-за укрытия и, как положено властелину Земли, хозяйски оглядел бы местность. Теперь я этого не сделал. И моя осторожность была вознаграждена.
Затаившись в кустарнике, я почти сразу уловил впереди себя чье-то присутствие. Как это произошло, я не знаю. Ветер тянул в мою сторону, но вряд ли мое неразвитое, хотя и обострившееся обоняние могло подсказать, что я не один. Тогда, возможно, шорох? И это сомнительно, поскольку незнакомец, как я потом убедился, был бесшумен, подобно тени. Все же что-то сработало во мне как сигнал. Я осторожно прокрался вперед и раздвинул мешавшие обзору ветви.
Человек!
Прижавшись к стволу ивы, неподалеку стояла девушка, почти подросток. На ней не было ничего, кроме пояска из шкур и какого-то ожерелья на шее. Волнистая грива волос явно не знала ножниц. Я затаил дыхание. Девушка, несомненно, принадлежала к тому же, что и я, виду “человека разумного”, более того, телосложением она так напоминала девушек моей эпохи, что мне даже показалось, будто я ее уже где-то видел.
Конечно, иллюзия длилась недолго. Девушка повернула голову, и на меня глянула дикарка. Нет, ее лицо не было ни тупым, ни свирепым, скорее наоборот. Дело в ином. Цивилизация утончает чувства. Эмоции, в общем, те же самые, но их спектр богаче, разнообразней, мягче и тоньше, крайности сглажены — сравните, например, взрослого и ребенка, и вы поймете, что я хочу сказать. Здесь богатства эмоциональных оттенков и переходов не было и в помине: примерно как эта девушка, могла бы озираться загнанная, напуганная и все же готовая к отпору лань. И, что самое удивительное, страх не лишал эту малышку достоинства.
Обычное для людей моего времени и такое редкое в древних веках выражение достоинства — вот что сближало нас и обманывало при первом взгляде. А ведь ее дела хуже некуда. Шутка ли, внезапно увидеть, как померк прежний день и занялся новый! Как одно небо в грохоте землетрясения сменилось другим, и в осеннем воздухе повеяло запахом весны. Вдобавок сдвиг времени, похоже, отрезал девушку от соплеменников, что само по себе было трагедией. Особенно в ту пору, когда человек не мыслил себя вне племени и всех прочих людей обычно считал врагами. Ведь даже Аристотель полагал изначально свободными лишь греков, тогда как все остальные представлялись ему варварами и, как следовало по его логике, естественными рабами.
Не потому ли девушка и не искала укрытия, что заранее чувствовала себя обреченной? Она же стояла на виду, затравленно озиралась, но вроде и не думала убегать.
Убегать, спросил я себя, а куда? Нет пещеры, куда бы не проник зверь, нет дерева, на которое он не смог бы взобраться, и обороняться нечем. Палка против когтей и клыков! Я невольно сжал рукоять разрядника. Видимо, девушка прекрасно понимала свое положение. Здесь, на открытом месте, она по крайней мере могла издали заметить опасность и, в зависимости от ее характера, либо кинуться наутек, либо нырнуть в реку, либо вскарабкаться на дерево. Здесь у нее были кое–какие шансы спастись. Выжить, пока стоит день. Ночью, не этой, так следующей, с ней, очевидно, будет покончено. Ей это, конечно, было известно.
Возможно, я был последним, кто видел это юное, прекрасное в своей юности и уже обреченное существо. Конец было легко предвидеть: бесшумный из темноты прыжок, недолгое сопротивление, вскрик…
Ну и ладно, подумал я, чувствуя себя последним подонком. Не мое это время. И вообще, чем я могу помочь, даже если бы имел на то право?
Хватит, пора уходить, таким трагедиям несть числа.
Но я медлил. Я знал, что должен быть толстокожим, все мы это знали, кругом гибли и наши люди, я сам как раз неподалеку отсюда потерял дорогого мне человека, и для спасения других надо было, не отвлекаясь, делать свое дело. Все так, но с совестью сладить трудно.
Тем не менее надо было уходить.
Однако не успел я двинуться, как справа из лесочка показались люди. Четверо в зеленовато–серых мундирах с каким-то допотопным оружием в руках. Появление солдат здесь, в каменном веке, было столь диким и неуместным, что я не сразу сообразил, откуда они взялись, хотя удивляться, в сущности, было нечему соседняя зона находилась в двух шагах, а там был двадцатый век.
Форму я отождествил не в ту же секунду, а когда отождествил, то почувствовал брезгливое любопытство: фашистских солдат мне видеть не доводилось. Впрочем, парни были как парни. Моего возраста, рослые, загорелые, видно, привычные к физическому труду. Вопреки ожиданию, на их лицах не было ни растерянности, ни страха, разве что некоторое обалдение, вполне понятное, когда происходит неизвестно что, и вдобавок из лета ты сразу попадаешь в осень. Но солдатская привычка приспосабливаться к любым обстоятельствам, похоже, чего-то стоит: держа пальцы на спусковых крючках своего оружия, парни шли осторожно и все же уверенно. На их естественно потрясенных лицах все еще как будто лежал отсвет недавних побед. Весь облик солдат словно говорил, что им, подмявшим Европу, решительно плевать на все непонятное, и пусть даже перед ними разверзнется ад, они и его пройдут с боем, одолеют, как уже одолели стольких врагов. Да, так они и шли, их самоуверенность завораживала.
Сила!
Девушку они заметили несколько секунд спустя. И, как по команде, замерли Крайний, белобрысый детина, сложил губы трубочкой, словно намереваясь свистнуть. На лицах остальных возникло радостно–недоверчивое изумление. Высокий, стоявший посредине парень сдвинул каску к затылку, точно освобождаясь этим движением от чего-то сугубо военного.
Было в этой их непосредственности что-то ребячье. Я даже позабыл, кто они такие, и совсем упустил из виду, какое впечатление производил на мужчин прошлого вид юной, хорошо сложенной и почти голой девушки.
Она, я в этом убежден, заметила их раньше, чем они ее. Но не шевельнулась. Даже не взглянула в их сторону. Будто их не было вовсе. Рассчитывала, что ее не заметят?
Все разъяснилось спустя минуту Не сказав друг другу ни слова, только обменявшись взглядами, солдаты развернулись в цепь и, пригибаясь за кустами, стали быстро окружать девушку. Я чуть не вскрикнул при виде этого четко отработанного волчьего маневра. Загон, я был свидетелем загона, охоты на, человека!
Девушка наконец рванулась. Но то было чисто импульсивное движение, ибо, сделав к реке два–три ковыляющих шага, она упала в траву.
Вот оно что! Все мои гипотезы разлетелись в дым. Девушка так долго оставалась неподвижной просто потому, что не могла бежать.
Конечно, это поняли и солдаты. Они двинулись к ней, уже не скрываясь. Белобрысый хлопнул высокого по плечу, и оба засмеялись. Все разом заговорили.
Изрядная архаика, тем не менее их речь была понятна без лингвасцета. Хуже было со смыслом реплик, которыми они перебрасывались. “Аппетитный, однако, язык…” — при чем тут язык? “Во, выставилась, на такое паскудство только унтерменши способны!” — интересно, а это как понимать? “Дурак, раз выставилась, значит, дело знает. Сначала допросик…”
Белобрысый удовлетворенно потер руки.
Что?! Я не поверил своим ушам. Бред, не слепые же они! Ведь перед ними девочка. Раненая! Неужели эти мужественные, так повеселевшие ребята, неужели они способны…
Никакой ошибки, о том у них и шла речь. Разумеется, они перенервничали, взвинчивали себя бравадой, но это только распаляло их. Просто мне было нелегко влезть в их шкуру, хотя в историческом, точнее, в хронологическом смысле фашисты были куда ближе ко мне, чем эта девочка из пещер. Переодень меня в их форму, я выглядел бы очень на них похожим. Подковы их крепких сапог твердо и уверенно придавливали траву. Меж ними и дикаркой остался лишь шаг. И тут она встала на ноги, напряженно, не без страха вглядываясь в их веселые лица.
Очевидно, выражение этих лиц ее обмануло. Впрочем, кто знает!
Они о чем-то заговорили с ней, ветер отнес слова, и, не получив ответа, перешли к действию. Самый рослый из них обошел девушку сзади и, перекинув оружие через плечо, быстрым и точным движением заломил ей руки.
Дальнейшее его, надо думать, удивило. Девушка с неожиданной силой тряхнула плечами, высвободилась, и от удара ее кулака высокий отлетел шага на два.
Улыбку сдуло с их лиц. Задний вскинул оружие и отскочил вбок. Да, это были профессионалы… Двое других, не сговариваясь, ударили девушку. Один сделал молниеносную подсечку, кулак другого врезал в скулу. Девушка упала.
Рассуждать было некогда, руки опередили мысль. Я вскинул разрядник. Ширкнувшая среди бела дня над головой молния — зрелище, надо полагать, впечатляющее для тех, кто в глаза не видал разрядника. Я не сомневался, что эти типы кинутся врассыпную, как зайцы.
Ничего подобного. Они остолбенели, да, но им нельзя было отказать в мужестве и находчивости. Они действительно кинулись врассыпную, но лишь затем, чтобы залечь поодаль друг от друга, вскинуть автоматы и полоснуть очередью в мою сторону. И что значит солдатская выучка! Они не видели, откуда вылетела молния, и вряд ли поняли, с чем имеют дело, тем не менее уверенно ответили огнем на огонь. Пули тут же осыпали ближайшие ко мне кусты. Легко было догадаться, что так будут прочесаны и все остальные.
Я никогда не был под обстрелом и не сразу поверил в реальность происходящего. Меня спасла учительская выучка. Помог опыт бесчисленных игр: в мгновение ока я оказался на земле, бесшумно залег и занял боевую позицию. Все же я никак не мог побороть изумление. Мне все еще казалось невероятным, что кто-то моей силе осмелился противопоставить свою, что режущие листву пули несут смерть. Мелькнуло даже шальное желание перехватить пулю, как я это, бывало, делал со стрелами, когда мы играли в индейцев. Потребовалась не одна секунда, чтобы рассудок взял верх.
Тем временем обстрел вслепую сменился прицельным, видимо, они уловили какое-то движение. Я лишний раз убедился, что имею дело с профессионалами. Одна пуля взрыла землю рядом с моей рукой, другая просвистела над ухом. Ах так!..
Я не хотел их убивать, да и не имел на то права. Но наказать эту тупоумную нечисть я мог, и не преминул это сделать. До предела сузив угол поражения и уменьшив заряд, я аккуратно, чтобы никого не задеть, воткнул по молнии перед носом каждого из бандюг.
Земля полыхнула.
Это подействовало. Стрельба разом оборвалась, бравые парни пустились наутек, виляя задами, по–пластунски заскользили меж кочками. Этого, я решил, таким пакостникам мало. Не дам я им отступить по–солдатски: бандитам — бандитово! Несколькими вспышками, которые слегка подпалили их сзади, я заставил молодчиков ускориться и уразуметь, что спасение в бегстве. Наконец-то до них дошло, чего я от них хочу! И что противиться моей силе бессмысленно.
Они задали деру — только замелькали подковки сапог. Оружие отлетело в сторону, оно мешало охлопывать дымящиеся сзади штаны. В другой ситуации я бы пожалел этих четверых, но тут надо было довести дело до конца. Пара–другая выстрелов подправила их вихляющийся бег; мне не хотелось, чтобы они скрылись в ближнем лесу, я гнал их по открытому месту. Так они, верно, еще не бегали! Наконец, их спотыкающиеся фигуры скрылись километрах в полутора.
Тогда я встал и вышел из-за кустов. Хотя парни и получили по заслугам, на душе было муторно, словно я развлечения ради поиграл в кошки–мышки. Девушка лежала среди проплешин гари, она была без сознания, что меня не удивило, — еще бы, натерпеться такого! И только когда я над ней наклонился, мне стало ясно, в какой тупик я себя загнал. Ладно, от затянутых в мундир подонков я ее избавил. А что дальше? Если эти бандиты и не вернутся, то уж хищники точно не заставят себя ждать.
От этой очевидной мысли мне стало совсем тоскливо. Прежде я разглядывал девушку, решая абстрактную задачу ее дальнейшей судьбы. Конечно, я и тогда ее жалел, но то была умственная жалость. Теперь у моих ног лежал беззащитный подросток, измордованная девчушка. Ее голова припала к руке, словно она спала, правая нога была неестественно вывернута в лодыжке, под глазом вспухал синяк, из полуоткрытого рта с неровным дыханием вырывались постанывающие всхлипы. Над бровью, совсем как у Снежки, темнела родинка. Тут мне стало совсем нехорошо, разом всплыло все, о чем я старался не думать.
К счастью, мне на глаза попались брошенные при бегстве автоматы, я в два прыжка добежал до них и переломил эти огнестрельные палки о колено. А обломки втоптал в землю.
Все же потребовалось еще некоторое время, чтобы успокоиться и вспомнить, что лежащая подле меня девушка не имеет ничего общего с нашим временем и ее отдаленное сходство со Снежкой ни при чем.
Ну и что? Ничего. Просто этой мыслью я воздвиг между ней и собой необходимую преграду.
Став на колени, я осторожно ощупал поврежденную ногу. Закрытый перелом, тут не могло быть двух мнений. И эти гады ее хотели…
Стоп! Я подавил ненужные эмоции. В клинике ее ногу сразу привели бы в порядок, но о клинике нечего было и думать. Положив руку ей на запястье, другую опустив на лодыжку, я сосредоточился, впустил в себя ее боль и попытался наладить психорезонанс. Может быть, мне и удалось бы все довести до конца, но тут она открыла глаза. Хорошие у нее были глаза, добрые. Я боялся, что она завопит в испуге, и улыбнулся, как улыбаются детям, когда хотят их успокоить. Она не закричала, даже не ворохнулась, только зрачки расширились. Вряд ли моя улыбка была причиной такого ее спокойствия. Просто успел возникнуть слабый психорезонанс, она почувствовала, как от прикосновения моих рук слабеет боль и по всему телу разливается благодетельное тепло.
— Лежи, маленькая, лежи, — сказал я, когда она попробовала приподняться.
Слов она, конечно, не поняла, но голос подействовал. Она опустила голову, и я готов был поклясться, что читаю в ее взгляде благодарность. Я снова ей улыбнулся, и она, к моему удивлению, ответила тем же. Это было уже странно, потому что древние племена, как я уже говорил, любого чужака склонны считать — врагом, а я в своей одежде был для нее чужаком вдвойне. Впрочем, так ли удивительна ее доверчивость? Язык взглядов, жестов и голоса прекрасно понимают даже животные.
Тем лучше! Или, наоборот, хуже… Психорезонанс, конечно, давно оборвался, а я был слишком взволнован, чтобы установить его снова. Так или иначе, медицинским пакетом все равно надо было воспользоваться, и я им воспользовался. Мое движение, когда я его доставал, вызвало скорее оторопь, чем испуг.
— Ничего, ничего, — говорил я, втирая в опухшую лодыжку биоактивную пасту. — Все будет хорошо…
Она что-то проговорила в ответ. Я потянул руку за лингвасцетом, но оказалось, что он уже вставлен в ухо, я и не заметил, когда успел это сделать. Конечно, лингвасцет ничего не перевел — в его распоряжении пока было слишком мало слов чужой речи. Наступил мой черед по тону голоса и выражению лица соображать, что именно было сказано. Кажется, ничего враждебного.
Что же, однако, делать с ней дальше? Бросить ее я уже не мог, остаться с ней — тоже. Был один–единственный выход, но тогда я вступал в конфликт с установленным правилом. Накладывая повязку, я все еще колебался. Пожалуй, только сейчас я ощутил силу дисциплины как что-то внешнее и, оказывается, не всегда справедливое. Такие понятия, как долг, обязанность, уже давно стали для меня чем-то вроде воздуха, которым дышишь. А что может быть естественней дыхания? Что может быть естественней выполнения внутреннего долга? Всегда как-то так получалось, что любой поступок совпадал с велением совести. И когда Горзах приказал ограждать чужие времена барьерами ни в коем случае не допускать проникновения людей другой эпохи в нашу, то это решение было в такой же степени его, как и моим. Не только потому, что оно основывалось на общем решении, но и потому, что в нынешней ситуации казалось единственно возможным и верным. Этого еще не хватало, чтобы к общему хаосу добавилось вторжение невесть каких племен и народов! Подумать страшно, что могла бы натворить даже та четверка молодчиков с автоматами, ворвись она в любой наш поселок… У кого там окажется под рукой разрядник?
Словом, Горзах был кругом прав. Только что же мне делать вот с этой бедняжкой? То, что издали представлялось несомненным и, конечно же, благодетельным для самих людей прошлого, теперь означало смертный приговор этой девочке. А ведь в ее беде были виноваты мы сами! Одни мы, никто больше. И то, что наша вина была невольной, ничего не меняло по существу. Наша ошибка вырвала ее из далекого прошлого и перебросила сюда. В моем, никаком ином времени оказался живой человек, которого по долгу совести и всем законам морали я должен был спасти, а из соображений высшей целесообразности и согласно приказу, наоборот, обязан был оставить там, где ее растерзают не фашисты, так хищники. Добро бы еще мои попытки помочь встретили ужас, отталкивание, злость. Нет, она доверилась мне. Что ж теперь — бросить ее и погубить?
— Не пугайся, — сказал я тихо.
Я поднял ее на руки. Она не сопротивлялась, только в глазах возник немой вопрос. Ее интуиция была поразительной! Похоже, она понимала мое состояние и верно оценила намерение, потому что стоило жестом попросить ее обнять меня и сцепить руки на шее, как она тут же сделала это с таким же доверием, с каким это сделала бы любая девушка моего времени. Я даже усомнился в верности всего, что читал о людях палеолита.
Убедившись, что она крепко сцепила руки, я включил гравитатор и полого взмыл со своей ношей. Дрожь прошла по ее телу, но она не забилась, не вскрикнула. В ее глазах застыло безмерное удивление.
Я думаю! Мы летели, как птицы. Я задал такую скорость, что воздух стал упругим и нас пронизывал ветер, а защитный колпак я включить не мог, поскольку энергии едва хватало на все остальное. Мой костюм, как и подобает, тотчас отозвался на охлаждение тела и усилил подогрев. Но девушка могла замерзнуть, и я было подумал, не остановиться ли, не натянуть ли на нее куртку. Но нет, к холоду ей, похоже, было не привыкать, недаром до катастрофы она по осенней погоде разгуливала почти голышом. Она лишь прижалась тесней. Струящиеся по ветру волосы щекотали мое лицо и руки, сквозь ткань одежды я чувствовал быстрые толчки ее сердца.
Барьер остался далеко позади, здесь была уже наша территория. Наша? Давно ли мы считали своей всю Землю… Ни в каком кошмаре нам не снилось, что ее придется делить с теми, кто жил задолго до нас. С людьми и с нелюдьми.
Хорошо, что во время прежнего полета я заприметил эту пещерку, теперь не надо было искать убежище. Я затормозил у входа, внес туда девушку на руках, и — велика власть искусства! — в моем воображении возник образ рыцаря, спасающего принцессу от злого дракона. Я возмущенно затряс головой, настолько неуместной была вся эта романтическая чушь. Если девушки палеолита и пользовались притираниями, то в их состав входили отнюдь не благовония.
Нарвать травы и устроить ее поудобней было делом недолгим. Не слишком удобное ложе, но вряд ли она привыкла к лучшему. Я оставил фляжку с питьем, все неизрасходованные концентраты и, быстро повернувшись к выходу, слабо помахал рукой. На большее у меня не было душевных сил. Она посмотрела мне вслед как бы в раздумье, слегка недоуменно, с тем недосказанным выражением лица, которое было так свойственно Снежке. Снова меня оглушило это поразительное сходство, которое буддисты объяснили бы переселением душ, но в котором не было ни грана мистики. Ведь тип человека почти не изменился с пещерных времен, а закон больших чисел есть закон больших чисел. Если даже в одном поколении человек может найти своего двойника, то что же говорить о сходстве во множестве поколений!
— Не беспокойся, я приду, — пообещал я, хотя не был уверен не только в завтрашнем дне, но и в следующей минуте.