Книга: Открытие себя (сборник)
Назад: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Трезвость (Испытание себя)
Дальше: Перевалы будущего

Глава третья

— Эй, стойте! Не будьте ослом!
— Легко сказать… — пробормотал осел и
пустился прочь.
Современная сказка
Человек в плаще заметил Кривошеина, повернулся к нему всем корпусом, посмотрел в упор.
«Господи, что за примитив—детектив! — возмутился Кривошеин. — Нет бы следить за моим отражением в витрине или прикрыться газетой — пялится, как неандерталец на междугородний автобус! Инструкций у них нет, что ли? Читали бы хоть комиксы для повышения квалификации. Раскроешь с такими преступление, как же!»
Его разобрало зло. Он подошел вплотную к человеку.
— Послушайте, почему вас не сменяют? Разве на сыщиков не распространяется закон о семичасовом рабочем дне?
Тот удивленно поднял брови.
— Валя… — услышал аспирант мягкий баритон. — Валентин… разве ты меня не узнаешь?
— Гм… — Кривошеин заморгал, вгляделся и присвистнул. — Так это же… стало быть, вы дубль Адам—Геркулес? Вот оно что! А я—то думал «.
— А вы выходит, не Кривошеин? То есть Кривошеин, но… из Москвы?
— Точно. Ну, здравствуйте… здравствуй, Валька—Адам, пропавшая душа!
— Здравствуй.
Они стиснули друг другу руки. Кривошеин рассматривал обветренное загорелое лицо Адама: черты его были грубы, но красивы.» Все—таки хорошо Валька постарался, смотри—ка!«Только в светлых глазах за выгоревшими ресницами пряталась робость.
— Много теперь будет Кривошеиных Валентинов Васильевичей.
— Можешь звать меня Адамом. Я возьму себе это имя.
— Где же ты был, Адам?
— Во Владивостоке, господи… — тот усмехнулся, как бы сомневаясь в своем праве шутить. — Во Владивостоке и около.
— Ну? Здорово! — Кривошеин с завистью посмотрел на него. — Монтировал в портах оборудование?
— Не совсем. Взрывал подводные скалы. Вот… вернулся работать.
— А не страшно?
Адам прямо посмотрел на Кривошеина.
— Страшно, но… понимаешь, есть идея. Попробовать вместо синтеза искусственных людей преобразовывать в» машине—матке» обычных. Ну… погружаться в жидкость, воздействовать внешней информацией… наверно, можно, а?
Адам все—таки робел, понимал, что робеет, и досадовал, что из—за этого выношенная им идея выразилась так нескладно.
— Хорошая идея, — сказал аспирант. Он с новым любопытством поглядел на Адама. «В сущности, не такие мы и разные. Или это внутренняя логика открытия?»— Только уже было, Валь. Погружали они в нашу родную стихию различные части тела. Кажется, уже погружались и целиком.
— И получается?
— Получается… только с последним опытом еще не ясно.
— Так это же здорово! Понимаешь… ведь это… тогда можно устроить ввод информации Искусства в человека с отбором по принципу обратной связи… — И Адам, все так же сбиваясь и робея, изложил Кривошеину свои мысли об облагораживании человека искусством.
Но аспирант понял.
— «…Мы должны в своей работе исходить из того, что человек стремится к лучшему, — с улыбкой процитировал он запись из дневника Кривошеина, — из того, что никто или почти никто не хочет сознательно делать подлости и глупости, а происходят они от непонимания. В жизни все сложно, не сразу разберешь, скверно ты поступаешь или нет; это я и по себе знаю. И если дать человеку ясную и применимую к его психике, к его делам и поступкам информацию — что хорошо, что скверно, что глупо — и ясное понимание того, что любая его подлость или глупость рано или поздно по закону большого счета обернется против него же, тогда ни его, ни за него можно не опасаться. Такую информацию можно вводить и в» машину—матку «…»
— Как, и это уже было? — удивился Адам.
— Нет. Было лишь смутное понимание, что это нужно. Что без такой информации все остальное не имеет смысла… Так что твоя идея очень кстати. Она, как выражаются в академических кругах, заполняет пробел… Послушай! — вдруг взъярился Кривошеин. — И ты с такой идеей ходил за мной, как сыщик, слонялся под окнами! Не мог окликнуть или войти в квартиру?
— Понимаешь… — замялся Адам, — я ведь думал, что ты — это он. Проходишь мимо, не замечаешь, не признаешь. Подумал: не хочет видеть. У нас с ним тогда такое вышло… — Он опустил голову.
— Да… И в лаборатории не был?
— В лаборатории? Но ведь у меня нет пропуска. А документы — Кривошеина, там их знают.
— А через забор?
— Через забор… — Адам смущенно повел плечами: ему эта мысль и в голову не пришла.
— Человек вырабатывает небывалой дерзости замыслы и идеи, а в жизни… боже мой! — Кривошеин неодобрительно покачал головой. — Избавляться надо от этой гаденькой робости перед жизнью, перед людьми — иначе пропадем. И работа пропадет… Ну ладно, — он протянул ему ключи, — иди располагайся, отдыхай. Всю ночь вокруг да около бродил, надо же!
— А где… он?
— Хотел бы я сам знать: где он, что с ним? — Аспирант помрачнел. — Попробую выяснить все. Позже увидимся. Пока, — он улыбнулся. — Все—таки здорово, что ты приехал.
«Нет, человека не так просто сбить с пути! — мысленно приговаривал Кривошеин, направляясь к институту. — Великое дело, большая идея могут подчинить себе все, заставят забыть и об обидах, и о личных устремлениях, и о несовершенстве… Человек стремится к лучшему, все правильно!»
Мимо мчались переполненные утренние троллейбусы и автобусы. В одном из них аспирант заметил Лену: она сидела у окна и рассеянно смотрела вперед. Он остановился на секунду, проводил ее взглядом. «Ах, Ленка, Ленка! Как ты могла?» Чтение дневника произвело на аспиранта действие, которое не произвело бы ни на кого другого: он будто прожил этот год в Днепровске. Сейчас он был просто Кривошеин — и сердце его защемило от воспоминания об обиде, которую ему (да, ему!) нанесла эта женщина.
«…Я знаю, к чему идут наши исследования, не будем прикидываться: мне лезть в бак. Мы с Кравцом производим мелкие поучительные опыты над своими конечностями, я недавно даже срастил себе жидкой схемой порванную давным—давно коленную связку и теперь не прихрамываю. Все это, конечно, чудо медицины, но мы—то замахнулись на большее — на преобразование всего человека! Здесь мельчить нельзя, так мы еще 20 лет протопчемся около бака. И лезть именно мне, обычному естественному человеку, — Кравцу в баке уже делать нечего.
В сущности, предстоит испытать не» машину—матку»— себя. Все наши знания и наши приемы слова доброго не стоят, если у человека не хватит воли и решимости подвергнуть себя информационным превращениям в жидкости.
Конечно, я не вернусь из этой купели преобразившимся. Во—первых, у нас нет необходимое информации для основательных переделок организма и интеллекта человека, а во—вторых, для начала этого и не надо: достаточно испытать полное включение в «машину—матку», доказать, что это, возможно, не опасно, — ну, и что—то в себе изменить. Так сказать, сделать первый виток вокруг Земли.
А это возможно? А это не спасло? Вернусь ли я из «купели», с орбиты, с испытаний — вернусь? Сложная штука «машина—матка»— сколько нового в ней открыли, а до конца ее не знаем… Что—то мне не по себе от блестящей перспективы наших исследований.
Мне сейчас самое время жениться, вот что. К черту осторожные отношения с Ленкой! Она мне нужна. Хочу, чтобы она была со мной, чтобы заботилась, беспокоилась и ругала, когда поздно вернусь, но чтобы сначала дала поужинать. И (поскольку с синтезом дублей уже все ясно) пусть новые Кривошеины появляются на свет не из машины, а благодаря хорошим, высоконравственным взаимоотношениям родителей. И пусть осложняют нам жизнь — я «за»! Женюсь! Как мне это раньше в голову не пришло?
Правда, жениться сейчас, когда мы готовим этот эксперимент… Что ж, в крайнем случае останется самая прочная память обо мне: сын или дочь. Когда—то люди уходили на фронт, оставляя жен и детей, — почему мне нельзя поступить так сейчас?
Возможно, это не совсем благонамеренно: жениться, когда есть вероятность оставить вдову. Но пусть меня осудят те, кто шел или кому идти на такое. От них я приму «.
» 12 мая.
— Выходи за меня замуж, Лейка. Будем жить вместе. И пойдут у нас дети: красивые, как ты, и умные, как я. А?
— А ты действительно считаешь себя умным?
— А что?
— Был бы ты умный, не предложил бы такое.
— Не понимаю…
— Вот видишь. А еще рассчитываешь на умных детей.
— Нет, ты объясни: в чем дело? Почему ты не хочешь выйти за меня?
Она воткнула в волосы последнюю шпильку и повернулась от зеркала ко мне.
— Обожаю, когда у тебя так выпячиваются губы. Ах ты мой Валька! Ах ты мой рыжий! Значит, у тебя прорезались серьезные намерения? Ах ты моя прелесть!
— Подожди! — я высвободился. — Ты согласна выйти за меня?
— Нет, мой родненький.
— Почему?
— Потому что разбираюсь в семейной жизни чуть больше тебя. Потому что знаю: ничего хорошего у нас не получится. Ты вспомни: мы хоть раз о чем—нибудь серьезном говорили? Так — встречались, проводили время… Вспомни: разве не бывало, что я прихожу к тебе, а ты занят своими мыслями, делами и не рад, даже недоволен, что я пришла? Конечно, ты делаешь вид, стараешься вовсю, но ведь я чувствую… А что же будет, если мы все время будем вместе?
— Значит… значит, ты меня не любишь?
— Нет, Валечка, — она смотрела на меня ясно и печально. — И не полюблю. Не хочу полюбить. Раньше хотела… Я ведь, если по совести, с умыслом с тобой сблизилась. Думала: этот тихий да некрасивый будет любить и ценить… Ты не представляешь, Валя, как это мне было нужно: отогреться! Только не отогрелась я возле тебя. Ты ведь меня тоже не очень любишь… Ты не мой, я вижу. У тебя другая: Наука! — Она зло рассмеялась. — Тоже напридумывали себе игрушек: наука, техника, политика, война, а женщина так, между прочим. А я не хочу между прочим. Известно: мы, бабы, дуры — все принимаем всерьез, в любви меры не знаем и ничего с собой поделать не можем… — Ее голос задрожал, она отвернулась. — Я бы тебе это все равно сказала—Ошиблась ты снова, Ленка!
Впрочем, подробности ни к чему. Я ее выгнал. Вот сижу, отвожу душу с дневником.
Значит, все было по расчету. «Не люби красивенького, а люби паршивенького». Загорелось мне создать здоровую семью—Холодно. Ох, как холодно!..
«А за что меня любить Фраските? У меня и франков…» Ну, ты брось! Ленка не такая. А какая? И в общем она верно сказала: разве я этого сам не понимал? Еще как! Но раньше меня устраивали такие легкие отношения с ней… «Вас устроит?»— как говорят в магазинах, предлагая маргарин вместо сливочного масла.
Ничто в жизни не проходит даром. Вот я и сам изменился, осознал, а она все долбает… Поддался книжной иллюзии, чудак. Захотел отогреться.
И это все. Ничего больше в моей жизни не будет. Такую, как Ленка, мне не найти. А на дешевые связи я не согласен.
Не захотела Лена стать моей вдовой.
Холодно…
Мы утратили непосредственность, способность поступать по велению чувств: верить без оглядки — потому что верилось, любить — потому что любилось. Возможно, так вышло потому, что каждый не раз обжегся на этой непосредственности, или потому, что в театре и в кино видим, как делаются все чувства, или от сложности жизни, в которой все обдумать и рассчитать надо, — не знаю. «Нежность душ, разложенная в ряд Тейлора…» Разложили…
Теперь нам надо заново разумом постигнуть, насколько важны цельные и сильные чувства в жизни человека. Что ж, может быть, и хорошо, что это требуется доказать. Это можно доказать. И это будет доказано. Тогда люди обретут новую, упрочненную рассудком естественность чувств и поступков, поймут, что иначе — не жизнь.
А пока — холодно…
Ах, Ленка, Ленка, бедная, запуганная жизнью девочка! Теперь я, кажется, в самом деле тебя люблю «.
В половине девятого утра к лаборатории новых систем подошел следователь Онисимов. Дежурный старшина Головорезов сидел на самом солнцепеке на крыльце флигеля, привалившись к дверям, — фуражка надвинута на глаза. Вокруг раскрытого рта и по щекам ползали мухи. Старшина подергивал мускулами лица, но не просыпался.
— Сгорите на работе, товарищ старшина, — строго произнес Онисимов.
Дежурный сразу проснулся, поправил фуражку, встал.
— Так что все спокойно, товарищ капитан, ночью никаких происшествий не было.
— Понятно. Ключи при вас?
— Так точно, — старшина вытащил из кармана ключи. — Как мне их вручили, так они и при мне.
— Никого не впускайте.
Онисимов отпер дверь флигеля, захлопнул ее за собой. Легко ориентируясь в темном коридоре, заставленном ящиками и приборами, нашел дверь в лабораторию.
В лаборатории он внимательно огляделся. На полу застыли желеобразные лужи, подсохшие края их заворачивались внутрь. Шланги» машины—матки» вяло обвисали вокруг бутылей и колб. Лампочки на пульте электронной машины не горели. Рубильники электрощита торчали вбок. Онисимов с сомнением втянул в себя тухловатый воздух, крутнул головой: «Эге!» Потом снял синий пиджак, аккуратно повесил его на спинку стула, закатал рукава рубашки и принялся за работу.
Прежде всего он промыл водой, поднял и поставил на место тефлоновый бак, свел в него отростки шлангов и концы проводов. Потом обследовал силовой кабель, нашел внизу, на стыке стены и пола, разъеденное кислотами и обгорелое место короткого замыкания; взял в вытяжном шкафу резиновые перчатки, добыл из слесарного стола инструменты, вернулся к кабелю и принялся зачищать, скручивать, забинтовывать изолентой оплавленные медные жилы.
Через несколько минут все было сделано. Онисимов, отдуваясь, разогнулся, врубил электроэнергию. Негромко загудели трансформаторы ЦВМ — 12, зашуршали вентиляторы обдувки, взвыл, набирая обороты, мотор вытяжки. На пульте электронной машины беспорядочно замерцали зеленые, красные, синие и желтые лампочки.
Онисимов, покусывая от волнения нижнюю губу, набрал в большую колбу воды из дистиллятора, стал доливать ее во все бутыли; достал из стола Кривошеина лабораторный журнал и, справляясь по записям, принялся досыпать в колбы и бутыли реактивы. Окончив все это, стал посреди комнаты в ожидании.
Трепещущий свет сигнальных лампочек перекидывался от края к краю пульта, снизу вверх и сверху вниз — метался, как на взбесившейся кинорекламе. Но постепенно бессистемные мерцания стали складываться в рисунок из ломаных линий. Зеленые прямые оттеняли синие и желтые. Мерцание красных лампочек замедлилось: вскоре они погасли совсем. Онисимов напряженно ждал, что вот—вот в верхней части пульта вспыхнет сигнал «Стоп!». Пять минут, десять, пятнадцать — сигнал не вспыхнул.
— Кажется, работает… — Онисимов крепко провел ладонью по лицу.
Теперь надо было ждать. Чтобы не томиться попусту, он налил в ведро воды, нашел в коридоре тряпки и вымыл пол. Потом обмотал изолентой оборванные концы проводов от «шапки Мономаха»; прочел записи в журнале, приготовил еще несколько растворов, долил в бутыли. Делать больше было нечего.
В коридоре послышались шаги. Онисимов резко повернулся к двери. Вошел старшина Головорезов.
— Товарищ капитан, там ученый секретарь Хилобок просится войти, говорит, что у него к вам разговор. Впустить?
— Нет. Пусть подождет. У меня к нему тоже разговор.
— Слушаюсь, — старшина ушел.
«Что ж, придется поговорить и с Гарри, — усмехнулся Онисимов. — Самое время напомнить ему недавние события».
«…17 мая. А ведь слукавил тогда Гарри Харитонович, что—де некогда ему диссертацию писать! Слукавил. Вчера, оказывается, состоялась предварительная защита его докторской на закрытом заседании нашего ученого совета. У нас, как и во многих других институтах, заведено: прежде чем выпускать диссертанта во внешние сферы, послушать его в своем кругу. На днях будет официальная защита в Ленкином КБ.
Ой, неспроста Гарри лукавит! Что—то в этом есть». «18 мая. Сегодня я постучал в окошечко, возле которого некий институтский поэт, на всякий случай пожелавший остаться неизвестным, написал карандашом на стене:
Первой формы будь достоин. Враг не дремлет!
Майор Пронин
Я как раз достоин. Поэтому Иоганн Иоганнович впустил меня в закрытую читальню и выдал для ознакомления экземпляр диссертации к.т.н. Г. X. Хилобока на соискание ученой степени доктора технических наук на тему… впрочем, об этом нельзя.
Ну, братцы… Во—первых, упомянутая тема вплотную примыкает к той разработке блоков памяти, которую когда—то вели мы с Валеркой, и получается, что Гарри был едва ли не автор и руководитель ее; прямо это не сказано, но догадаться можно. Во—вторых, он предался вольной импровизации в части истолкования и домысливания полученных результатов и основательно заврался. В—третьих, у него даже давно известные факты, установленные зарубежными системотехниками и электронщиками, идут за фразой» Исследованиями установлено…«. Как же наш ученый совет—то пропустил такое? Месяц май, половина людей в командировках и отпусках.
Нет, это ему так не пройдет».
«19 мая.
— Ты арифметику знаешь? — спросил Кравец, когда я изложил ему суть дела и свои намерения.
— Знаю, а что?
— Тогда считай: два дня на подготовку к участию в защите плюс день защиты… плюс месяц нервотрепки после нее — ты ведь не маленький, знаешь, что такие штуки даром не проходят. Что больше весит: месяц наших исследований, результаты которых со временем повлияют на мир сильней всей нынешней техники, или халтурная диссертация, которая ни на что не повлияет? Одной больше, одной меньше — и все.
— М—да… а теперь я тебе расскажу другую арифметику. Вот мы с тобой одинаковые люди и одинаковые специалисты, кое в чем ты даже меня превосходишь. Но если я сейчас пойду к тому же ученому секретарю Хилобоку и, не особенно утруждая себя обоснованиями, заявлю ему, что практикант Кравец глуп, не разбирается в азах вычислительной техники (даже арифметику знает слабо), портит приборы и тайком льет спирт… что будет с практикантом Кравцом? Вон — ив института и вон из общежития. И пропал практикант. Никому он ничего не докажет, потому что он всего лишь студент. Вот такую же силу по сравнению с вами наберет Хилобок, став доктором наук. Я тебя убедил?
Я его настолько убедил, что он тут же отправился в библиотеку подбирать выписки из открытых литературных источников.
Могу и еще обосновать: нам надо думать не только об исследованиях, но и о том, что когда—то придется защищать правильные применения открытия. А это мы не умеем. Этому надо учиться.
Да к черту осторожные обоснования! В конце концов живу я на свете или мне это только кажется?»
«22 мая. Все началось обыкновенно. В малом зале КБ собралась небольшая, но представительная аудитория! Гарри Харитонович приколол к доске листы ватмана с разноцветными схемами и графиками, картинно стал возле и произнес положенную двадцатиминутную речь. Допущенные слушали, испытывая привычную неловкость. Одни совсем не понимали, о чем речь; другие кое—что понимали, кое—что нет; третьи все понимали: и кто такой Гарри Хилобок, и что у него за работа, и почему он ее засекретил… Но каждый уныло думал, что нечего соваться в чужой огород, да и достаточно ли он сам совершенен, чтобы критиковать других? Обычные сонные размышления, благодаря которым в науку прошмыгнула уже не одна тысяча бездарей и пройдох.
Гарри кончил. Председательствующий прочел отзывы. Приятные отзывы, ничего не скажешь (кто же станет неприятные представлять на защиту?). Для меня серьезной неожиданностью было лишь то, что и Аркадий Аркадьевич дал отзыв. Затем были выступления официальных оппонентов. Известно, что такое официальный оппонент: он, чтобы оправдать свое название, отмечает некоторые недоделки, некоторые несоответствия,» а в целом работа соответствует… автор заслуживает…«. Впрочем, не буду грешить: оппонент из Москвы очень квалифицированно поиздевался над всеми положениями диссертации и дал понять, что ее можно раздолбать, но он сделал это настолько тонко и осторожно, что его вряд ли понял сам Гарри;» а в целом работа заслуживает…«.
И наконец:» Кто желает выступить?«Обычно к этому времени все чувствуют отвращение к происходящему, никто ничего не желает, диссертант благодарит — все.
Завлабораторией В. Кривошеин сделал глубокий вдох и выдох (к этому времени я осознал, что скандал получится серьезный) и поднял руку. Гарри Харитонович был неприятно поражен. Я, как и он, говорил 20 минут и в развитие своих доводов передавал членам совета журналы, монографии, брошюры, в которых излагались без ссылок на Хилобока защищаемые им результаты; затем воспроизвел на доске его схему… неважно, чего именно, тем более что единственным достоинством ее была» оригинальность «, и доказал, что поскольку… то схема на частотах требуемого диапазона работать не будет. В зале стало шумно.
Затем выступил кандидат наук В. Иванов, прилетевший (не без моего звонка) из Ленинграда. Он тоже уточнил приоритетные данные и разобрал» оригинальную» часть диссертации; речь Валерки была исполнена эрудиции и тонкого юмора. В зале стало еще бодрее — и пошло!
Мой старый знакомец Жалбек Балбекович Пшембаков стал уточнять у Гарри: как же в схеме .N2 осуществляется… (об этом тоже не стоит). Хилобок не знал как, но попытался отбиться порцией разжижающей мозги болтовни. За ним вступили в интересный разговор другие работники КБ. В заключение выступил главный инженер КБ, профессор и лауреат… (его фамилию не рекомендовано упоминать всуе). «Мне с самого начала казалось, что здесь что—то не то», — начал он.
Словом, не помогла Хилобоку первая форма: раздолбали его диссертацию, как бог черепаху! На Гарри жалко было смотреть. Все расходились по своим делам, а он скалывал с доски роскошные ватманы — и упругие листы, свертываясь, били его по усам. Я подошел помочь.
— Спасибо уж, не надо, — пробурчал Хилобок. — Что — довольны? Сами не защищаетесь и другим не даете. Легко живете, Валентин Васильевич, природа наделила вас способностями…
— Хорошенькое дело, легко! — опешил я. — Зарплата в два раза меньше, чем у вас, отпуск тоже. А работы и забот сверх головы…
— Сами себе прибавляете забот—то, зачем вам было в это дело вмешиваться? — Гарри, сворачивая листы, взглянул на меня многообещающе и зло. — Об институте надо думать, не только о себе да обо мне… Ну, да не здесь нам об этом говорить!
Это уж как водится. Но все равно: я сейчас себя удивительно хорошо чувствую. Такое ощущение, что сделал если не более значительное, то, несомненно, более нужное дело, чем наше открытие: прищемил гада. Значит, можно? И не так страшно, как казалось.
Теперь и за будущее нашей работы как—то не так опасаюсь. Можно одолевать и такие проблемы!
— А на работу это все—таки повлияло… — пробормотал Онисимов—Кривошеин, наблюдая за «машиной—маткой». — Э, да что только не влияет на работу!
«29 мая. Сегодня был вызван пред светлы очи Азарова. Он только вернулся из командировки.
— Вы понимаете, что вы наделали?
— Но, Аркадий Аркадьевич, ведь диссертация».
— Речь идет не о диссертации Гарри Харитоновича, а о вашем поведении! Вы подорвали престиж института, да как подорвали!
— Я высказал свое мнение.
— Да, но где высказали? Как высказали?! Неужели трудно понять, что во внешней организации вы не просто инженер, который стремится свести… э—э… научные счеты с кем—то (ну, Гарри накапал!), а представитель Института системологии! Почему вы не высказали свое мнение на предварительной защите?
— Я не знал о ней.
— Все равно вы могли даже после нее изложить свое мнение моему заместителю — оно было бы учтено! (Это Вольтамперновым—то!)
— Оно не было бы учтено.
— Я вижу, мы не договоримся. Какие у вас планы на дальнейшее?
— Увольняться не собираюсь.
— Я вам этого и не предлагаю. Но мне кажется, что вам еще рано руководить лабораторией. Ученый, работающий в коллективе, должен учитывать интересы коллектива и, уж во всяком случае, не наносить ему вред своими действиями. Полагаю, что на предстоящем конкурсе вам трудно будет пройти на должность заведующего лабораторией… Вое. Я вас не задерживаю.
Вот так. Сейчас по всему институту раздается оскорбленное индюшиное болботанье: «Инженер против кандидата! Супротив доктора!» Стараниями Гарри дело представляется так, будто я сводил с ним счеты. Вспоминают старые мои грехи: выговор, аварию в лаборатории Иванова (завхоз Матюшин носится с идеей взыскать с меня деньги за нанесенный ущерб). Спохватились, что я не представил годовой отчет о работе, хотя тема 154 кончается лишь в этом году. Поговаривают, что надо образовать комиссию по проверке работы лаборатории.
Недоброжелатели кричат, доброжелатели шепчут сочувственно и с оглядочкой: «Здорово ты Хилобока приделал… Так ему, болвану и надо… Ну, теперь тебя съедят…»И советуют, куда перейти. «Так вы бы вступились!»— «Ну, видишь ли… — разводит руками тот же теплый парень Федя Загребняк. — Что я могу? Это же не моя специальность…»
Все—таки гнусная жизнь у узкого специалиста. Сытая, обеспеченная, но гнусная. Все его жизненные интересы сосредоточены вокруг каких—нибудь там элементов пассивной памяти, да и то не любых элементов, а на криотронах, да к то не на любых криотронах, а пленочных, да и то не из любых пленок, а только из свинцово—оловянных… Рабочий, крестьянин, техник, инженер широкого профиля, учитель и даже канцелярист могут найти приложение своим силам и знаниям во множестве занятий, предприятий и учреждений, а этими треклятыми пленками занимаются в двух—трех институтах на весь Союз. Куда деваться в случае чего бедному Фене? Сиди и не чирикай… В сущности, узкая специализация — это способ самопорабощения.
Поэтому у нас, в среде узких специалистов, почти никогда не бывает, чтоб все за одного (кроме случаев, когда этот один — Азаров); все на одного — это другое дело, это легче. Поэтому и разгораются страсти при каждом нарушении научной субординации. «Это ж каждого так могут провалить!»— возопил Вольтампернов. И пошло…
Ладно, перетерпим. Выстоим. Главное — дело сделано. Я ведь знал, на что иду. Но противно. Сил нет как противно…«
Онисимов погасил папиросу, впился взглядом в машину. В расположении шлангов что—то медленно и неощутимо изменилось. Они будто напряглись. По некоторым прошла дрожь сокращений. И — Онисимов даже вздрогнул — первая капля из левого темно—серого шланга звонко ударилась о дно бака.
Онисимов приставил к баку лесенку, взобрался по ней. Подставил ладонь под шланг. За минуту в нее набралась лужица густой золотистой жидкости. Под ней, как под увеличительным стеклом, вырисовавылись линии кожи. Он сосредоточился: кожа исчезла, обнажились красные волоконца мышц, белые косточки фаланг, тяжи сухожилий…» Ах, если бы они это знали и умели, — вздохнул он, — опыт пошел бы не так. Не знали… И это повлияло «.
Он выплеснул жидкость в бак, опустился на пол, вымыл руку под краном. Звон капель из всех шлангов теперь звучал по—весеннему весело и дробно.
— Работа! Крепка же ты, машина, — с уважением сказал Онисимов—Кривошеин. — Крепка, как жизнь.
Ему явно не хотелось уходить из лаборатории. Но, взглянув на часы, он заспешил, надел пиджак.
— Доброе утро, Матвей Аполлонович! — радостно приветствовал его Хилобок. — Уже работаете? Я вот вас дожидаюсь, сообщить хочу, — он приблизил усы к уху Онисимова. — Вчера в квартиру Кривошеина эта… женщина его бывшая приходила, Елена Ивановна Коломиец, что—то взяла и ушла. И еще кто—то там был, всю ночь свет горел.
— Понятно. Хорошо, что сообщили. Как говорится, правосудие вас не забудет.
— Что ж, я всегда пожалуйста. Мой долг!
— Долг—то долг, — голос Онисимова стал жестким, — а не движут ли вами, гражданин Хилобок, какие—либо иные привходящие мотивы?
— То есть какие такие мотивы?
— Например, то, что Кривошеин провалил вашу докторскую диссертацию.
Лицо Гарри Харитоновича на мгновение раскисло, но тут же выразило оскорбленность за человечество.
— Вот люди, а! Уже успел кто—то сообщить… Ну, что у нас за народ такой, вы подумайте, ах ты, ей—богу! Ну, что вы, Матвей Аполлонович, как вы могли сомневаться, я от чистого сердца! Да не так уж сильно повлиял Кривошеин на защите, как вам рассказали, там посерьезней его специалисты были, и одобряли многие, а он, известно, завидовал, ну и, конечно, порекомендовали доработать, ничего особенного, скоро снова буду представлять… Ну, впрочем, если у вас ко мне есть недоверие, то смотрите все сами, мое дело сказать, а там… Всего вам доброго!
— Всего хорошего.
Гарри Харитонович удалился вне себя: и с того света достает его Кривошеин!
— Крепко вы его, товарищ капитан! — одобрил старшина.
Онисимов не услышал. Он смотрел вслед Хилобоку.
»…Все одно к одному. Поневоле раздумаешься: а стоит ли?
Давай напрямую. Кривошеин: ведь можешь гробануться в этом опыте. Очень просто, по своей же статистике удачных и неудачных опытов. Наука наукой, методика методикой, но с первого раза никогда как следует не получается — закон старый. А ошибка в этом опыте — не испорченный образец.
Ведь выходит, что я полезу в бак просто как узкий специалист по этому делу. Такая у меня специальность — как у Феди Загребняка криотронные пленки. Но могу и не лезть, никто не заставит… Смешно: просто из—за неудачно сложившейся специальности погружаться в эту сомнительную среду, которая запросто растворяет живые организмы!
Из—за людей? Да ну их! Что мне — больше других надо? Буду жить спокойно и для себя. И будет хорошо.
…И все станет ясно — последней холодной ясностью подлеца. И всю жизнь придется оправдывать свое отступление тем, что все люди такие, не лучше тебя, а еще хуже, все живут только для себя. И придется поскорее избавиться от всех надежд и мечтаний о лучшем, чтобы не напоминали они тебе: ты продал! Ты продал и не вправе ждать от людей ничего хорошего.
И тогда совсем холодно станет жить на свете…«
Старшина Головорезов что—то спрашивал.
— Что?
— Я говорю, смена скоро будет, товарищ капитан? Ведь в двадцать два ноль—ноль заступил..
— Неужели не выспались? — весело сощурил на него глаза Онисимов. — Час—полтора поскучать вам еще придется, потом снимут — обещаю. Ключи я возьму с собой, так надежнее. Никого сюда не пускайте!

Глава четвертая

И у Эйнштейна были начальники, и у Фарадея,
и у Попова…. но о них почему—то никто не
помнит. Это есть нарушение субординации!
К. Прутков—инженер, мысль N40
Окна кабинета Азарова выходили в парк. Были видны верхушки лип и поднимающийся над зеленью серый в полосах стекла параллелепипед нового корпуса. Аркадию Аркадьевичу никогда не надоедало любоваться этим пейзажем. По утрам это помогало ему прогнать неврастению, прибавляло сил. Но сегодня, взглянув в окно, он только кисло поморщился и отвернулся.
Возникшее вчера чувство одиночества и какой—то вины не проходило.» Э! — допытался отмахнуться Азаров. — Когда кто—то умирает, чувствуешь себя виноватым уже оттого, что остался жив. Особенно если покойник моложе тебя. А одиночество в науке естественно и привычно для каждого творческого работника. Каждый из нас знает все ни о чем — и каждый свое. Понять друг друга трудно. Поэтому мы часто заменяем взаимопонимание молчаливым согласием не вникать в дела других… Но что же знал он? Что делал он?«
— Можно? Доброе утро, Аркадий Аркадьевич! — Хилобок приблизился по ковру, распространяя запах одеколона.
…Намек Онисимова взволновал Гарри Харитоновича; ему пришло в голову, что могут истолковать, будто он сводил счеты с Кривошеиным из—за диссертации, будто травил его и тем способствовал его смерти.» Известно, когда человек погиб, всегда виноватого ищут. А у нас могут, у нас народ такой…«— затравленно думал доцент. Он еще не звал точно: чего и кого именно ему нужно бояться, но бояться надо было, чтобы не дать маху.
— Так, значит, я вот подготовил проектик приказа, Аркадий Аркадьевич, относительно происшествия с Кривошеиным, чтобы, значит, все у нас относительно него… и этого происшествия было оформлено как полагается. Здесь всего два пункта: относительно комиссии и относительно прикрытия лаборатории, ознакомьтесь, пожалуйста, Аркадий Аркадьевич, если вы не возражаете…
Хилобок склонился над лакированным столом, положил перед академиком лист бумаги с машинописным текстом.
— Так, значит, в состав комиссии по расследованию этого происшествия я записал товарища Безмерного, инженера во технике безопасности, ему по штату такими делам положено заниматься, хе—хе… Ипполита Илларионовича Вольтампернова — как специалиста по электронной технике, Аглаю Митрофановну Гаражу — как члена месткома по охране труда, Людмилу Ивановну из канцелярии в качестве технического секретаря комиссии… ну, и сам возглавлю, если вы, Аркадий Аркадьевич, не будете возражать, возьму на себя и эту обузу, хе—хе! — он осторожно взглянул на академика.
Аркадия Аркадьевич рассматривал своего верного ученого секретаря. Доцент был, как всегда, тщательно выбрит и отутюжен, тонкий алый галстук струился по накрахмаленной рубашке, как кровь из перерезанного воротником горла, но почему—то и вид, и хорошо поставленный голос Гарри Харитоновича внушали академику глухое отвращение.» Этот легкий трепет передо мной… эта нарочитая унтер—офицерская придурковатость… Ведь понятен ты, Гарри Харитонович, насквозь понятен! Может, именно потому я и держу его при себе, что он понятен? Потому что от него нельзя ждать ничего неожиданного и великого? Потому что цели его ясны? Когда цели функциональной системы понятны, ее поведение в тысячи раз легче предвидеть, чем когда цели неизвестны, — есть такое положение в системологии… Или мне просто нравится ежедневно осознавать себя в сравнении с ним? Может быть, именно от этого и возникает одиночество, что окружаем себя людьми, над которыми легко возвыситься?«
— И второй пункт насчет прикрытия, так сказать, приостановки работ в лаборатории новых систем на время работы комиссии… Ну, а после комиссии уж будет ясно, как нам с этой лабораторией решить дальше: расформировать или придать другому отделу какому—нибудь…
— Работы там прекратились естественным образом, Гарри Харитонович, — невесело усмехнулся Азаров. — Некому там теперь работать. И расформировывать некого… — В памяти снова вырисовался труп Кривошеина с выкаченными глазами и скорбным оскалом. Академик помассировал пальцами виски, вздохнул. — Впрочем, я в принципе принимаю вашу идею о комиссии. Только состав ее следует несколько откорректировать, — он придвинул к себе листик, раскрыл авторучку. — Ипполита Илларионовича можно оставить, инженера по технике безопасности тоже, технический секретарь тоже нужен. А прочих не надо. Возглавлю комиссию я сам, возьму, как вы выразились, на себя эту обузу, чтоб вас не утруждать. Хочу как следует разобраться, что делал Кривошеин.
— А… а я? — упавшим голосом спросил ученый секретарь.
— А вы занимайтесь своими обязанностями, Гарри Харитонович.
Хилобок почувствовал себя совсем скверно: страхи оправдывались.» Отстраняет!«Сейчас он боялся и ненавидел мертвого Кривошеина больше, чем живого.
— Вот! Вот, пожалуйста, доработался он, а? — Хилобок пригорюнился, склонил голову к плечу. — Хлопот теперь сколько! Ах, Аркадий Аркадьевич, разве я не вижу, как вы переживаете, разве я не понимаю! Но стоит ли вам самим отвлекаться, расстраиваться… Это же по всему городу пойдет, будут говорить, что в Институте системологии у Азарова опять… и что он—де стремится это дело смазать — вы же знаете, какой народ теперь пошел. Ах, этот Кривошеин, этот Валентин Васильевич! Я ли не говорил вам, Аркадий Аркадьевич, я ли не предсказывал, что от него никакой пользы, кроме вреда и неприятностей, не будет! Не надо было вам, Аркадий Аркадьевич, поддерживать его тему…
Азаров слушал, морщился — и чувствовал, как его мозгом овладевает — будто снова возвращалась неврастения — привычное безнадежное оцепенение. Подобная одурь всегда одолевала его при продолжительном разговоре с Хилобоком и заставляла его соглашаться с ним. Сейчас же в голове академика вертелась странная мысль, что наибольшего умственного усилия требуют, пожалуй, не математические исследования, а умение противостоять такой болтовне.
» А почему бы мне не выгнать его? — неожиданно пришла в голову еще одна мысль. — Выгнать прочь из института, и все. В конце концов это унизительно… Да, но за что? Со своими обязанностями он справляется, имеет 18 печатных трудов, десять лет научного стажа, прошел по конкурсу (правда, другой кандидатуры не было) — не к чему придраться! И этот несчастный отзыв я ему дал на диссертацию… Выгнать просто за глупость и бездарность? Ну… это был бы чрезвычайный прецедент в науке «.
— Заказы заказывал, материалы и оборудование использовал, отдельное помещение занимал, два рода работал — и вот, нате вам, пожалуйста! — распалялся от собственных слов Хилобок. — А как он на защите—то… ведь не только меня он осрамил — меня—то что, ладно, но ведь и вас, Аркадий Аркадьевич, вас!.. Вот будь на то моя воля, Аркадий Аркадьевич, я бы этому Кривошеину за то, что он такое сотворил ухитриться… то есть ухитрил сотвориться — тьфу, простите! — сотворить ухитрился… я бы ему за это!.. — доцент навис над столом, в его карих глазах сиял нестерпимый блеск озарения. — Вот жаль, что у нас принято лишь награждать посмертно, объявления да некрологи всякие,» де мортуис аут бене, аут нихиль «, понимаете ли!.. А вот вынести бы Кривошеину выговор посмертно, чтоб другим неповадно было! Да строгий! Да с занесением…
— …на надгробие. Это мысль! — добавил голос за его спиной. — Ох, и гнида же вы, Хилобок!
Гарри Харитонович распрямился так стремительно, будто ему всадили заряд соли пониже спины. Азаров поднял голову: в дверях стоял Кривошеин.
— Здравствуйте, Аркадий Аркадьевич, извините, что я без доклада. Разрешите войти?
— Здр… здравствуйте, Валентин Васильевич! — Азаров поднялся из—за стола. У него вдруг сумасшедше заколотилось сердце. — Здравствуйте… уф—ф, значит, вы не… рад вас видеть я добром здравии! Проходите, пожалуйста!
Кривошеин пожал мужественно протянутую академиком руку (тот с облегчением отметил, что рука была теплая), повернулся к Хилобоку. У Гарри беззвучно открылся и закрылся рот.
— Гарри Хартонович, не оставите ли вы нас одних? Вы меня премного обяжете.
— Да, Гарри Харитонович, идите, — подтвердил Азаров. Хилобок попятился к выходу, звучно стукнулся затылком о стену, нашарил рукой дверь и выскочил прочь.
Опомнившись от неожиданности, Аркадий Аркадьевич сделал глубокий вдох и выдох, чтобы успокоить сердце, сел в директорское место и почувствовал раздражение.» Выходит, я оказался жертвой какого—то розыгрыша?!«
— Не будете ли вы столь любезны, Валентин Васильевич, объяснить мне, что все это значит?! Что это за история с вашим, простите, трупом, скелетом и прочим?
— Ничего криминального, Аркадий Аркадьевич. Вы разрешите? — Кривошеин опустился в кожаное кресло возле стола. — Самоорганизующаяся машина, об идее которой я докладывал на ученом совете прошлым летом, действительно смогла развиваться… и развилась до стадии, на которой попыталась создать человека. Меня. Ну, и, как водится, первый блин комом».
— Да, но почему я ничего об этом не знал?! — вне себя спросил Азаров, вспомнив о позавчерашнем унизительном разговоре со следователем и о прочих переживаниях этих дней. — Почему?
Кривошеина охватило бешенство.
— Черт побери! — Он яростно подался вперед, стукнул кулаком по мягкому валику кресла. — А почему вы не спросите, как мы это сделали? Как нам удалось такое? Почему вас в первую очередь занимает личный престиж, субординация, отношение других к вашему директорскому «я»?
Сообщение Кривошеина сначала дошло да Азарова в самом общем виде: получен некий результат. Мало ли о каких результатах сообщали ему заведующие отделами и лабораториями, сидя вот так же напротив в кожаном кресле! И только с изрядной задержкой Аркадий Аркадьевич начал постигать, какой это результат. Мир пошатнулся и на минуту стад нереальным. «Не может быть! Да нет, в том—то и дело, что может… Тогда, все сходится и становится объяснимым».
Академик, заговорил другим тоном.
— Безусловно, это… это грандиозно. Приношу свои поздравления, Валентин Васильевич. И… извинения. Я погорячился, вышло неловко. Тысяча извинений! Это действительно очень большое… э—э… изобретение, хотя идеи о передаче я синтезе информации, заложенной в человеке, высказывались еще покойным Норбертом Винером. (Кривошеин усмехнулся.) Впрочем, это, разумеется, не умаляет… Я помню вашу идею, видел позавчера в лаборатории некоторые… э—э… результаты работ. Поскольку я сам в определенной мере причастен к системологии (Кривошеин снова усмехнулся), то, следовательно, достаточно подготовлен, чтобы принять то, что вы сказали. Разумеется,, а от души поздравляю вас! Но согласитесь, Валентин Васильевич, что это счастливое для науки событие могло бы носить менее озадачивающий в даже в известной мере скандальный характер, если бы вы в течение последнего года работы держали меня в курсе дела.
— К вам трудно попасть на прием, Аркадий Аркадьевич.
— Гм… позвольте все же не считать ваш довод основательным, Валентин Васильевич! — Азаров нахмурил брови. — Я допускаю, что вас унижает процедура приема (хотя все сотрудники института проходят через нее, да и мое самому приходится подвергаться ей в различных инстанциях). Но вы могли мне позвонить, оставить записку (не обязательно докладную, по установленной форме), посетить меня на квартире, наконец!
Аркадий Аркадьевич все—таки не мог подавить в себе оскорбленности. «Вот так… работаешь, работаешь!»— вертелось у него в голове. С давней веры, и тех времен, когда его неудачный опыт с гелием в руках другого исследователя обернулся открытием сверхтекучести, Аркадий Аркадьевич таил к себе надежду увидеть, найти и понять новое в природе, в мире. Он мечтал об открытии сладостно а боязливо, как мальчишка о патере невинности. Но не везло. Другим везло, а ему нет! Была квалифицированная, нужная, отмеченная многими премиями и званиями работа, но не было открытия — вершины познания.
И вот во вверенном ему институте сделалось без него и прошло мимо него огромное открытие, по сравнению с которым и его деятельность, и деятельность всего института кажется пигмейской! Обошлись без него. Более того: похоже, что его избегали. «Как же так? Что он — считал меня непорядочным человеком? Чем я дал повод так думать о себе?» Давно академику Азарову не приходилось испытывать таких сильных чувств, как сейчас.
— М—да… Разделяя вашу радость по поводу открытия, Валентин Васильевич, — продолжал академик, — я тем не менее озадачен и огорчен таким отношением. Возможно, это шокирующе звучит, но меня этот вопрос занимает не как ученого и не как вашего директора, а как человека: почему же так? Ведь вы не могли не понимать, что моя осведомленность о вашей работе не повредила бы, а только помогла бы вам: вы были бы обеспечены надежным руководством, консультациями. Если бы я счел, что требуется усилить вашу тему работниками или снабжением, то было бы сделано и это. Так почему же, Валентин Васильевич? Я, конечно, не допускаю мысли, что вы опасались за свои авторские права…
— И тем не менее не удержались, чтобы не высказать такую мысль, — грустно усмехнулся Кривошеин. — Ну ладно. В общем—то хорошо, что вас данный факт занимает прежде всего как человека, это обнадеживает… Одно время мы колебались, рассказать вам о работе или нет, пытались встретиться с вами. Контакт не получился. А потом рассудили, что пока, на этапе поиска, так будет лучше. — Он поднял голову, посмотрел на Азарова. — Мы не очень верили в вас, Аркадий Аркадьевич. Почему? Да хотя бы потому, что вот и сейчас вы перво—наперво попытались, не узнав сути дела, поставить открытие и его авторов на место: Винер высказывал… Да при чем здесь винеровская «телевизионная» идея — у нас все по—другому! Какие уж тут были бы консультации: вам, академику, да показать свое незнание перед подчиненными инженерами… И еще потому, что вы, прекрасно понимая, что ценность исследователя не определяется ни его степенью, ни званием, тем не менее никогда не отваживались ущемить «остепененных», их неотъемлемые «права» на руководство, на вакансию, на непогрешимость суждений. Думаете, я не знал с самого начала, какая роль мне была отведена в создании новой лаборатории? Думаете, не повлияло на этот последний опыт ваше предупреждение мне после скандала с Хилобоком? Повлияло. Поэтому и с работой спешил, на риск шел… Думаете, не влияет на отношение к вам то обстоятельство, что в нашем институте заказы для выставок и различных показух всегда оттесняют то, что необходимо для исследований?
— Простите, но это уж мелко, Валентин Васильевич! — раздраженно поморщился Азаров.
— И по такой мелочи приходилось судить о вас, другого—то не было. Или по той «мелочи», что такая… такой… ну, словом, Хилобок благодаря вашему попустительству или поддержке, как угодно, задает тон в институте. Конечно, рядом с Гарри Хилобоком можно чувствовать свое интеллектуальное превосходство даже в бане!
В лицо Азарову бросилась краска: одно дело, когда что—то понимаешь ты сам, другое дело, когда об этом тебе говорят подчиненные. Кривошеин заметил, что перехватил, умерил тон.
— Поймите меня правильно, Аркадий Аркадьевич. Мы хотели бы, чтобы вы участвовали в нашей работе — именно поэтому, а не в обиду вам я и говорю все начистоту. Мы многого еще не понимаем в этом открытии: человек — сложная система, а машина, делающая его, еще сложнее. Здесь хватит дел для тысячи исследователей. И это наша мечта — окружить работу умными, знающими, талантливыми людьми… Но, понимаете, в этой работе мало быть просто ученым.
— Хочу надеяться, что вы все—таки более подробно ознакомите меня с содержанием вашей работы. — Азаров постепенно овладевал собой, к нему вернулось чувство юмора и превосходства. — Возможно, что я вам все—таки пригожусь — и как ученый и как человек.
— Дай—то бог! Познакомим, вероятно… не я один это решаю, но познакомим. Вы нам нужны.
— Валентин Васильевич, — академик поднял плечи, — простите, не намереваетесь ли вы решать вопрос, допускать или не допускать меня к вашей работе, совместно с вашим практикантом—лаборантом?! Насколько я знаю, больше никого в вашей лаборатории нет.
— Да, и с ним… О господи! — Кривошеин выразительно вздохнул. — Вы готовы принять, что машина может делать человека, но допустить, что в этом деле лаборант может значить больше вас… выше ваших сил! Между прочим, Михаил Фарадей тоже был лаборантом, а вот у кого он служил лаборантом, сейчас уже никто не помнит… Все—таки подготовьте себя к тому, Аркадий Аркадьевич, что когда вы придете в нашу работу — а я надеюсь, что вы придете! — то не будет этого академического «вы наши отцы, мы ваши дети». Будем работать — и все. Никто из нас не гений, но никто и не Хилобок…
Он взглянул на Азарова — и осекся, пораженный: академик улыбался! Улыбался не так фотогенично, как фотокорреспондентам, и не так тонко, как при хорошо рассчитанной на успех слушателей реплике на ученом совете или на семинаре, а просто и широко. Это выглядело не весьма красиво от обилия возникших на лице Аркадия Аркадьевича морщин, но очень мило.
— Послушайте, — сказал Азаров, — вы устроили мне такую встрепку, что я… ну да ладно . Я ужасно рад, что вы живы!
— Я тоже, — только и нашелся сказать Кривошеин.
— А как теперь быть с милицией?
— Думаю, что мне удастся и их… ну, если не обрадовать, то хотя бы успокоить.
Кривошеин простился и ушел. Аркадий Аркадьевич долго сидел, барабанил по стеклу стола пальцами.
— Н—да… — сказал он.
И больше ничего не сказал.
«Что еще нужно учесть? — припоминал Кривошеин, шагая к остановке троллейбуса. — Ага, вот это!»
«…30 мая. Интересно все—таки прикинуть: я шел на обычной прогулочной скорости — 60 километров в час; этот идиот в салатном» Москвиче» пересекал автостраду — значит, его скорость относительно шоссе равна нулю. Да и поперечная скорость «Москвича», надо сказать, мало отличалась от нуля, будто на тракторе ехал… Кто таких ослов пускает за руль? Если уж пересекаешь шоссе с нарушением правил, то хоть делай это быстро! А он… то рванется на метр, то затормозит. Когда я понял, что «Москвич» меня не пропускает, то не успел даже нажать тормоз.
…Кравец Виктор, который ездил на 18 — й километр за останками мотоцикла, до сих пор крутит головой:
— Счастливо отделался, просто на удивление! Если бы ты шел на семидесяти, то из останков «явы»я сейчас, бы сооружал памятник, а на номерном знаке, глотая слезы, выводил: «Здесь лежит Кривошеин — инженер и мотоциклист».
Да, но если бы я шел на семидесяти, то не врезался бы! Интересно, как произвольные обстоятельства фокусируются в фатальный инцидент. Не остановись я в лесу покурить, послушать кукушку («Кукушка, кукушка, сколько лет мне жить?»— она накуковала лет пятьдесят), пройди я один—два поворота с чуть большей или чуть меньшей скоростью — и мы разминулись бы, умчались по своим делам. А так — на ровной дороге при отличной видимости — я врезался в единственную машину, что оказалась на моем пути!
Единственно, что я успел подумать, перелетая через мотоцикл: «Кукушка, кукушка, сколько лет мне жить?»
Поднялся я сам. У «Москвича» был выгнут салатный бок. Перепуганный водитель утирал кровь с небритой физиономии: я выбил локтем стекло кабины — так ему и надо, болвану! Моя бедная «ява» валялась на асфальте. Она сразу стала как—то короче. Фара, переднее колесо, вилка, трубка рамы, бак — все было разбито, сплюснуто, исковеркано.
…Итак, начальную скорость 17 метров в секунду я погасил на отрезке пути менее метра. При этом мое тело испытало перегрузку… 15 земных ускорений! Ого!
Нет, какая все же отличная машина — человек! Мое тело меньше чем за десятую долю секунды успело извернуться и собраться так, чтобы встретить удар выгоднейшим образом: локтем и плечом. А Валерка доказывал, что человек не соответствует технике. Это еще не факт! Ведь если перевести на человеческие термины повреждения мотоцикла, то у него раздроблена «голова», переломаны «передние конечности», «грудная клетка»и «позвоночный столб». Хорошая была машина, сама на скорость просилась…
Правда, мое правое плечо и грудь испытали, видимо, большую перегрузку. Правую руку трудно поднять. Наверно, треснули ребра.
Ну вот, все одно к одному. Теперь есть что исправлять в жидкой схеме «машины—матки»— и не внешнее, а внутри тела. В этом смысле «Москвич» подвернулся кстати. Сработает на науку…«

Глава пятая

— Выпишите пропуск на вынос трупа.
— А где же труп?
— Сейчас будет. (Стреляется.)
— Привет! А кто же будет выносить?
Из сингапурской легенды
Милиционер Гаевой сидел в дежурке и, изнемогая от чувств, писал письмо на бумаге для объяснений.» Здравствуйте, Валя! Это пишет вам Гаевой Александр. Не знаю, помните вы меня или не совсем, а я так не могу позабыть, как Вы смотрели на меня около танцплощадки при помощи ваших черных и красивых глаз, а луна была большая и концентрическая. Дорогая Валя! Приходите Завтра вечером в парк имени тов. Т. Шевченко, я там дежурю до 24.00…«
Вошел Онисимов, брови у него были строго сведены. Гаевой вскочил, загрохотав стулом, покраснел.
— Подследственный Кравец доставлен?
— Так точно, товарищ капитан! Доставлен в полдесятого согласно вашему распоряжению, находится в камере задержаний.
— Проводите.
Виктор Кравец сидел в маленькой комнате с высоким потолком на скамье со спинкой, курил сигарету, пускал дым в пучок солнечного света от зарешеченного окна. Щеки его были в трехдневной щетине. Он скосил глаза в сторону вошедших, но не повернулся.
— Надо бы вам встать, как положено, — укоризненно заметил Гаевой.
— А я себя арестантом не считаю!
— Да вы и не арестант, гражданин Кравец Виктор Витальевич, — спокойно сказал Онисимов. — Вы были задержаны для выяснения. Теперь ситуация вырисовывается, и я не считаю необходимостью ваше дальнейшее пребывание под стражей. Понадобитесь — вызовем. Так что вы свободны.
Кравец встал, недоверчиво глядя на следователя. Тот, в свою очередь, окинул его скептическим взглядом. Узкие губы Онисимова дернулись в короткой усмешке.
— Прямой лоб, четкий подбородок, правильной формы нос… одним словом, темные локоны обрамляли его красивую круглую арбузообразную голову. У Кривошеина—оригинала были довольно провинциальные представления о мужской красоте. Впрочем, оно и понятно. (У Кравца расширились глаза.) А где мотоцикл?
— К—какой мотоцикл?
—» Ява «, номерной знак 21 — 11 ДНА. В ремонте?
— В… в сарае.
— Понятно. Между прочим, телеграмму, — глаза Онисимова зло сузились, — телеграмму до опыта следовало давать! До, а не после!
Кравец стоял ни жив ни мертв.
— Ладно. Документы вам вернем несколько позже, — продолжал следователь официальным голосом. — Всего вам хорошего, гражданин Кравец. Не забывайте нас. Проводите его, товарищ Гаевой.
Матвей Аполлонович после плохо проведенной ночи пришел на работу с головной болью. Сейчас он сидел за столом в своей комнате, составлял план действий на сегодня.» 1. Отправить жидкость на дополнительную экспертизу на предмет обнаружения нерастворившихся остатков тканей человеческого тела. 2. Связаться с органами госбезопасности (через Алексея Игнатьевича). 3…«
— Разрешите войти? — мягко произнес голос, от которого у Онисимова продрал мороз по коже. — Доброе утро.
В дверях стоял Кривошеин.
— Меня верно направил дежурный? Вы и есть следователь Онисимов, который занимается происшествием в моей лаборатории? Очень приятно, разрешите? — Он сел на стул, вытащил платок, отер блестевшее от пота лицо. — Утро, а уже такая жара, скажите на милость!
Следователь сидел в оцепенении.
— Стало быть, я — Кривошеин Валентин Васильевич, заведующий лабораторией новых систем в Институте системологии, — невозмутимо объяснил посетитель. — Мне, понимаете ли, только сегодня дали знать, что вы… что органы милиции интересуются этим досадным происшествием, и я сразу же поспешил сюда. Я бы, разумеется, еще вчера или даже позавчера представил вам исчерпывающие объяснения, но… (пожатие плеч) мне и в голову не приходило, что вокруг одного неудачного опыта разгорится этакий, простите, сыр—бор с привлечением милиции! Вот я и отлеживался в квартире, будучи после эксперимента несколько не в себе. Видите ли, товарищ Онисимов… простите, как вас зовут?
— Аполлон Матве… то есть Матвей Аполлонович, — сиплым голосом молвил Онисимов и прокашлялся.
— Видите ли, Матвей Аполлонович, получилось так: в процессе эксперимента мне пришлось погрузиться в бак с биологической информационной средой. К сожалению, бак был укреплен непрочно и опрокинулся. Я упал вместе с ним, ударился головой о пол, потерял сознание. Боюсь, что бак при падении задел и моего лаборанта — он, помнится, в последний миг пытался удержать… Я пришел в себя под клеенкой на полу. Услышал, что в лаборатории разговаривают люди… — Кривошеин очаровательно улыбнулся. — Согласитесь, Матвей Аполлонович, мне было бы крайне неловко в своей лаборатории предстать перед посторонними в таком, мягко говоря, шокирующем виде — голым, с разбитой головой. К тому же эта жидкость… она, знаете, щиплется злее мыльной пены! Поэтому я потихоньку выбрался из—под клеенки, юркнул, простите, в душевую — обмыться, переодеться… Должен признаться, что в голове у меня гудело, мысли путались. Я вряд ли даже отдавал себе отчет в своих действиях. Не помню, сколь долго я находился в душевой, — помню лишь, что, когда я вышел из нее, в лаборатории никого не было. И я ушел к себе домой — отлеживаться… Вот в общих чертах все. Если угодно, я могу дать вам письменное объяснение, и покончим с этим.
— Так, понятно… — Онисимов постепенно овладевал собой. — А какими же такими опытами вы занимались в лаборатории?
— Видите ли… я веду исследования по биохимии высших соединений в системологическом аспекте с привлечением полиморфного антропологизма, — безмятежно возвел брови Кривошеин. — Или по системологии высших систем в биохимическом аспекте с привлечением антропологического полиморфизма, как вам будет угодно.
— Понятно… А скелет откуда взялся? — Матвей Аполлонович покосился на ящик, который стоял на краю его стола.» Ну, погоди!«
— Скелет? Ах да, скелет! — Кривошеин улыбнулся. — Видите ли, этот скелет мы держим в лаборатории в качестве, так сказать, учебно—наглядного пособия. Он всегда лежит в том же углу, куда положили меня, пока я был без сознания…
— А что вы на это скажете?! — И Матвей Аполлонович быстрым движением снял ящик, под которым стоял слепок головы Кривошеина. Светло—серые пластилиновые бельма в упор смотрели на посетителя — у того мгновенно посерело и обмякло лицо. — Узнаете?
Аспирант Кривошеин опустил голову. Только теперь он окончательно убедился в том, о чем догадывался, но с чем до последнего момента не хотел смириться: Валька погиб во время эксперимента…
— Не сходятся у вас концы с концами, гражданин… не знаю, как вас и кто вы! — Онисимов, тщетно сдерживая ликование, откинулся на стуле. — Вы вчера меня это… мистифицировали, но сегодня не выйдет! Вот сейчас я вам устрою очную ставочку с вашим сообщником Кравцом, что вы тогда мне покажете?!
Он потянулся к телефону. Но Кривошеин тяжело положил руку на трубку.
— Да вы что, позволь… — воинственно вскинул голову Онисимов — и осекся: напротив него сидел… он сам. Широкоскулое лицо с узкими губами и острым подбородком, тонкий нос, морщины вокруг рта и у маленьких, близко посаженных глаз. Только теперь Матвей Аполлонович обратил внимание на синий, как у него самого, костюм собеседника, на рубашку с вышитым украинскими узорами воротником.
— Не дурите, Онисимов! Это будет не та ставка — вы просто поставите себя в неловкое положение. Не далее как двадцать минут назад следователь Онисимов отпустил на свободу подследственного Кравца из—за отсутствия улик.
— Так, значит… — Онисимов завороженно смотрел, как лицо Кривошеина расслабилось и постепенно приобретало прежние очертания; от щек отливала кровь У него перехватило дыхание. Во многих переделках приходилось бывать Матвею Аполлоновнчу за время работы в милиции: и он стрелял, и в него стреляли»— но никогда ему не было так страшно, как сейчас. — Так вы… это вы?!
— Именно: я — это я, — Кривошеин поднялся, подошел вплотную к столу. Онисимов поежился под его злым взглядом. — Послушайте, кончайте вы эту возню! Все живы, все на местах — что вам еще надо? Никакими слепками, никакими скелетами вы не докажете, что Кривошеин умер. Вот он, Кривошеин, стоит перед вами! Ничего не случилось, понимаете? Просто работа такая.
— Но… как же так? — пролепетал Матвей Аполлонович. — Может, вы все—таки объясните? Кривошеин досадливо скривился.
— Ах, Матвей Аполлонович, ну что я вам объясню! Вы всю технику сыска применяли: телевидеофоны, дактилоскопию, химические анализы, восстановление облика по Герасимову — и все равно… даже такую личность, как Хилобок, не смогли раскусить. Тут уж, как говорится, все ясно. Преступления не было, за это можете быть спокойны.
— Но ведь… с меня спросят. Мне ведь отчитываться по делу, отвечать… Как же теперь?
— Вот это деловой разговор. — Кривошеин снова уселся на стул. — Сейчас объясню как. Запоминайте относительно сходства скелета со мной. Этот скелет — семейная реликвия. Мой дед со стороны матери, Андрей Степанович Котляр, известный в свое время биолог, завещал не хоронить его, а препарировать и передать скелет тем потомкам, которые пойдут по научной линии. Причуда старого ученого, понимаете? И еще: на скелете вы, видимо, обнаружили переломы ребер с правой стороны, что, понятное дело, вызывает сомнения… Так вот: дед погиб в дорожной катастрофе. Старик обожал гонять на мотоцикле с недозволенной скоростью. Теперь понятно?
— Понятно, — быстро кивнул Онисимов.
— Так—то оно лучше. Я надеюсь, что эта… семейная реликвия по закрытии дела будет возвращена ее владельцу. Равно как и прочие «улики», взятые из лаборатории. Придет время, Матвей Аполлонович, — голос Кривошеина зазвучал задумчиво, — придет время, когда эта голова будет красоваться не у вас на столе — на памятнике… Ну, мне пора. Надеюсь, я вам все объяснил. Возвратите мне, будьте добры, документы Кравца. Благодарю вас. Да, еще: старшина, коего вы любезно поставили охранять лабораторию, просит смены. Отпустите его, пожалуйста, сами… Всего доброго!
Кривошеин сунул документы в карман, направился к двери. Но по дороге его осенила мысль.
— Послушайте, Матвей Аполлонович, — сказал он, вернувшись к столу, — не обижайтесь, ради бога, на то, что я вам предложу, но не хотите ли поумнеть? Станете соображать быстро, мыслить широко и глубоко. Будете видеть не только улики, но вникать в суть вещей и явлений, понимать саму душу человеческую! И станут вашу голову посещать замечательные идеи — такие, что щеки будут холодеть от восторга перед ними… Понимаете, жизнь сложна, а дальше будет еще сложнее. Единственный способ оказаться в ней на высоте человеческого положения — это разбираться во всем. Другого пути нет… И это возможно, Матвей Аполлонович! Хотите? Могу устроить.
Лицо Онисимова дернулось от обиды, стало наливаться кровью.
— Насмехаетесь… — тяжело выговорил он. — Мало вам того, что вы… так еще и насмехаетесь. Идите себе, гражданин!
Кривошеин пожал плечами, повернул к двери.
— Постойте!
— Что еще?
— Погодите минуту, гражданин… Кривошеин. Ну ладно: я не понимаю. Может, у вас действительно наука такая… И версию вашу я принимаю — ничего мне другого не остается. Можете думать обо мне как хотите, ваше дело… — Матвей Аполлонович никак не мог справиться с обидой. Кривошеин морщился: зачем он это говорит? — Но если без версий: ведь человек погиб! Кто—то же виноват?
Аспирант внимательно взглянул на него.
— Все понемногу, Матвей Аполлонович. И он сам, и я, и Азаров, и другие… и даже вы чуть—чуть, хоть вы его никогда не знали: например, тем, что, не разобравшись, профессионально подозревали людей. А криминально, чтоб по уголовному кодексу, — никто. Так тоже бывает.
— Кажется, и с этим вопросом все, — облегченно сказал себе аспирант, садясь в троллейбус.
«Завтра опыт. Собственно, даже не завтра — сегодня ночью, через семь—восемь часов. Перед серьезным делом мне всегда не хочется спать, а выспаться надо. Поэтому я ходил и ездил сегодня по городу часа четыре, чтобы устать и отвлечься.
Где я только не побывал: в центре, на окраинах, в парках, около автовокзала — рассматривал людей, дома, деревья, животных. Принимал парад Жизни.
…Проковылял по жаре навстречу мне иссохший старик с желтыми от времени усами и красным морщинистым лицом. На серой сатиновой рубашке болтались, позвякивали на ходу три Георгиевских креста и медаль на полосатых бантах. Старик остановился в короткой тени липы перевести дух.
Да, дед, и мы когда—то были! Много ты жил—пережил, а, видать, еще хочешь: ишь вышел покрасоваться — георгиевский кавалер! Налить бы тебе силой мышцы, прояснить хрусталики глаз, очистить от склероза и маразма мозг, освежить нервы — ты бы показал кузькину мать нам, молодым из века спутников!
…Плетутся мальчишки, обсуждая кино.
— А он в него — тррах! — из атомного пистолета!
— А они: та—та—та… тах—тах!
— Почему из атомного?
— А из какого еще? На Венере — и обыкновенный пистолет?!
…Кошка смотрит на меня тревожными глазами. Почему у кошек такие тревожные глаза? Они что—то знают? Знают, да не скажут…» Брысь, треклятая!«— сгинула в подворотне.
…Осанисто прошагал навстречу парень с низким лбом под серым ежиком: брюки обрисовывают сильные икры и бедра, тенниску распирает развитая грудь. И по лицу парня понятно, что он на все проблемы жизни может ответить прямым справа в челюсть либо броском через голову.
А вот мы всем сработаем такие мышцы, всем введем информацию насчет бокса и самбо — как тогда будет насчет прямого правой?
…В парке Шевченко мимо меня прошли, держась за руки и никого не замечая, парень и девушка.
Вам нет нужды в нашем открытии, влюбленные. Вы хороши друг для друга и так. Ни пуха ни пера вам! Но… всяко бывает в жизни. И вашу любовь подстерегают опасности: быт, непонимание, благоразумие, родственники, пресыщение — да мало ли! Одолеете сами — честь и хвала вам. А нет — наведайтесь: отремонтируем вашу любовь, починим лучше телевизора. Как новенькая будет — ну, как 8 тот день, когда вы впервые увидели друг друга в очереди к кассе кинотеатра.
…А какая дама встретилась мне около универмага на проспекте! Сверхпышное тело втиснуто в парчовое платье, золотая брошь, ожерелье из поддельного янтаря, пятна пота около подмышек и на спине величиной с тарелки! Голубая парча переливается на ходу всеми оттенками штормового моря.
Фи, мадам! Разве можно в такую жару втискиваться в парчу, это ведь не Георгиевские кресты! Вас, видимо, не любит муж, мадам, да? Он с ужасом смотрит на ваши руки толщиной с его ногу, на этот жировой горб на спине… Вы несчастны, мадам, мне вас не жаль, но я понимаю. Муж не любит, дети не ценят, врачи не сочувствуют, а соседи… о, эти соседи! Ладно, мадам, придумаем что—нибудь и для вас. В конце концов и вы имеете право на дополнительную порцию счастья в порядке живой очереди. Но, кстати, о счастье, мадам: ваш вкус настораживает. Нет, нет, я понимаю: вы влезли в эту неудобную парчу, нацепили серьги, золотую брошь и ожерелье, которое вам не идет, унизали пальцы толстыми кольцами, чтобы доказать что вы не хуже других, что у вас все есть… Но, простите меня, мадам, ни черта у вас нет. И, как хотите, придется исправлять вам не только тело, но и вкус, а заодно и ум и чувства. За те же деньги, мадам, не пугайтесь. А иначе не расчет, мадам: растрясете вы вновь обретенную красу и свежесть по ресторанам и вечеринкам, разменяете на любовников… стоит ли стараться? Истинная красота, мадам, — это гармония тела, ума и духа.
Две красивые девушки прошли и не взглянули на меня. Что им на меня глядеть! Небо чистое. Солнце высоко. Экзамены позади. И этим троллейбусом можно доехать до пляжа.
…Пацан, которого не пустили гулять, приплюснул нос к оконному стеклу. Поймал мой взгляд, скорчил рожу. Я тоже скорчил ему рожу. Тогда он устроил целую пантомиму…
Я люблю жизнь, я очень люблю жизнь! Не надо мне лучше, пусть будет какая есть, только бы… Что только бы? Что? Ух ты!..
Вот то—то и есть, что надо лучше. Очень многое неладно в мире.
И я пойду. Я не продал, люди. Многое можно будет этим способом сделать: прибавить людям красоты и ума, ввести в них новые способности, даже новые свойства. Скажем, сделать так, что человек станет обладать радиочувством, будет видеть в темноте, слышать ультразвуки, ощущать магнитное поле, испускать радиосигналы, отсчитывать без хронометра время с точностью долей секунды и даже угадывать мысли на расстоянии — хотите? Впрочем, все это, наверно, не главное.
А главное то, что я пойду. И еще кто—то пойдет, если выйдет не так. И еще… Вот так оно все и будет!»
— Никто не погиб, какого черта! — трясясь в троллейбусе, шептал аспирант Кривошеин непослушными губами. — Никто не умер…
«…Я иду. Жизнь! Спасибо тебе, судьба, или как там тебя, за все, что было со мной. Страшно подумать, что я мог остановиться на малом и остаться стригущим купоны заурядом! Пусть и дальше будет в моей жизни и тяжелое, в страшное, и передряги, и страдания — только пусть не будет в ней мелкости. Пусть никогда я не унижусь до драки за благополучие, за успех, до дрожи за свою шкуру в серьезном деле!
Время к ночи, а спать все не хочется и не хочется. Глупое это занятие: спать. От него, наверно, тоже можно избавиться. Говорят, в Югославии есть один чудак, который не спит уже лет тридцать — и свеж.
» Полночь в Мадриде. Спите спокойно! Уважайте короля и королеву! И пусть дьявол никогда не встает на вашем пути…«В те времена меня бы на костер — и все!
Не спите спокойно, люди! Не уважайте ни короля, ни королеву! И пусть дьявол встает на вашем пути — ничего страшного.
В юном возрасте я мечтал (о чем я только не мечтал!), когда придется идти на серьезное, рискованное дело, поговорить напоследок с отцом. Не было у меня серьезных дел, не дождался батя. Что ж, попробуем сейчас.
— Ну вот, батя, завтра мне стоять на бруствере. Страшно было стоять—то?
I — Да как тебе сказать? Страшновато, конечно… До немецких окопов метров четыреста, мишень я видная. Братание еще не вошло в полную силу, постреливали. Пару раз и по мне стрельнули — у немцев тоже народ был всякий. Но не попали. Может, только испугать хотели…
— А что это за мера такая странная: стоять на бруствере?
— Временное правительство ввело. Специально для тех, кто агитировал кончать империалистическую войну.» Ах, они тебе братья—рабочие и братья—крестьяне?! Посмотрим, как они по тебе будут пулять «. И — на два часа. А иных и на четыре.
— Остроумно, ничего не скажешь… (Батя, а ты знал… ну, что я не верил тебе?)
— Знал, сынок… Ничего. Время было такое дурное. Я сам себе не всегда верил… А ты что затеял—то?
— Опыт по управлению информацией в своем организме. В конечном счете должен получиться способ анализа и синтеза человеком своего организма, психики, памяти… понимаешь?
— Вечно ты, Валька, мудрено говоришь. Не усваиваю я вашу науку. Когда—то пулемет с завязанными глазами собирал и разбирал. А это не улавливаю… что это даст?
— Ну… вот ты воевал за всеобщее равенство, верно? Первая стадия этого замысла выполняется: устраняется неравенство между богатым и бедным, между сильным и слабым. Общество предоставляет теперь равные возможности для всех. Но, помимо неравенства, заложенного в обществе, есть неравенство, заложенное в самих людях. Бездарный человек не равен талантливому. Некрасивый не равен красивому. Больной и калека не равны здоровому… А если с этим способом выйдет, каждый человек сможет сделать себя таким, каким захочет: умным, красивым, молодым, честным…
— Молодым, умным, красивым — это ясно. Все захотят. А вот честным — тяжело. Это труднее всего — быть честным.
— Но если человек точно знает: эта информация прибавит ему подлости и изворотливости, а эта — честности и прямоты, не станет же он колебаться, что выбрать?!
— Да как сказать… Есть люди, которым важно казаться перед другими честными, а там можно хоть воровать — лишь бы не попадаться. Такие выберут изворотливость.
— Знаю… Не надо о них сейчас, батя. Завтра опыт.
— И непременно тебе идти? Смотри, сынок…
— А кому же еще, как не мне! Скажи, ты мог бы спрыгнуть с бруствера в окоп?
— Внизу два офицера стерегли. Сразу кончили бы.
— А упросить их нельзя было?
— Отчего же? Сказать, что не буду больше агитировать, что выхожу из большевиков, за милую душу отпустили бы.
— Почему же ты не сказал?
— Чтоб я — им? И не думал я об этом. О другом думал: если меня подстрелят — братанию на нашем участке конец.
— А почему ты об атом думал? Так уж очень любил людей, да? Но ведь ты и убивал людей — и до этого и после.
— И я убивал, и меня убивали — время было такое.
— Таи почему?
— Гордый был, наверно, поэтому. Очень я был гордый тогда. Думал, что стою против всей войны.
— Вот и я, батя, теперь такой гордый.
— Конечно, попал на бруствер — стоять надо гордо. Это верно. Только ты свое дело с тем бруствером не равняй, сынок! Я ведь двух часов не достоял: солдатский комитет поднял батальон по тревоге, офицериков кончили — и все… А у тебя есть кого поднимать по тревоге?
На этот вопрос мне нечего ответить — и выдуманный разговор кончается.
Ну, хватит — спать! Кукушка, кукушка, сколько лет мне жить?»

Глава шестая

— Там прибыли с Земли, ваше совершенство.
— С Земли? Земля, Земля… гм…
— Это та самая планета, на которой сочинена
«Летучая мышь», ваше совершенство.
— А! Трьям—тири—тири, трьям—тири—рири,
трям—пам—пам—пам! Прелестная вещица. Ну,
примите их по третьему разряду.
Разговор во Вселенной
Аспирант Кривошеин поднялся на пятый этаж, вошел в квартиру. Виктор Кравец и дубль Адам курили на балконе; заметив его вернулись в комнату. Кривошеин невесело оглядел их.
— Трое из одного стручка. А было четверо… — он посмотрел на часы: время еще есть, сел. — Расскажи, Кравец Виктор, что там у вас получилось?
Тот закурил новую сигарету, начал рассказывать глухим голосом.
…Программа опыта была такая: погрузиться в жидкость по шею — проконтролировать ощущения — надеть «шапку Мономаха»— снова проконтролировать ощущения — дать «команду неудовлетворенности»(«Не то») — войти во взаимопроникающий контакт с жидкой схемой — достигнуть стадии управляемой прозрачности, — срастить поломанные ребра — использовать этот «импульс удовлетворенности» для команды «То»— восстановить непрозрачность — выйти из контакта с жидкой схемой — покинуть бак.
Вся эта методика была не один десяток раз опробована и отработана Кривошеиным и Кравцом на погружении конечностей. Взаимное проникновение жидкости и тела можно было легко контролировать и регулировать.
— Понимаете, ребята, оказывается, внутри нашего тела всегда есть какие—то менее здоровые места, мелкие неисправности, что ли, ну, все равно как на коже, даже на здоровой, кое—где бывают прыщики, царапины, натертости, местные воспаления. Я не знаю, какого рода внутренние «царапины», только после работы в жидкости всегда ощущаешь свою руку или ногу более здоровой и сильной. Жидкая схема исправляет эти мелкие изъяны. И каждое такое исправление можно узнать: зудение в этом месте сначала усиливается, потом резко ослабевает. И если после такого ослабления дать «команду удовлетворенности»(«То»), машина выводит жидкую схему из контакта с телом, рука или нога становится непрозрачной… Я это к тому, что по методике входа в контакт и выхода из контакта с жидкой схемой у нас не было никаких вопросов…
— Пока погружали только десять—пятнадцать процентов тела, — вставил Кривошеин.
— Да… В том, что человеческое тело в жидкости на стадии управляемой прозрачности сохраняет упругость мышц, у нас тоже не было сомнений. Сколько раз мы устраивали «борьбу»в жидкости: его рука (прозрачная) с моей непрозрачной, либо правая на левую, когда обе прозрачные. То есть жидкая схема полностью поддерживает жизнеспособность тела…
— Части тела, — снова придирчиво поправил Кривошеин.
— Да. Возможно, в этом все и дело, — вздохнул Кравец.
…Конечно, было страшно. Одно дело окунуть в жидкость руку или ногу — можно выдернуть, почувствовав опасность. В крайнем случае останешься без руки. И совсем другое — самому погрузиться в бак, отдаться на волю сложной и, что ни говори, загадочной среды, от которой не отбиться, не убежать.
Они таили друг от друга этот страх. Кривошеин — потому что это был страх за себя. Кравец — чтобы понапрасну не пугать его.
Но все было подготовлено тщательно, на совесть. Отрегулировали уровень жидкости в баке так, чтобы при погружении Кривошеину было как раз по шею и он смог стоять. Напротив бака поставили большое зеркало (пришлось купить на свои, на складе не оказалось): по нему Кривошеин сам мог наблюдать и контролировать изменения в своем теле.
Чтобы до предела уменьшить влияние электромагнитных помех на «шапку Мономаха»и электронные схемы, решили провести опыт ночью, после двух часов, когда вокруг выключены все установки, а трамваи и троллейбусы стоят в депо.
Кривошеин разделся догола, взобрался по лесенке и, держась левой рукой за край (правая у него плохо слушалась после столкновения на мотоцикле), ухнул в бак. Жидкость заколыхалась. Он стоял по шею в ней — голова казалась отделенной от тела. Кравец с «шапкой Мономаха» стоял на стремянке.
Кривошеин облизал губы.
— Соленая… — голос у него стал сиплым.
— Что?
— Жидкость. Как морская вода. Выждали минуту.
— Кажется, порядок. Ощущений никаких, как и следовало ожидать. Давай «шапку».
Кравец плотно надел на его голову «шапку Мономаха», пощелкал тумблерами на ней, слез вниз. Теперь в его задачу входило наблюдать за Кривошеиным, подавать советы, если они понадобятся, и в случае непредвиденных осложнений помочь ему покинуть бак.
Кривошеин еще минуту осваивался в новом положении.
— Ощущения знакомые: зудения, покалывания, — сказал он. — Никаких откровений. Ну, все… пожелай мне. Начинаю включаться.
— Ну пуха ни пера, Валька…
— К черту! Поехали….
Больше они не разговаривали.
…Тело Кривошеина проявлялось в жидкости, как цветной негатив. Под пурпурными, с прослойками желтого жира мышцами вырисовались белые контуры костей, сухожилий. Ритмично опускались и вздымались ребра, как распорки в кузнечном мехе. На двух ребрах справа Кравец увидел белые вздутия в местах переломов. Лилово—красный кулачок сердца то стискивался, то расслаблялся, проталкивая (уже непонятно во что) алые струи крови.
Кривошеин не сводил глаз со своего отражения в зеркале. Лицо его было бледным и сосредоточенным.
Вскоре мышцы сделались золотисто—желтыми, их можно было отличить от жидкости только по преломлению света.
— И тут… — Кравец крепко потер виски ладонями, затянулся сигаретой, — и тут начались автоколебания. Ну, как тогда, в самом начале, с кроликами: все в Вальке начало менять синхронно размеры, оттенки… Я подскочил к баку: «Валька, что ты делаешь?!» Он смотрел на меня, но ничего не ответил. «Автоколебания! Выключайся!» Он попытался что—то ответить, раскрыл губы и вдруг окунулся в жидкость с головой! Сразу как—то задергался, завертелся, засучил костями… пляшущий скелет с головой в никелированном колпаке!
Он снова жадно затянулся дымом.
— Единственное, что можно было сделать, чтобы спасти его, — это с помощью «шапки Мономаха» командами «То»и «Не то» попасть в ритм автоколебаниям его тела, успокоить их и постепенно направлять на возвращение тела в непрозрачную стадию. Ну, внешнее управление, метод, которым он овеществлял тебя, — Кравец кивнул на Адама, — и меня…
Он помолчал, стиснул челюсти.
— Сволочь Гарри! Вот когда пригодилась бы запасная «шапка»— СЭД — 2. Но о какой СЭД — 2 могла идти речь после провала его диссертации! В тюрьму его, гада, мало упрятать…
— За невыполнение лабораторного заказа в срок ему вряд ли даже выговор дадут, это ведь не профессору нагрубить, — холодно усмехнулся Кривошеин. — А в большем ты обвинить его не сможешь.
— Оставалось последнее: снять «шапку Мономаха»с Вальки, — продолжал Виктор. — Я вскочил на стремянку, опустил руки в жидкость — электрический удар через обе руки. Судя по впечатлению — вольт на четыреста—пятьсот, в жидкости раньше таких потенциалов никогда не было. Ну, вы знаете сами: в таких случаях руки отдергиваются непроизвольно. Я кинулся к шкафу, надел резиновые перчатки, снова сунулся в бак, но Валька погрузился уже глубоко, длины перчаток не хватило. На этот раз удар был такой силы, что я полетел на пол. Оставалось опрокинуть бак… не мог же я допустить, чтобы он на моих глазах растворился в жидкости, как… как ты, — Кравец посмотрел на Адама. — Ведь я был им, Кривошеиным, когда создавал и растворял тебя… (У Адама напряглось лицо.) К тому же он был еще жив… Лицо тоже растворилось, только «шапка» на черепе, но дергается, значит мышцы действуют… Я ухватился за край бака, стал раскачивать. Края упругие, скользкие, поддаются… наконец, повалил его чуть ли не на себя, успел увернуться — только струя жидкости захлестнула лицо и шею. И от нее я получил третий удар… Дальше не помню, очнулся на носилках.
Он замолчал. Молчали и двое других. Кривошеин встал, в раздумье прошелся по комнате.
— Ничего не скажешь, опыт ставили солидно. Во всяком случае, обдуманно. Злодейства нет, фатального случая нет, даже грубого просчета нет… что называется, угробили человека по всем правилам! Если бы ты не опрокинул бак — он растворился бы. И вне бака он тоже растворился, так как пропитавшая его жидкость уже перестала быть организующей жидкой схемой… Напрасно он остался в «шапке Мономаха», вот что! Включившись в жидкость, он мог управлять собой и без нее…
— Вот как! — вскинул голову Кравец.
— Да. Этот дурацкий колпак вам требовался лишь для того, чтобы включиться в «машину—матку»— и все. Дальше мозг командует нервами непосредственно, а не через провода и схемы… И когда начались неуправляемые автоколебания, эта «шапка» погубила его. Чужеродный предмет в живой жидкости — все равно что пырнуть медведя рогатиной!
— Да, но почему начались автоколебания? — вмешался Адам. Он повернулся к Кравцу. — Скажи, вы этот процесс после кроликов и… меня больше не исследовали?
— Нет. В последних опытах мы не приближались к нему. Все преобразования хорошо управлялись ощущениями, я же говорил. Ума не приложу, как он мог потерять контроль над собой! Растерялся? Вообще—то этот процесс сродни растерянности… Но почему растерялся?
— Переход количества в качество, — сказал Адам. — Пока вы погружали в жидкость руку или ногу, «очагов неисправности», по которым можно контролировать и управлять проникновением жидкой схемы в тело, было немного. Получалось так, будто разговариваешь с одним—двумя собеседниками. А когда он погрузил все тело… этих очагов в нем, конечно, гораздо больше, чем в части тела, и…
— Вместо приличного разговора получился невнятный галдеж толпы, — добавил аспирант. — И запутался. Очень может быть.
— Послушайте, вы, эксперты—самоучки! — с яростью поглядел на них Кравец. — Всегда, когда что—то получается не так, находится много людей, охочих посудачить: почему не получилось — и тем утвердить себя. «Я ж предвидел! Я ж говорил!» Если случится атомная война, наверно, тоже найдутся люди, которые, прежде чем сгореть, успеют радостно воскликнуть: «Я же говорил, что будет атомная война!» Настолько ли вы уверены, что опыт не вышел именно из—за этих недочетов, чтобы полезть в бак, если недочеты будут устранены?
— Нет, Кравец Виктор, — сказал Кривошеин, — не настолько. И никто из нас больше не полезет в бак лишь для того, чтобы доказать свою правоту или хоть неправоту кого—то другого, — не та у нас работа. Лезть, конечно, придется, и не один раз — идея правильная. Но делать это будем с минимальным риском и максимальной пользой… И ты напрасно кипятишься: вы спортачили опыт. Такой опыт! И едва не погубили всю работу и лабораторию. Все было: великие идеи, героические порывы, открытия, раздумья, квалифицированные старания… кроме одного — разумной осторожности! Конечно, может быть, не мне вас упрекать — я сам недалеко ушел, тоже положился на авось в одном серьезном опыте и едва не гробанулся… Но скажи, почему нельзя было вызвать меня из Москвы для участия в этом опыте?
Кравец посмотрел на него иронически.
— Чем бы ты помог? Ты ведь отстал от этой работы. У аспиранта перехватило дух: после всех своих трудов услышать такое!
— Подлец ты, Витя, — произнес он с необыкновенной кротостью. — Прискорбно говорить это информационно близкому человеку, но ты просто сукин сын. Значит, сунуть меня в качестве подставного лица в милицию, чтобы самому уйти от уголовной ответственности… на это я гожусь? А в исследователи по данной теме — нет? — Он отвернулся к окну.
— При Чем здесь уголовная ответственность? — сконфуженно пробормотал Кравец. — Надо же было как—то спасать работу…
Вдруг он вскочил как ужаленный: от окна к нему подходил Онисимов! Адам тоже вздрогнул, ошеломленно поднял голову.
— Ничего бы вы не спасли, подследственный Кравец, — неприятным голосом сказал Онисимов, — если бы ваш заведующий лабораторией не научился кое—чему в Москве. Сидели бы вы сейчас на скамье подсудимых, гражданин лже—Кравец. Мне доводилось и с меньшими уликами упекать людей за решетку. Понятно?
На этот раз аспирант Кривошеин восстановил свое лицо за десять секунд: сказалась практика.
— Так, значит… это был ты?! Ты меня отпустил? Постой… как ты это делаешь?
— Неужели биология?! — подхватился Адам.
— И биология и системология… — Кривошеин спокойно массировал щеки. — Дело в том, что в отличие от вас я помню, как был «машиной—маткой».
— Расскажи, как ты это делаешь! — не отставал Кравец.
— Расскажу, не волнуйся, всему свое время. Семинар устроим. Теперь мы эти знания будем применять в работе с «машиной—маткой». А вот внедрять их в жизнь придется очень осторожно… — Аспирант посмотрел на часы, повернулся к Адаму и Кравцу. — Пора. Пошли в лабораторию. Устроим разбор вашего опыта на месте.
— Надо же… ох, эти мне ученые! — смеялся и качал головой начальник горотдела милиции, когда Матвей Аполлонович доложил ему окончательно выясненные обстоятельства происшествия в Институте системологии. — Значит, пока вы пробы брали да с академиком разговоры говорили, «труп» вылез из—под клеенки и пошел помыться?
— Так точно—Он не в себе был после удара головой, товарищ полковник.
— Конечно! И не такое мог учудить. А рядом скелет… надо же! Вот что значит плохо изучить место происшествия, товарищ Онисимов, — Алексей Игнатьевич наставительно поднял палец. — Не учли специфику. Это ж вам не выезд на шоссе или на утопленника — научная лаборатория! Там у них всегда черт те что наворочено: наука… Понебрежничали, Матвей Аполлонович!
«Рассказать ему все как есть? — в тоске подумал Онисимов. — Нет. Не поверит…»
— А как же врач «Скорой помощи» опростоволосилась: живого человека в мертвецы записала? — размышлял вслух полковник. — Ох, чую я, у них с процентом спасаемости тоже дела не блестящи. Поглядела: плох человек, все равно помрет в клинике, так пусть хоть статистику не портит.
— Может, просто ошиблась, Алексей Игнатьевич, — великодушно вступился Онисимов. — Шоковое состояние, глубокий обморок, повреждения на теле. Вот она и…
— Возможно. Жаль, нашего Зубато не было: тот всегда по наличию трупных пятен определяет — без промаха. Да… Конечно, неплохо бы нам на этом деле повысить раскрываемость, очень кстати пришлось бы в конце полугодия, да шут с ним, с процентом! Главное: все живы—здоровы, все благополучно. Правда, — он поднял глаза на Онисимова, — есть некоторая неувязка с документами этого Кравца. А?
— Эксперт в них ни подчисток, ни подклеек, ни исправлений не обнаружил, Алексей Игнатьевич. Документы как документы. Может, харьковская милиция что—то напутала?
— Ну, это пускай волнует паспортный стол, а не нас, — махнул рукой полковник. — Преступления человек не совершал — и с этим вопросом все. Но вы—то, вы—то, Матвей Аполлонович, а? — Алексей Игнатьевич, смешливо морщась, откинулся на стуле. — В органы предлагали дело передать… хороши бы мы сейчас были перед органами! Не я ли вам говорил: самые запутанные дела на поверку оказываются самыми простыми!
И его маленькие умные глазки под густыми бровями окружили, как Лучи, добродушные морщины.
Они шли по полуденному Академгородку: Адам справа, Кривошеин в середине, Кравец слева. Размякший от зноя асфальт подавался под ногами.
— Все—таки теперь мы сможем работать грамотно, — молвил Кривошеин. — Мы немало узнали, многому научились. И вырисовывается ясное направление. Кравец Виктор, тебе Адам рассказал свою идею?
— Рассказал…
— А что это ты как—то так — индифферентно?
— Ну, еще один способ. И что? Адам нахмурился, но промолчал.
— Нет, почему же! «Машина—матка» вводит информацию в человека прочно и надолго, на всю жизнь, а не на время сеанса. И информация Искусства сможет изменить психику человека, исправить ее — ну, как исправили твою внешность по сравнению со мной! Конечно, это дело серьезное, не в кино сходить. Будем честно предупреждать: человек, после нашей процедуры ты навсегда утратишь способность врать, мельчить, притеснять слабых, подличать, и не только активно, но даже воздержанием от честных поступков. Мы не гарантируем, что после этой процедуры ты будешь счастлив в смысле удовлетворения потребностей и замыслов. Жить станет яснее, но труднее. Но зато ты будешь Человеком!
— Анекдот! — со вкусом сказал Кравец. — Способ вернуть утраченную невинность!
— Это почему же?! — одновременно воскликнули Адам и Кривошеин.
— Потому что, по сути, вы намереваетесь с помощью информации Искусства упростить и жестко запрограммировать людей! Пусть запрограммировать на хорошее: на честность, на самоотверженность, на красивые движения души, но все равно это будет не человек, а робот! Если человек не врет и не кусает других потому, что не знает, как это сделать, в этом его заслуги нет. Поживет, усвоит дополнительную информацию, научится — и будет врать, подличать, дело нехитрое. А вот если он умеет врать, ловчить, притеснять (а все мы это умеем, только не признаемся) и знает, что от применения этих житейских операций ему самому будет легче и благополучнее, но не делает так… и не делает не из боязни попасться, а потому что понимает: от этого жизнь и для него и для всех поганей становится — вот это Человек!
— Сложно сказано, — заметил Кривошеин.
— Да ведь и люди сложны, становятся еще сложнее — и упростить их никак нельзя. Как вы этого не понимаете? Тут ничего не поделаешь. Люди знают, что подлость в мире есть, и учитывают это в своих мыслях, словах и поступках. Какую бы вы благонамеренную новую информацию в них ни вводили и каким бы способом это ни делали, она только усложняет их. И все!
— Погоди, — хмуро сказал Адам. — Вовсе не обязательно упрощать людей, чтобы сделать их лучше. Ты прав: человек — не робот, ограничить его жесткой программой благих намерений нельзя. Да и не надо. Но можно при помощи информации Искусства ввести в него четкое понимание: что хорошо — по большому счету хорошо, а не только выгодно — и что плохо.
— Но цели—то, намерения эти самые у него останутся свои, и все будет подчинено им. А заложить цели (даже благие) в человека нельзя — это тот же курс на добродетельного робота. — Кравец поглядел на дублей, усмехнулся. — Боюсь, что голой техникой их не возьмешь… Вам не приходит в голову, что наши поиски «абсолютного способа» происходят не от ума, а от истовой инженерной веры, что наука и техника могут все? Между тем они не все могут, и никуда мы не придем по этому направлению. Я вижу другое ясное направление: из наших исследований со временем возникнет новая наука — Экспериментальное и Теоретическое Человековедение. Большая и нужная наука, но только наука. Область знаний. Она скажет: вот что ты такое, человек. И возникнет Человекотехника… Сейчас это, наверно, ужасно звучит — техника синтеза и ввода информации в людей. Она включит в себя все: от медицины до математики и от электроники до искусств — но все равно это будет только техника. Она скажет: вот что ты можешь, человек. Вот как ты сможешь изменять себя. И тогда пусть каждый думает и решает: что же ты хочешь, человек? Что ты хочешь от самого себя?
Слова Виктора произвели впечатление. Некоторое время все трое шли молча — думали. Академгородок остался позади. Издали виднелись парк и здания института, а за ними — огромный испытательный ангар КБ из стекла и стали.
— Ребята, а как теперь будет с Леной? — спросил Адам и посмотрел на Кривошеина. Взглянул на него и Кравец.
— Так и будет, — внушительно сказал тот. — Для нее ничего не случилось, ясно? Адам и Кравец промолчали.
Они вступили в каштановую аллею. Здесь было больше тени и прохлады.
— «Вот что ты такое, человек. Вот что ты можешь, человек. Что же ты хочешь от себя, человек?»— повторил Кривошеин. — Эффектно сказано! Ввах, как эффектно! Если бы у меня было много денег, я в каждом городе поставил бы обелиск с надписью: «Люди! Бойтесь коротеньких истин — носительниц полуправды! Нет ничего лживее и опаснее коротеньких истин, ибо они приспособлены не к жизни, а к нашим мозгам».
Кравец покосился на него.
— Это ты к чему?
— К тому, что твои недостатки, Витюнчик, есть продолжение твоих же достоинств. Мне кажется, Кривошеин—оригинал с тобой немного перестарался. Лично я никогда не понимал, почему людей с хорошо развитой логикой отождествляют с умными людьми…
— Ты бы все—таки по существу!
— Могу и по существу, Витюня. Ты хорошо начал: человек сложен и свободен, его нельзя упростить и запрограммировать, будет Человековедение и Человекотехника — и пришел к выводу, что наше дело двигать эту науку и технику, а от прочего отрешиться. Пусть люди сами решают. Вывод для нас очень удобный, просто неотразимый. Но давай применим твою теорию к иному предмету. Имеется, например, наука о ядре и ядерная техника. Имеешься ты — исполненный наилучших намерений противник ядерного оружия. Тебе предоставляют полную свободу решить данный вопрос: дают ключи от всех атомохранилищ, все коды и шифры, доступ на все ядерные предприятия — действуй!
Адам негромко рассмеялся.
— Как ты используешь эту блестящую возможность спасти мир? Я знаю как: будешь стоять посреди атомохранилища и реветь от ужаса.
— Ну, почему обязательно реветь?
— Да потому, что ты ни хрена в этом деле не смыслишь, так же как другие люди в нашей работе… Да, будет такая наука — Человековедение. Да, будет и Человеко—техника. Но первые специалисты в этой науке и в этой технике — мы. А у специалиста, помимо общечеловеческих обязанностей, есть еще свои особые: он отвечает за свою науку и за все ее применения! Потому что в конечном счете он все это делает — своими идеями, своими знаниями, своими решениями. Он, и никто другой! Так что, хочешь не хочешь, а направлять развитие науки о синтезе информации в человеке нам.
— Ну, допустим… — Кравец не сдавался. — Но как направлять—то? Ведь способа применения открытия с абсолютной надежностью на пользу людям, которому мы присягнули год назад, нет!
— Смотрите, ребята, — негромко проговорил Адам. Все трое повернули головы влево. На скамье под деревом сидела девочка. Рядом лежал ранец и стояли костыли. Тонкие ноги в черных чулках были неестественно вытянуты. Лучики солнечного Света, проникая сквозь листву, искрились в ее темных волосах.
— Идите, я догоню. — Кривошеин подошел к ней, присел рядом на край скамьи. — Здравствуйте, девочка!
Она удивленно подняла на него большие и ясные, но не детские глаза:
— Здравствуйте…
— Скажите, девочка… — Кривошеин улыбнулся как можно добродушней и умней, чтоб не приняла за пьяного и не напугалась, — только не удивляйтесь, пожалуйста, моему вопросу: у вас в школе плюют в ухо человеку, который не сдержал свое слово?
— Не—е—ет, — опасливо ответила девочка.
— А в мое время плевали, был такой варварский обычай… И знаете что? Даю слово: не пройдет и года, как вы станете здоровой и красивой. Будете бегать, прыгать, кататься на велосипеде, купаться в Днепре… Все будет! Обещаю. Можете мне плюнуть в ухо, если совру!
Девочка смотрела на него во все глаза. На ее губах появилась неуверенная улыбка.
— Но ведь… у нас не плюют. У нас школа такая…
— Понимаю! И школ таких не будет, в обычную бегать станете. Вот увидите! Вот так—Больше сказать ему было нечего. Но девочка смотрела на него так хорошо, что уйти от нее не было никакой возможности.
— Меня зовут Саша. А вас?
— Валя… Валентин Васильевич.
— Я знаю, вы живете в тридцать третьем номере. А я в тридцать девятом, через два дома.
— Да, да… Ну, мне надо идти. На работу.
— На вторую смену?
— Да. На вторую смену. Всего хорошего, Саша.
— До свиданья…
Он встал. Улыбнулся, вскинул голову, прижмурил глаза: не робей, мол, гляди веселей! Все будет! Она в ответ тоже вскинула голову, прищурилась, улыбнулась: я и не робею… И все равно он ушел с чувством, что оставляет человека в беде.
Аллея выводила на улицу. За крайними каштанами мелькали машины. Сворачивая, все трое обернулись: девочка смотрела им вслед. Они подняли руки. Она улыбнулась, помахала тонкой рукой.
— Понимаешь, Витюша, — Кривошеин обнял Кравца за плечи; — понимаешь, Витек, все—таки люблю я тебя, шельмеца, хотя и не за что. Отодрать бы тебя солдатским ремнем, как батя нас в свое время драл, да больно уж ты большой и серьезный…
— Да ладно тебе! — освободился Кравец.
— Понимаешь, Витя, насчет «кнопки счастья»у нас, конечно, был инженерный загиб, ты прав. Люди вообще ожидают от техники лишь снижения требовательности к себе… Смешно! Для крыс легко устроить кнопку счастья: врастил ей электрод в центр удовольствия в коре — и пусть нажимает лапкой контакт. Но людям такое счастье, пожалуй, ни к чему… Однако есть способ. Не кнопочный и не математический, но есть. И эмпирически мы его понемногу осваиваем. То, что мы сушим головы именно над применением открытия на пользу людям, а не только себе, и на иные варианты не согласимся, — из этого способа. И то, что Адам смог преодолеть себя и вернуться с хорошей идеей, — тоже из этого способа. И то, что Валька пошел на такой опыт, зная, на что идет, — тоже из этого способа. Конечно, если бы тщательнее подготовить опыт, возможно, он остался бы жив, а впрочем, никто из нас ни от ошибок, ни от печального дохода не застрахован: работа такая! И то, что он выбрал направление синтеза людей, хотя синтезировать микроэлектронные машины было бы не в пример проще и прибыльней, — из этого способа. И то, что мы накопили знания по своему открытию, — из этого способа. Теперь мы не новички—дилетанты, ни в работе, ни в споре нас с толку не собьешь — сами кого угодно собьем. А в честном споре знания — главное оружие…
— А в нечестном?
— И в нечестном споре этот способ годится. Гарри прищемили — по этому способу. Вышли мы с тобой из трудного положения и спасли работу — тоже по нему. Мы многое можем, не будем прикидываться: и работать, и драться, и даже политиковать. Конечно, лучше бы всегда и со всеми обойтись по—хорошему, но если не выходит, будем и по—плохому… Адам, дай сигарету, у меня кончились.
Кривошеин — закурил и продолжал:
— И в будущем нам следует руководствоваться этим эмпирическим способом — и в работе и в жизни. Перво—наперво будем работать вместе. Самое страшное в нашем деле — это одиночество. Вот оно к чему привело… Будем собирать вокруг работы умных, честных, сильных и знающих людей. Для любого занятия: исследовать, организовывать работы Чтобы ни на одном этапе рука подлеца, дурня или пошляка не коснулась нашего открытия. Чтобы было кого поднимать по тревоге! И Азарова привлечем, и Вано Александровича Андросиашвили — есть у меня такой на примете. И Валерку Иванова испробуем… И если укрепить таким способом работу — все будет «То»: способ дублирования людей, дублирование с исправлениями, информационные преобразования обычных людей…
— Но все—таки это не инженерное решение, стопроцентной гарантии здесь нет, — упрямо сказал Кравец. — Можно, конечно, попытаться… Ты думаешь, Азаров придет?
— Придет, куда он денется! Да, это не инженерное решение, организационное. И оно не простое, в нем нет столь желанной для нас логической однозначности. Но другого не дано… Соберем вокруг работы талантливых исследователей, конструкторов, врачей, художников, скульпторов, психологов, музыкантов, писателей, просто бывалых людей — ведь все они знают о жизни и о человеке что—то свое. Начнем внедрять открытие в жизнь с малого, с самого нужного: с излечения болезней и уродств, исправления внешности и психики… А там, глядишь, постепенно подберем информацию для универсальной программы для «машины—матки», чтобы ввести в мозг и тело человека все лучшее, что накоплено человечеством.
— УПСЧ, — произнес Виктор. — Универсальная Программа Совершенствования Человека. Звучит! Ну—ну…
— Надо пытаться, — упрямо сказал Адам. — Да, стопроцентной гарантии нет, не все в наших силах. Может, не все и получится. Но если не пытаться, не стремиться к этому, тогда уж точно ничего не получится! И знаете, мне кажется, что здесь не так уж много работы. Важно в одном—двух поколениях сдвинуть процесс развития человека в нужную сторону, а дальше дело пойдет и без машин.
«Все войдет, — вспомнилась аспиранту последняя запись из дневника, — дерзость талантливых идеи и детское удивление перед сложным великолепием мира, рев штормового океана и умная краса приборов, великое отчаяние любви и эстетика половой жизни, ярость подвижничества и упоение интересной работой, синее небо в запах нагретых трав, мудрость старости и уверенная зрелость… и даже память о бедах и ошибках, чтобы не повторились они! Все войдет: знание мира, понимание друг друга, миролюбие и упорство, мечтательность и подмечающий несовершенства скептицизм, великие замыслы и умение достигать их. В сущности, для хорошей жизни больше сделано — меньше осталось!
Пусть люди будут такими, какими хотят. Пусть только хотят!»
Желтым накалом светило солнце. Шуршали и урчали, проскакивая мимо, машины. Брели сквозь зной прохожие. Милиционер дирижировал перекрестком.
Они шагали, впечатывая каблуки в асфальт. Три инженера шли на работу.
Назад: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Трезвость (Испытание себя)
Дальше: Перевалы будущего