Глава одиннадцатая
Человек всегда считал себя умным — даже
когда ходил на четвереньках и закручивал хвост
в виде ручки чайника. Чтобы стать умным, ему
надо хоть раз основательно почувствовать себя
дураком.
К. Прутков—инженер, мысль N59
Следующая запись в дневнике поразила аспиранта Кривошеина неровным, будто даже изменившимся почерком.
» 6 сентября. Но ведь я не хотел… не хотел и не хотел я такого! Мне сейчас в пору закричать: не хотел я этого! Я старался, чтобы получилось хорошо… без халтуры и ошибок. Даже ночами не спал, лежал с закрытыми глазами, представлял во всех подробностях тело Геркулеса, потом Адама, намечал, какие надо внести в дубля изменения.
И я не мог уложиться в один сеанс. Никак не мог, поэтому и растворял… Не выпускать же калеку с ногами и руками разной длины. И я знать не знал, что в каждое растворение я убиваю его. Откуда я мог это знать?!
…Как только жидкость обнажила его голову и плечи, дубль ухватился своими могучими руками за край бака, выпрыгнул — а я как раз водил кинокамерой, запечатлевал исторический миг появления человека из машины — в упал передо мной на линолеум, захлебываясь от хриплого воющего плача. Я кинулся к нему:
— Что с тобой?
Он обнимал липкими руками мои ноги, терся о них головой, целовал мои руки, когда я пытался его поднять:
— Не убивай меня! Не убивай меня больше! За что ты меня, о—о—о—о! Не надо! Двадцать пять раз… двадцать пять раз ты меня убивал, о—о—о—о!
Но я же не знал. Я не мог знать, что его сознание оживало в каждую пробу! Он понимал, что я перекраиваю его тело, изгаляюсь перед ним как хочу, и ничего не мог поделать. И от моей команды «Нет!» сначала растворялось его тело, а потом угасало сознание… Что же тот идиот искусственный молчал, что сознание начинает работать раньше тела?!«
— Ах, черт! —» растерянно пробормотал аспирант. — Ведь в самом деле — мозг и выключиться должен последним… Постой, когда это было? — Он перевернул страницы, посмотрел даты и вздохнул с некоторым даже облегчением: нет, он не виноват. В августе и сентябре он ничего не мог сообщить, сам еще не понимал. Веди он этот опыт — ошибся бы точно так же.
«…И получился человек с классическим телосложением, приятной внешностью и сломленной психикой забитого раба.» Рыцарь без страха и упрека «…
Виляй теперь, ищи виноватых, подонок: не знал, старался! Только ли старался? Разве не было самолюбования, разве не ощущал ты себя богом, восседающим на облаках в номенклатурном кожаном кресле? Богом, от колебаний мысли и настроения которого зависело, возникнуть или раствориться человеку, быть ему или не быть. Разве не испытывал ты этакого интеллектуального сладострастия, когда снова и снова отдавал» машине—матке» команды «Можно!», «Не то!», «Нет!»?
…Он сразу же попытался вырваться из лаборатории, убежать. Я еле уговорил его помыться и одеться. Он весь дрожал. О том, чтобы он работал вместе со мной в лаборатории, не могло быть и речи.
Пять дней он жил у меня, страшные пять дней. Я все надеялся: опомнится, отойдет… Где там! Нет, он здоров телом, все знает, все помнит — «машина—матка» добросовестно вложила в него мою информацию, мои знания, мою память… Но над всем этим не подвластный ни его воле, ни мыслям страх пережитого. Волосы его в первый же день поседели от воспоминаний.
Ко мне он испытывал неодолимый ужас. Когда я возвращался домой, он сразу вскакивал, становился в приниженную позу: его гладиаторская спина сутулилась, руки с могучими буграми мышц расслабленно обвисали — он будто старался стать меньше. А глаза… о, эти глаза! Они смотрели на меня с мольбой, с затравленной готовностью умилостивить непонятно чем. Мне становилось страшно и неловко. Никогда не видел, чтобы человек так смотрел.
А сегодня ночью, где—то в четвертом часу… сам не знаю, почему я проснулся. На потолке был серый мертвый свет от газосветных фонарей с улицы. Дубль Адам стоял надо мной, заносил над моей головой гантель. Я отчетливо видел, как напряглись мышцы правой руки для удара. Несколько секунд мы в оцепенении глядели друг на друга. Потом он нервно захихикал, отошел — босые ноги шаркали по паркету.
Я сел на тахте, включил верхний свет. Он скорчился на полу возле шкафа, уткнул голову в колени. Плечи и гантель в руке тряслись.
— Что же ты? — зло спросил я. — Надо было бить, раз нацелился. Все, глядишь, полегчало бы на душе.
— Не могу забыть, — бормотал он сквозь судорожные всхлипывания гулким баритоном, — понимаешь, не могу забыть, как ты меня убивал… двадцать пять раз!
Я раскрыл стол, выложил свой паспорт, инженерный диплом, деньги, какие были, потряс его за плечи:
— Встань! Одевайся и уходи. Уезжай куда—нибудь, устраивайся, работай, живи. Вместе у нас ничего не получится: ни тебе покоя, ни мне… Я не виноват! Черт побери, ты можешь понять, что я не знал?! Я делал то, чего никто еще не делал, — мог же я что—то не знать?! Человек может родиться уродом или душевнобольным, может сделаться им после болезни, после аварии, но там некого винить, некому раскроить череп гантелью. Окажись ты на моем месте, получилось бы то же самое, ибо ты — это я, понимаешь?!
Он пятился к стене, трясся. Это меня отрезвило.
— Извини. Бери мои документы, я здесь как—нибудь обойдусь. Вот смотри, — я раскрыл паспорт, — на фотокарточке ты даже больше похож на меня, чем я сам… Фотограф, наверно, тоже стремился усовершенствовать мою физиономию. Бери деньги, чемодан, одежду — и дуй на волю. Поживешь сам, поработаешь — может, отойдешь.
Два часа назад он ушел. Условились, что напишет мне с места, где устроится. Не напишет…
Все—таки хорошо, что он покушался меня убить. Значит, не раб — обиду чувствует. Может, у него все и восстановится?
А я сижу… ни одной мысли в голове. Надо начинать сначала… О природа, какая ты все—таки стерва! Как тебе нравится смеяться над нашими замыслами! Поманишь, а потом…
Брось! Брось, виноватых ищешь — природа здесь ни при чем, она в твоей работе участвует только на элементарном уровне. А дальше все твое, нечего вилять.
Зазвенел будильник: четверть восьмого — время вставать, умываться, бриться, идти на работу… Мутное солнце над домами, небо в дымах, грязное, как застиранная занавеска. Ветер поднимает пыль, полощет деревья, дует в балконную дверь. Внизу у дома троллейбус слизывает людей с остановки. Они накапливаются снова, у всех одинаковое выражение лиц: как бы не опоздать на работу!
И мне надо на работу. Сейчас приду в лабораторию, занесу в журнальчик результат неудачного эксперимента, утешу себя прописями: «на ошибках учатся», «в науке нет проторенных дорог…» Возьмусь за следующий опыт. И снова буду ошибаться, калечить не образцы — людей?.. Самовлюбленный мечтательный кретин, вооруженный новейшей техникой!
Ветер полощет деревья… Все было: дни поисков и открытий, вечера размышлений, ночи мечтаний. Вот ты и наступило, ясное холодное утро, которое вечера мудреней. Беспощадное утро! Наверно, именно в такое трезвое время дня женщины, промечтав ночь о ребенке, идут делать аборт. И у меня получился аборт, выкидыш… Я мечтал, я хотел людям счастья, а создал уже двоих несчастных. Не одолеть мне такую работу. Я слаб, ничтожен и глуп. Надо браться за что—нибудь посредственное, чтоб по плечу — для статьи, для диссертации. И все будет благополучно.
Ветер полощет деревья. Ветер полощет деревья…
На соседнем балконе проигрыватель исполняет «Реквием» Моцарта. Мой сосед доцент Прищепа настраивает себя с утра на математический лад. «Rekvi… rekviem…»— чисто и непреложно отрешают кого—то от жизни голоса. Под такую музыку хорошо бы застрелиться — никто не обратил бы внимания на выстрел.
Ветер полощет деревья…
Что же я наделал? А ведь были сомнения, потом и не сомнения — знание: знал, что любое внесенное мною изменение остается в нем, что «машина—матка» все помнит. Не придал значения? Почему?
…Была мысль, не выраженная даже словами, чтоб не так стыдно было, или чувство благополучной безопасности, что ли: это же не я. Это происходит не со мной… И еще — чувство безнаказанности: что захочу, то и сделаю, ничего мне не будет…
Не застрелишься, падло! Ничего ты с собой не сделаешь — доживешь до пенсионного возраста и еще будешь ставить свою жизнь в пример другим…
Ветер полощет деревья. Троллейбус слизывает людей с остановки…
Я не хочу идти на работу «.
» 20 сентября. Серый асфальт. Серые тучи. Мотоцикл глотает километры, как лапшу. Застыл у дороги пацан, и по его позе понятно, что он сейчас намертво решил: вырасту большим — буду мотоциклистом на красном мотоцикле. Становись мотоциклистом, пацан, не становись только исследователем…
Все прибавляю газ. Стрелка спидометра перевалила за девяносто. Ветер наотмашь хлещет по лицу. Показался встречный самосвал — прет, конечно, по самой середине дороги, даже с захватом левой стороны. Эти сволочи, водители самосвалов, мотоциклистов за людей не считают, норовят согнать на обочину. Ну, этому я не уступлю!
Нет, я не врезался. Жив. Вот записываю, как мчал сегодня с остекленелыми глазами неизвестно куда и зачем. Надо же что—то записывать… Самосвал в последнюю секунду вильнул вправо. В зеркальце заднего вида я наблюдал, как водитель выскочил на дорогу, махал мне вслед кулаками.
Собственно, если бы я и разбился, какая разница? Есть запасной Кривошеин в Москве… Сил нет, какое у меня сейчас отвращение ко всему. И к себе.
…Как он дрожал, как обнимал мои ноги — сильный, красивый «не я»! А ведь мог я понять и предотвратить, мог! Но решил: сойдет и так, чего там! Ведь он — не я.
А все было так интересно, хорошо, красиво: мы мечтали и разглагольствовали, заботились о благе людей, принимали клятву… стыд—то какой! А в работе пренебрег тем, что создаю человека. Обо всем думал: об изящных формах, об интеллектуальном содержании, а то, что ему может быть больно и страшно, как—то и в голову не пришло. Сварганил на скорую руку «обоснование», что информационной смерти в опыте нет, — и ладно. А была смерть как акт насилия над ним.
Как же так получилось? Как получилось?
Белые столбики вдоль шоссе отражают звук мотора: чак—чак—чак—как получилось? Чак—чак—чак—как получилось? Спидометр показывает сто десять, мелькают серо—зеленые полосы из земли и деревьев. На такой скорости я мог бы уйти от погони, спасти кого—нибудь, приехав вовремя! Но мне не от кого убегать и некого спасать. Мне было кого спасать, но там требовалось честно думать, а не выжимать ручку газа. Честно думать…
Я могу преодолевать различные высоты, стихии, — и усилием мысли и усилием мышц — чего там! Со стихиями ясно, преодолеть их можно. А вот как преодолеть себя?
Сейчас я перелистал дневник — и даже страшно стало: до чего же подла и угодлива моя мысль! Вот я рассуждаю о том, что беды людей происходят от их беспринципности, от того, что считают «свою хату с краю», а через несколько страниц я ловко обосновываю расположение своей «хаты с краю»: не надо заводиться с Гарри Хилобоком, пусть делает свою докторскую диссертацию… Вот я размышляю о том, как сделать, чтобы из открытия получилось «хорошо», а вот я призываю себя к жестокости со ссылками на убийства в мире… Вот я (или мы с дублем—аспирантом, все равно) принижаю себя до уровня заурядного инженера, которому трудно и непривычно вести такую работу — моральная перестраховочка на случай, если не выйдет; а вот, когда стало получаться, я равняю себя с богом… И все это я писал искренне, не замечал никаких противоречий.
Не замечал? Не хотел замечать! Так было приятно и удобно: красоваться, лгать самому себе от чистого сердца, приспосабливать идеи и факты к своему душевному комфорту. Выходит, думал—то я в основном не о человечестве, а о самом себе? Выходит, эта работа, если оценить ее не с научной, а с моральной стороны, была просто незаурядным пижонством? Конечно, где уж тут заботиться о каких—то экспериментальных образцах!
Что же ты за человек, Кривошеин?«
» 22 сентября. Не работаю. Нельзя мне сейчас работать… Сегодня съездил на мотоцикле в Бердичев непонятно зачем и, кстати, понял смысл таинственной фразы, что когда—то выдали печатающие автоматы. Двадцать шесть копеек — это цена заправки: пять литров бензина, двести граммов масла — ее как раз хватает от Бердичева до Днепровска… Раскрыл еще одну «тайну»!
Где—то сейчас дубль Адам, куда уехал?
…И это существо, которое машина пыталась выдать сразу после первого дубля: полу—Лена, полу—я… Оно наверно, тоже пережило ужас смерти, когда мы приказали «машине—матке» растворить его? И батя… О черт! Зачем я думаю об этом?
Батя… последний казак из рода Кривошеиных. По семейному преданию, прадеды мои происходят из Запорожской Сечи. Жил когда—то казак лихой, повредили ему шею в бою — вот и пошли Кривошеины. Когда императрица Катька разогнала Сечь, они переселились в Заволжье. Дед мой Карп Васильевич избил попа и станового пристава, когда те решили упразднить в селе земскую школу, а вместо нее завести церковноприходскую. Я понятия не имею, какая между ними разница, но помер дед на каторге.
Батя участвовал на всех революциях, в гражданскую воевал у Чапаева ротным.
Последнюю войну он воевал стариком, лишь первые два года. Отступал по Украине, вывел свой батальон из окружения под Харьковом. Потом по причине ранения и нестроевого возраста его перевели в тыл, в Зауралье военкомом. Там, в станице, он, солдат и крестьянин, учил меня ездить верхом, обхаживать и запрягать лошадей, пахать, косить, стрелять из винтовки и пистолета, копать землю, рубить тальник осоавиахимовской саблей; заставлял и кур резать и свинью колоть плоским штыком под правую лопатку, чтоб крови не боялся. «В жизни пригодится, сынок!»
…Незадолго до его кончины «ездили мы с ним на его родину в Мироновку, к двоюродному брату Егору Степановичу Кривошеину. Когда сидели в избе, выпивали по случаю встречи, примчался внучонок деда Егора:
— Деда, а в Овечьей балке, где плотину ставят, шкилет из глины вырыли!
— В Овечьей? — переспросил батя. Старики переглянулись. — А ну пошли посмотрим…
Толпа рабочих и любопытствующих расступилась, давая дорогу двум грузно шагавшим дедам. Серые трухлявые кости были сложены кучей. Отец потыкал палкой череп — тот перевернулся, показал дыру над правым виском.
— Моя! — батя победно поглядел на Егора Степановича. — А ты, значит, промазал, руки тряслись?
— Почем ты знаешь, что твоя?! — оскорбленно задрал бороду, тот.
— Ну, разве забыл? Он ведь в село возвращался. Я по правую сторону дороги лежал, ты — по левую… — и батя для убедительности вычертил палкой на глине схему.
— Это чьи же останки, старики? — строго спросил моложавый прораб в щегольском комбинезоне.
— Есаула, — сощурившись, объяснил батя. — В первую революцию уральские казачки в нашем селе квартировали — так это ихний есаул. Ты уж милицию не тревожь, сынок. Замнем за давностью лет.
…Как это было славно: лежать в ночной степи за селом с отцовской берданкой, поджидать есаула — как за идею, так и за то, что он, сволочь, мужиков нагайкой порол, девок на гумно возил! Или лететь на коне, чувствуя тяжесть шашки в руке, примериваться: рубануть вон того, бородатого, от погона наискось!
А я последний раз дрался лет восемнадцать назад, да и то не до победы, а до звонка на урок. И на коне не скакал с зауральских времен. Всей моей удали — обгоны на мотоцикле при встречном транспорте.
Не боюсь я, батя, ни крови, ни смерти. Только не пригодилась мне твоя простая наука. Теперь революция продолжается другими средствами, открытия и изобретения — оружие посерьезней сабель. И боюсь я, батя, ошибиться…
Врешь! Врешь! Снова красуешься перед собой, пижон, подонок! Неистребимое стремление к пижонству… Ах, как красиво написано:» Боюсь я, батя, ошибиться»и про революцию. Не смей об этом!
Ты намеревался синтезировать в людях (да, в людях, а не в искусственных дублях!) благородство души, которого в тебе нет; красоту, которой у тебя нет; решительность поступков, которой ты не обладаешь; самоотверженность, о которой ты понятия не имеешь…
Ты из хорошей семьи; твои предки умели и работать и отстаивать правое дело, бить гадов: когда кулаком, когда из берданки, спуску не давали… А что есть ты? Выступал ли ты за справедливость? Ах, не было подходящего случая? А не избегал ли ты — умненько и осторожно — таких случаев? Что, неохота вспоминать?
То—то и есть, что я всего боюсь: жизни, людей. Даже Лену я люблю как—то трусливо: боюсь приблизить — боюсь и потерять. И, боже упаси, чтобы не было детей. Дети усложняют жизнь…
А то, что я таюсь со своим открытием, — разве не из боязни, что я не смогу отстоять правильное развитие его? И ведь верно: не смогу… Я слабак. Из породы тех умных слабаков, которым лучше не быть умными. Потому что ум им дан только для того, чтобы понимать свое падение и бессилие…«
Аспирант Кривошеин закурил, стал нервно ходить по комнате. Читать эти записи было тяжело — ведь написано было и о нем. Он вздохнул, вернулся к столу.
»…Спокойно, Кривошеин. Спокойно. Так можно договориться до истерических поступков. А работа все—таки на тебе… Не все еще потеряно, не такой уж ты сукин сын, что следует немедленно удавиться.
Могу даже представить себя в выгодном свете. Я не использовал это открытие для личного успеха и не буду использовать. Я работал на полную силу, не волынил. Теперь я разбираюсь в сути дела. Так что я не хуже других. Ошибся. А кто не ошибался?
Да, но в этой работе сравнения по относительной шкале — хуже или лучше я других — неприменимы. Другие занимаются себе исследованием кристаллов, разработкой машин; они знают свое дело туго — и этого достаточно. Вздорные черты их характера отравляют жизнь только им самим, сотрудникам по лаборатории и ближайшим родственникам. А у меня не та специфика. Для того чтобы делать Человека, мало знать, мало иметь исследовательскую хватку, умело «рукоятки вертеть»— надо самому быть Человеком; не лучше или хуже других, а в абсолютном смысле: рыцарем без страха и упрека. Я бы и не прочь, только не знаю как. Нет у меня такой информации…
Выходит, мне эта работа не по зубам?«
» 8 октября. В нашем парке желто—красная осень, а я не могу работать. Полно сухой листвы, самый пустяковый дождик поднимает на ней страшный шум, а после распространяется кофейный запах прели. А я не могу работать…
Может, ничего этого и не надо? Хорошая наследственность, качественное трудовое воспитание, гигиенические условия жизни… Пусть умные люди сами воспроизводят себя: заводят побольше детей с хорошей наследственностью. Прокормить смогут, заработка хватит — они ведь умные люди… И воспитать смогут — они же умные люди… И не потребуется никаких машин—Сегодня звонил Гарри Хилобок. В институте организуется постоянно действующая выставка «Успехи советской системологии», и, понятное дело, он ее попечитель.
— Не дадите ли что—нибудь, Валентин Васильевич?
— Нет.
— Что ж вы так? Вот отдел Ипполита Илларионовича Вольтампернова три экспоната выставляет, другие отделы и лаборатории многое дают. Надо бы хоть один экспонат по вашей теме, неужели до сих пор ничего нет?
— Нет. Как дела с системой биодатчиков, Гарри Харитонович?
— Э, Валентин Васильевич, что значит одна система в сравнении со всей системологией, хе—хе! Будем делать, а как же, но пока сами понимаете, все бросили на борьбу за оформление выставочных стендов, макетов, демонстрационных табло, трафаретные надписи на трех языках составляем, а как же, голова кругом, и лаборатория перегружена и мастерские, но если у вас, Валентин Васильевич, появится что—то для выставки, устроим, это у нас зеленой улицей идет…
Я чуть было не сказал ему, что именно система биодатчиков нужна мне, чтобы осчастливить выставку своим экспонатом (пусть делает, а там посмотрим), но сдержался. Все бы тебе ловчить, Кривошеин!
Разбрелись мои экспонаты по белу свету. Один грызет гранит биологической науки в Москве, другие — травку и капусту на огородах. Один и вовсе забежал неизвестно куда…
Выставить, что ли, «машину—матку» для потрясения академической общественности? Производить для демонстрации двухголовых и шестилапых кролей — по две штуки в час… То—то будет шуму.
Нет, брат. Это устройство делает человека. И от этого никуда не денешься «.
Глава двенадцатая
Любое действие обязывает. Бездействие не
обязывает ни к чему.
К. Прутков—инженер
» 11 октября. Повторяю опыты по управляемому синтезу кроликов — просто так, чтобы механизмы не простаивали. Снимаю все на пленку. Будет кинодокумент. Граждане, предъявите кинодокументы!«
» 13 октября. Изобрел способ, как надежно и быстро уничтожить биологическую информацию в «машине—матке». Можно назвать его «электрический ластик»; подаю на входы кристаллоблока и ЦВМ — 12 напряжение от генератора шумов, и через 15 — 20 минут машина забывает все о кроликах. Будь у меня этот способ раньше вместо команды «Нет!», я каждый раз уничтожал бы дубля Адама необратимо и основательно.
Не знаю только, было бы это ему приятнее…
Время осыпает листья, холодит небо. А дело стоит. Не могу я снова браться за серьезные опыты, духу не хватает. Растерялся я…
Ну, вот что, Кривошеин! Можно считать доказанным, что ты не бог и не пуп Земли. А раз так, то следует искать помощи у других. Надо идти к Аркадию Аркадьевичу…«
— Эге! — нахмурился аспирант Кривошеин.
»…Следует поступать в установленном порядке. Он — мой начальник. Впрочем, дело не в этом: он — умный, знающий и влиятельный человек. И великолепный методист, умеет четко формулировать любые задачи. А «сформулированная задача, — как написано в его» Введении в системологию «, — есть записанное в неявной форме решение данной задачи». Этого мне как раз не хватает. И тему мою он поддержал на ученом совете. Правда, он не в меру величествен и честолюбив, но столкуемся. Ведь он умный человек, поймет, что в этой работе слава — не главное.
Э, погоди! Благие намерения само собой, а разумная осторожность не помешает. Выдавать Азарову за здорово живешь святая святых открытия — что «машина—матка» может синтезировать живые системы — нельзя. Нужно начать с чего—нибудь попроще. «А там посмотрим», как он сам любит выражаться.
Нужно синтезировать в машине электронные схемы. Это то, на что нападал старик Вольтампернов, и это, кстати сказать, моя официальная тема на ближайшие полтора года.
«Надо, Валентин Васильевич, надо!» Прикинем схему опыта. Вводим в жидкость шесть проводов: два — питание, два — контрольный осциллограф и два — генератор импульсов. Задаю машине через «шапку Мономаха» параметры типовых схем, примерные размеры. Здесь я точно знаю, что «то», что «не то»— дело знакомое «.
» 15 октября. В баке возникают закругленные квадратики коричневого цвета, похожие на гетинакс. На них оседают металлические линии проводников схемы, прослойки изоляторов, накладываются друг на друга пленочки конденсаторов, рядом пристраиваются полоски сопротивлений, пятна диодов и транзисторов… Это похоже на пленочную технологию, которая сейчас развивается в микроэлектронике, только без вакуума, электрических разрядов и прочей пиротехники.
И до чего же приятно после всех головоломных кошмаров щелкать переключателями, подстраивать рукоятками резкость и яркость луча на экране осциллографа, отсчитывать по меткам микросекундные импульсы! Все точно, ясно, доступно. Будто домой вернулся из дальних краев… Черт меня занес в эти края, в темные джунгли под названием «человек» без проводника и компаса. Но кто проводник? И что компас?
Ладно. Параметры схем соответствуют, тема 154 наполовину выполнена; то—то Ипполит Илларионович будет рад!
Иду к Азарову. Покажу образцы, объясню кое—что и буду намекать на дальнейшие перспективы. Приду завтра и скажу:
— Аркадий Аркадьевич, я пришел к вам как умный человек к умному человеку…«
» 16 октября. Сходил… разлетелся на распростертые объятия!
Итак, утром я основательно продумал разговор, прихватил образцы и направился к старому корпусу. Осеннее солнце озаряло стены с архитектурными излишествами, гранитные ступени и меня, который поднимался по ним.
Подавление моей психики началось от дверей. О эти государственные трехметровые двери из резного дуба, с витыми аршинными ручками и тугими пневмопружинами! Они будто специально созданы для саженных мордатых молодцов—бюрократов с ручищами, широкими, как сковородки на дюжину яиц: молодцы открывают двери легким рывком и идут ворочать большими нужными делами. Проникнув сквозь двери, я стал думать, что разговор с Азаровым не следует начинать с шокирующей фразы («Я пришел к вам как умный к умному…»), а надо блюсти субординацию: он академик, я инженер.
А когда поднимался по мраморным лестничным маршам в коврах, пришпиленных никелированными штангами, с перилами необъятной ширины, в моей душе возникла почтительная готовность согласиться со всем, что академик скажет и порекомендует… Словом, если к гранитной лестнице упругой походкой подходил Кривошеин—первооткрыватель, то в директорскую приемную вошел, шаркая ногами, Кривошеин—проситель: с сутулой спиной и виноватой мордой.
Секретарша Ниночка бросилась наперерез мне со стремительностью, которой позавидовал бы вратарь Лев Яшин.
— Нет—нет—нет, товарищ Кривошеин, нельзя, Аркадий Аркадьевич собирается на конгресс в Новую Зеландию, вы же знаете, как мне влетает, когда я пускаю! Никого не принимает, видите?
В приемной действительно было много сотрудников и командированных. Все они недружелюбно посмотрели на меня. Я остался ждать — без особых надежд на удачу, просто: другие ждут и я буду. Чтоб не отрываться от коллектива. Тупая ситуация.
Народ прибывал. Лица у всех были угрюмые, некрасивые. Никто ни с кем не разговаривал.
Чем больше становилось людей в приемной, тем мельче мне казалось мое дело. Мне пришло в голову, что образцы мои только измерены, но не испытаны, что Азаров, чего доброго, станет доказывать, что технологические работы по электронике не наш профиль. «И вообще чего я лезу? До конца темы еще год с лишним. Чтобы опять Хилобок пускал пикантные изречения?»
Легкий на помине Хилобок с устремленным видом возник в дверях; я вовремя занял выгодную позицию и вслед за ним юркнул в кабинет.
— Аркадий Аркадьевич, мне бы…
— Нет—нет, Валентин… э—э… Васильевич, — принимая от Гарри какие—то бумаги, поморщился в мою сторону Азаров. — Не могу! Никак не могу. С визой задержка, доклад вот надо после машинистки вычитать… Обратитесь с вашим вопросом к Ипполиту Илларионовичу, он будет замещать меня этот месяц, или к Гарри Харитоновичу. Не один же я на свете в конце концов!
Вот так. Человек летит в Новую Зеландию, о чем разговор! На конгресс и для ознакомления. И чего это мне пришло в голову хватать его за полу? Смешно. Работай себе, пока не потребуют отчета.
Когда—нибудь из—за этой работы будут прерывать заседания правительства… Да, но почему это должно быть когда—нибудь?
Не будут прерывать заседание, не волнуйся. Тебя будут выслушивать второстепенные чиновники, которые никогда не отважатся что—то предпринять на свою ответственность, — такие же слабаки, как и ты сам.
Слабак. Слабак, и все! Надо было поговорить, раз уж решился. Не смог. Извинился противным голосом и ушел из кабинета. Да, склонить к своей работе спешащего за океан Азарова — это не «машиной—маткой» командовать.
Но все—таки это что—то не то…«
» 25 октября. А вот это, кажется, то! Наш город посетил видный специалист в области микроэлектроники, кандидат технических наук, будущий доктор тех же наук Валерий Иванов. Он звонил мне сегодня. Встреча состоится завтра в восемь часов в ресторане «Динамо». Форма одежды соответствующая. Присутствие дам не исключено.
Валерка Иванов, с которым мы коротали лекции по организации производства за игрой в «балду»и в «слова», жили в одной комнате общежития, вместе ездили на практику и на вечера в библиотечный институт! Валерка Иванов, мой бывший начальник и соавтор по двум изобретениям, спорщик и человек отважных идей! Валерка Иванов, с которым мы пять лет работали душа в душу! Я рад.
«Слушай, Валерка, — скажу я ему, — бросай свою микроэлектронику, перебирайся обратно. Тут такое дело!»
Пусть даже заведует лабораторией, раз кандидат. Я согласен. Он работать может.
Ну, поглядим, каким он стал за истекший год.
«26 октября, ночь. Ничто в жизни не проходит даром.
С первого взгляда на Иванова я понял, что прежнего созвучия душ не будет. И дело не в годе разлуки. Между нами вкралась та Гаррина подлость. Ни он, ни я в ней не повинны, но мы оказались как бы по разные стороны. Он, гордо подавший в отставку, хлопнувший дверью, как—то больше прав, чем я, который остался и не разделил с ним эту горькую гордость. Поэтому весь вечер между нами была тонкая, но непреодолимая неловкость и горечь, что не смогли мы тогда эту подлость одолеть. Мы теперь как—то меньше верили друг в друга и друг другу… Хорошо, что я взял с собой Лену, хоть она украсила нашу встречу.
Впрочем, разговор был интересный. Он заслуживает того, чтобы его описать.
Встреча началась в 20.00. Передо мной сидел петербуржец. Импортный пиджак в мелкую серую клетку и без отворотов, белая накрахмаленная рубашка, шестигранные очки на прямом носу, корректный ершик черных волос. Даже втянутые щеки вызвали у меня воспоминание о блокаде.
Лена тоже не подкачала. Когда проходили по залу, на нее все оборачивались. Один я пришел вахлак вахлаком: клетчатая рубаха и не очень измятые серые брюки; два дубля ощутимо уменьшили мой гардероб.
В ожидании, пока принесут заказ, мы с удовольствием рассматривали друг друга.
— Ну, — нарушил молчание петербуржец Иванов, — хрюкни что—нибудь.
— Я смотрю, морда у тебя какая—то асимметричная…
— Асимметрия — признак современности. Это от зубов, — он озабоченно потрогал щеку, — продуло в поезде.
— Давай вдарю — пройдет.
— Спасибо. Я лучше коньячком…
Обычная наша разминочка перед хорошим разговором.
Принесли коньяк и вино для дамы. Мы выпили, утолили первый аппетит заливной осетриной и снова с ожиданием уставились друг на друга. Окрест нас пировали. Корпусный мужчина за сдвинутыми столами произносил тост» за науку—маму» (видно, смачивали чью—то диссертацию). Подвыпивший одинокий человек за соседним столиком грозил пальцем графинчику с водкой, бормотал:
— Я молчу… Я молчу! — Его распирала какая—то тайна.
— Слушай, Валька!..
— Слушай, Валерка!..
Мы озадаченно посмотрели друг на друга.
— Ну, давай ты первый, — кивнул я.
— Слушай, Валька, — у Иванова завлекательно сверкнули глаза за очками, — бросай—ка ты этот свой… эту свою системологию, перебирайся к нам. Перевод я тебе устрою. Мы сейчас такое дело разворачиваем! Микроэлектронный комплекс: машина, делающая машины, — чувствуешь?
— Твердые схемы?
— А, что твердые схемы — поделки, пройденный этап! Электронный и плазменный лучи плюс электрофотография плюс катодное напыление пленок плюс… Словом, идея такая: схема электронной машины развертывается пучками электронов и ионов, как изображение на экране телевизора, — и все. Она готова, может работать. Плотность элементов как в мозгу человека, чувствуешь?
— И это уже есть?
— Ну, видишь ли… — он поднял брови. — Если бы было, зачем бы я тебя звал? Сделаем в установленные сроки.
(Ну, конечно же, мне нужно бросить системологию и идти за ним! Не ему же за мной, у меня на поводу… Разумеется! Так всегда было.)
— А у американцев?
— Они тоже стараются. Вопрос в том, кто раньше. Работаем вовсю, я уже двенадцать заявок подал — чувствуешь?
— Ну, а цель?
— Очень простая: довести производство вычислительных машин до массовости и дешевизны газет. Знаешь, какой шифр я дал теме? «Поэма». И это действительно технологическая поэма! — От выпивки у Валерки залоснился нос. Он старался вовсю и, наверно, не сомневался в успехе: меня всегда было нетрудно уговорить. — Завод вычислительных машин размерами чуть побольше телевизора, представляешь? Машина—завод! Она получает по телетайпу технические задания на новые машины, пересчитывает ТЗ в схемы, кодирует расчет электрическими импульсами, а они гоняют лучи по экрану, печатают схему. Двадцать секунд — и машина готова. Это листок, на котором вмещается та же электронная схема, что сейчас занимает целый зал, представляешь? Листок в конверте посылают заказчику, он вставляет его в исполнительное устройство… Ну, там в командный пульт химзавода, в систему управления городскими светофорами, в автомобиль, куда угодно — и все, что раньше медленно, неуклюже, с ошибками выполнял человек, теперь с электронной точностью делает умный микроэлектронный листик! Чувствуешь?
Лена смотрела на Валерку с восхищением. Действительно, картина вырисовывалась настолько роскошная, что я не сразу понял: речь идет о тех же пленочных схемах, которые я недавно осуществил в баке «машины—матки». Правда, они попроще, но в принципе можно делать и «умные» листики—машины.
— А почему вакуум да разные лучи? Почему не химия… наверно, тоже можно?
— Химия… Лично я с тех пор, как доцент Варфоломеев устраивал нам «варфоломеевские зачеты», химию не очень люблю. (Это было сказано для Лены. Она оценила и рассмеялась.) Но если у тебя есть идеи по химической микроэлектронике — давай. Я — за. Будешь вести это направление. В конце концов неважно, как сделать, главное — сделать. А тогда… тогда можно развернуть такое! — Он мечтательно откинулся на стуле. — Суди сам, зачем машине—заводу давать задания на схемы? Это лишняя работа. Ей нужно сообщать просто информацию о проблемах. Ведь теперь в производстве, в быту, на транспорте, в обороне — всюду работают машины. Зачем превращать их импульсы в человеческую речь, если потом ее снова придется превращать в импульсы! Представляешь: машины—заводы получают по радио информацию от дочерних машин из сферы производства, планирования, сбыта продукции, перевозок… отовсюду — даже о погоде, видах на урожай, о потребностях людей. Сами перерабатывают все в нужные схемы и рассылают…
— Микроэлектронные рекомендации?
— Директивы, милый! Какие там рекомендации: математически обоснованные электронные схемы управления, так сказать, рефлексы производства. С математикой не спорят!
Мы выпили.
— Ну, Валера, — сказал я, — если ты сделаешь эту идею, то прославишься так, что твои портреты будут печатать даже на туалетной бумаге!
— И твои тоже, — великодушно добавил он. — Вместе будем красоваться.
— Но, Валерий, — сказала Лена, — ведь получается, что в вашем комплексе нет места человеку. Как же так?
— Лена, вы же инженер… — снисходительно шевельнул бровями Иванов. — Давайте смотреть на этот предмет, на человека то есть, по—инженерному: зачем ему там место? Может человек воспринимать радиосигналы, ультра — и инфразвуки, тепловые, ультрафиолетовые и рентгеновы лучи, радиацию? Выдерживает он вакуум, давление газов в сотни атмосфер, ядовитую среду, перегрузки в сотни земных тяготений, резонансные вибрации, термоудары от минус ста двадцати по Цельсию до плюс ста двадцати с часовой выдержкой при каждой температуре, холод жидкого гелия? Может он летать со скоростью снаряда, погружаться на дно океана или в расплавленный металл? Может он за доли секунды разобраться во взаимодействии десяти — хотя бы десяти! — факторов? Нет.
— Он все это может с помощью машин, — отстаивала человечество Ленка.
— Да, но машины—то это могут и без его помощи! Вот и остается ему в наш суровый атомно—электронный век только кнопки нажимать. Но как раз эти—то операции автоматизировать проще простого. Вы же знаете: в современной технике человек — самое ненадежное звено. Недаром всюду ставят предохранители, блокировки и прочую «защиту от дурака».
— Я молчу! — угрожающе возгласил пьяный.
— Но ведь человека, наверно, можно усовершенствовать, — заикнулся я.
— Усовершенствовать? Меня душит смех! Да это все равно, что усовершенствовать паровозы — вместо того чтобы заменять их тепловозами или электровозами. Порочен сам физический принцип, заложенный в человеке: ионные реакции в растворах, процесс обмена веществ. Ты оглядись, — он широко повел рукой по залу, — все силы отнимает у людей проклятый процесс!
Я огляделся. За сдвинутыми столиками пирующие размашисто целовали новоиспеченного кандидата: лысого юношу, изможденного трудами и волнениями. Рядом сияла жена. По соседству с ними чинно питались двенадцать интуристов. Дым и галдеж стояли над столиками. На эстраде саксофонист, непристойно скособочившись и выпятив живот, вел соло с вариациями; под сурдину синкопировали трубы, неистовствовал ударник — оркестр исполнял стилизованную под твист «Из—за острова на стрежень…». Возле эстрады, не сходя с места, волновались всеми частями тела пары. «Я молчу!»— возглашал наш сосед, уставясь в пустой графин.
— Собственно, единственное достоинство человека — универсальность, — снисходительно заметил Иванов. — Он хоть плохо, но многое может делать. Но универсальность — продукт сложности, а сложность — фактор количественный. Научимся делать электронно—ионными пучками машины сложностью в десятки миллиардов элементов — и все. Песенка людей спета.
— Как это спета? — тревожно спросила Лена.
— Никаких ужасов не произойдет, не надо пугаться. Просто тихо, благопристойно и незаметно наступит ситуация, когда машины смогут обойтись без людей. Конечно, машины, уважая память своих создателей, будут благосклонны и ко всем прочим. Будут удовлетворять их нехитрые запросы по части обмена веществ. Большинство людей это, наверно, устроит — они в своей неистребимой самовлюбленности даже будут считать, что машины служат им. А для машин это будет что—то вроде второстепенного безусловного рефлекса, наследственной привычки. А возможно, и не останется у машин таких привычек: ведь основа машины — рациональность… Зачем им это надо?
— Между прочим, рациональные машины сейчас служат нам! — горячо перебила его Лена. — Они удовлетворяют наши потребности, разве нет? Я помалкивал. Валерка засмеялся.
— А это как смотреть, Леночка! У машин не меньше оснований считать, что люди удовлетворяют их потребности. Если бы я был, скажем, электронной машиной «Урал — 4», то не имел бы к людям никаких претензий: живешь в светлой комнате с кондиционированием, постоянным и переменным током — эквивалент горячей и холодной воды, так сказать. Да еще прислуга в белых халатах суетится вокруг каждого твоего каприза, в газетах о тебе пишут. А работа не пыльная: переключай себе токи, пропускай импульсы… Чем не жизнь!
— Я молчу! — в последний раз произнес сосед, потом распрямился и заголосил на весь зал что—то похабное. К нему тотчас бросились метрдотель и дружинники.
— Ну и что, если я пьяный! — скандалил дядя, когда его под руки волокли к выходу. — Я на свои пью, на заработанные. Воровать — тоже работа…
— Вот он, предмет ваших забот, во всей красе! — скривил тонкие губы Валерка. — Достойный потомок того тунеядца, что кричал на подпитии: «Человек — это звучит гордо!» Уже не звучит… Ну так как, Валька? — повернулся он ко мне. — Перебирайся, включайся в тему, тогда и от тебя в будущем что—то останется. Разумные машины—заводы, деятельные и всесильные электронные мозги — ив них твои идеи, твое творчество, лучшее, что в нас есть… чувствуешь? Человек—творец — это пока еще звучит гордо. И это лучшее останется и будет развиваться даже тогда, когда малограмотная баба Природа окончательно опростоволосится со своим «хомо сапиенс»!
— Но ведь это страшно — что вы говорите! — возмущенно сказала Ленка. — Вы… как робот! Вы просто не любите людей!
Иванов взглянул на нее мягко и покровительственно:
— Мы ведь не спорим, Лена. Я просто объясняю вам, что к чему.
Это уже было слишком. Ленка психанула и замолчала. Я тоже ничего не ответил. Молчание становилось неловким. Я позвал официанта, расплатился. Мы вышли на проспект Маркса, на самый «днепровский Бродвей». Гуляющие дефилировали.
Вдруг Валерка больно схватил меня за руку.
— Валька, слышишь? Видишь?! Сначала я не понял, что надо слышать и видеть. Мимо нас прошли парень с девицей, оба в толстых свитерах и с одинаковыми прическами. У парня на шее джазил транзисторный приемник в желтой перламутровой коробочке, перечерченной силуэтом ракеты. Чистые звуки саксофона и отчетливые синкопы труб самоутверждающе разносились вокруг… Я узнал бы звучание этого транзистора среди сотен марок приемников и радиол, как мать узнает голос своего ребенка в галдеже детсадика. «Малошумящий широкополосный усилитель», который стоит в нем, — наше с Валеркой изобретение.
— Значит, в серию пустили, — заключил я. — Можно требовать с завода авторские… Эй, юноша, сколько отвалил за транзистор?
— Пятьдесят долларов, — гордо сообщил чувак.
— Вот видишь: пятьдесят долларов, они же сорок пять тугриков. Явная наценка за качество звучания. Радоваться должен!
— Радоваться?! Радуйся сам! Вот ты говоришь: страшное… (собственно, ему это говорила Лена, а не я). Пусть лучше страшное, чем такое!
М—да… Когда—то мы вникали в квантовую физику, поражались непостижимой двойственности «волны—частицы» электрона; изучали теорию и технологию полупроводников, осваивали тончайшие приемы лабораторной техники. Полупроводниковые приборы тогда были будущим электроники: о них писали популяризаторы и мечтали инженеры. Многое было в этих мечтаниях — одно сбылось, другое отброшено техникой. Но вот мечты о том, что транзисторы украсят туалеты прыщеватых пижончиков с проспекта, не было.
А как мы с Валеркой бились над проблемой шумов! Дело в том, что электроны распространяются в полупроводниковом кристалле, как частицы краски в воде — то же хаотичное бестолковое «броуново движение». В наушниках или в динамике из—за этого слышится шум, похожий одновременно на шипение патефонной иглы и на отдаленный шорох морского прибоя. Словом, там целая история… У меня это было первое изобретение — и какой торжественной музыкой звучала для меня официальная фраза заявления в Комитет по делам изобретений СССР: «Прилагая при сем нижеперечисленные документы, просим выдать нам авторское свидетельство на изобретение под названием…»!
Ну, хорошо: кто—то там переживал радость познания, горел в творческом поиске, испытывал свою инженерную удачу, а какое дело до этого бедному чуваку? Ему—то от этих радостей ничего не перепало. Вот и остается: отвали кровные тугрики, нажми кнопку, поверни рукоятку — и ходи как дурак с помытой шеей…
Мы проводили Валерку до гостиницы.
— Так как? — спросил он, подавая мне руку.
— Подумать надо, Валер.
— Подумать?! — Ленка гневно смотрела на меня. — Ты еще будешь думать?!
Все—таки невыдержанный она человек. Нет бы промолчать…
Самое занятное, что Валерка даже не спросил, чем я занимаюсь, — настолько очевидно было для него, что в Институте системологии ничего хорошего быть не может и нужно перебираться к нему.
Что ж, стоит подумать…«
» 27 октября. Звонил Иванов:
— Надумал?
— Нет еще.
— Ах эти женщины! Я тебя, конечно, понимаю… Решайся, Валька, вместе работать будем. Я тебе завтра перед отъездом позвоню, лады?
…Если бы тогда, в марте, когда мой комплекс только начал проектировать и строить себя, я остановил опыт и стал анализировать возможные пути развития — все повернулось бы в направлении синтеза микроэлектронных блоков. Потому что это было то, что я понимал. Сейчас я был бы уже впереди Валерки. Работа покатилась бы по другим рельсам — и ни мне, ни кому другому и в голову не пришло бы, что здесь упущен способ синтеза живых организмов.
Но он не упущен, этот способ…
Как приятно было усилием инженерной мысли строить в баке эти пластиночки с микросхемами: триггерами, инверторами, дешифраторами! Эта его «Поэма», если к ней присовокупить мою «машину—матку», — дело верное. Собственно, «машина—матка» уже есть его «машина—завод». И в этом деле я на высоте. Еще не поздно повернуть…
И такие работы действительно могут привести к созданию независимого от людей мира (или общества) машин; не роботов, а именно взаимно дополняющих друг друга разнообразных машин. Может быть, это в самом деле естественное продолжение эволюции? Если глядеть со стороны, ничего ужасного: ну, были на Земле белковые (ионно—химические) системы — на их информационной основе развились электронно—кристаллические системы. Эволюция продолжается…
Да, но если глядеть со стороны, то и при мировой термоядерной катастрофе ничего страшного не произойдет. Ну, что—то там такое вспыхнуло, возрос радиактивный фон атмосферы. Но вращается Земля вокруг оси? Вращается. Вокруг Солнца? Вращается. Значит, устойчивость солнечной системы не нарушилась, все в порядке.
«Вы не любите людей!»— сказала Лена Иванову. Что есть, то есть: хилобоковская вонь, уход из института, вчерашняя встреча с нашим изобретением — все это ступеньки на лестнице человеконенавистничества. Мало ли их, таких ступенек, в жизни каждого деятельного человека! Сопоставишь свой житейский опыт с инженерным и действительно можешь прийти к убеждению, что проще развивать машины, в которых все рационально и ясно.
Ну, хорошо, а я—то люблю людей? Именно от этого зависит, чем мне дальше заниматься.
Никогда над этим не задумывался… Ну, я люблю себя, как это ни ужасно. Любил отца. Люблю (допустим) Лену. Если когда—нибудь обзаведусь детьми, наверно, буду любить и их. Валерку не то что люблю, но уважаю. Но чтобы всех людей, которые ходят по улице, попадаются мне на работе, в присутственных местах, о которых читаешь в газетах и слышишь разговоры… что мне до них? Что им до меня? Мне нравятся красивые женщины, умные веселые мужчины, но я презираю дураков и пьяниц, терпеть не могу автоинспекторов, холоден к старикам. А в утренней транспортной давке на меня иногда находят приступы ТТБ — трамвайно—троллейбусного бешенства, когда хочется всех бить по головам и скорее выбраться наружу… Словом, к людям я испытываю самые разнообразные чувства.
Ага, в этом что—то есть. К людям мы испытываем чувства уважения, любви, презрения, стыда, страха, гордости, симпатии, унижения и так далее. А к машинам? Нет, они тоже вызывают эмоции: с хорошей машиной приятно работать, если попусту испортили машину или прибор — жалко; а уж как, бывает, изматеришься, пока найдешь неисправность… Но это совсем другое. Это, собственно, чувства не к машинам, а к людям, которые их делали и использовали. Или могут использовать: Даже боязнь атомных бомб — лишь отражение нашего страха перед людьми, которые их сделали и намереваются пустить в ход. И намерения людей строить машины, которые оттеснят человека на второй план, тоже вызывают страх.
Я люблю жизнь, люблю чувствовать все — это уж точно. Ну, а какая же жизнь без людей? Смешно… Конечно же, надо гипотетической «машине—заводу» Иванова противопоставить «машину—матку»!
Ясно, я выбираю людей!
А умный и сильный парень Валера еще слабее меня. Не он выбирает работу, а работа выбирает его…
(Ну, а по—честному, Кривошеин? Совсем—совсем по—честному: если бы ты не имел сейчас на руках способа делать человека, разве не исповедовал бы ты взгляды в пользу электронных машин? Каждый из нас, специалистов, стремится подвести под свою работу идейную базу — не признаваться же, в самом деле, что занимаешься ею лишь потому, что ничего другого не умеешь делать! Для творческого работника такое признание равносильно банкротству.
Кстати, а умею ли я делать то, за что берусь?..)
Ну, хватит! Конечно, это очень интеллигентно и мило: оплевать себя, плакаться над своим несовершенством, мучиться раздвоенностью мечтаний и поступков… Но где он, тот рыцарь духа с высшим образованием и стажем работы по требуемой специальности, которому я могу спокойно сдать тему? Иванов? Нет. Азаров? Не удалось установить. А работа стоит.
Поэтому, какой я ни есть, пусть мой палец пока полежит на этой кнопке «.
» 28 октября. Звонок в лабораторию.
— Ну, Валя, решился? (Как точно поставлен вопрос!)
— Нет, Валер.
— Жаль. Мы бы с тобой славно поработали. Впрочем, я тебя понимаю. Привет ей. Очень милая женщина, рад за тебя.
— Спасибо. Передам.
— Ну, пока. Будешь в Ленинграде, навести.
— Непременно! Счастливо долететь, Валера. Ни хрена ты, Валерка, не понимаешь… Ну да ладно.
Все! Я, кажется, почувствовал злость к работе. Спасибо тебе, Валерка, хоть за это!«
Глава тринадцатая
Никогда не знаешь, что хорошо, что плохо.
Так, стенография возникла из дурного почерка,
теория надежности — из поломок и отказов
машин.
К. Прутков—инженер, мысль N100
» 1 ноября. Итак, я, сам того не желая, доказал, что, управляя синтезом, можно на основе информации о… скажем, заурядном человеке создать психопата и раба. Получилось так потому, что при введении дополнительной информации было совершено грубое насилие (ох, на укладывается этот «результат»в академические фразы!), Теперь мне как минимум необходимо доказать противоположную возможность.
Положительное в опыте с дублем Адамом то, что он оказался жив и телесно здоров. И внешность подучилась такая, как я задумал. И еще: теперь у меня есть опыт по преобразованиям форм человеческого тела… Отрицательное: «удобный» способ многократных преобразований и растворений категорически отпадает; все надо сделать за один раз. И способ корректировки «то — не то» надо применять лишь в тех случаях, когда я твердо знаю, что «то», и могу контролировать изменения, попросту говоря, исправлять только мелкие внешние изъяны.
Словом, и в третий раз приходится начинать на голом месте…
Я хочу создать улучшенный вариант себя: более красивый и более умный. Единственно возможный способ — записать в машину вместе со своей информацией и свои пожелания. Она может их воспринять, может не воспринять; в крайнем случае получится такой же Кривошеин — и все. Лишь бы не хуже.
С внешностью более—менее ясно: надену «шапку Мономаха»и буду до галлюцинаций зримо представлять себя стройным, без дефектов физиономии (долой веснушки, рубец над бровью, исправить нос, уменьшить челюсть и т. д.) и тела (убрать жир, срастить коленную связку). И волосы чтоб были потемнее…
А вот усилить умственные способности… Как? Просто пожелать, чтобы мой новый двойник был умнее меня? «Машина—матка» оставит это без внимания, она воспринимает только конструктивную информацию… Надо подумать «.
» 2 ноября. Есть идея. Примитивная, как лапоть, но идея. Я не одинаково умен в разное время дня. После обеда, как известно, тупеешь — этому даже есть какое—то биологическое обоснование (кровь отливает от головы). Следовательно, информацию о себе записывать в машину только натощак. И не накуриваться до обалдения.
И еще одно качество своего мышления стоит учесть: чем ближе к ночи, трезвые мысли и рассуждения вытесняются у меня мечтами, игрой воображения и чувств. Это тоже ни к чему, мечтательность уже подвела меня под монастырь. Следовательно, как вечер — долой из камеры. Пусть мой новый дубль будет трезв, смышлен и уравновешен!
«17 ноября. Третья неделя пошла, как я натаскиваю» машину—матку» на усовершенствование себя. Так и подмывает отдать через «шапку Мономаха» приказ «Можно!», поглядеть, что получится. Но нет: там человек! Пусть машина впитывает все мои мысли, представления, пожелания. Пусть поймет, чего я хочу «.
» 25 ноября, вечер: Снег сыплет на белые трубки фонарей, сыплет и сыплет, будто норму перевыполняет… Вот опять мимо нашего дома идет эта девочка на костылях — возвращается из школы. Наверно, у нее был полиомиелит, отнялись ноги.
Каждый раз, когда я вижу ее — с большим ранцем за острыми плечами, как она неумело загребает костылями, вкривь и вкось виснет между ними, — мне стыдно. Стыдно, что сам я здоров, хоть об дорогу бей; стыдно, что я, умный и знающий человек, ничем не могу ей помочь. Стыдно от ощущения какой—то огромной бессмысленности, существующей в жизни.
Дети не должны ходить на костылях. Чего стоит вся наука и техника на свете, если дети ходят на костылях!
Неужели я и сейчас делаю что—то не то? Не то, что нужно людям? Ведь девочке этот мой способ никак не поможет.
…Скоро месяц, как я, предварительно составив программу, о чем думать, вхожу в информационную камеру, укрепляю на теле датчик, надеваю «шапку Мономаха», думаю, разговариваю вслух. Иногда меня охватывают сомнения: а вдруг в «машине—матке» снова что—то получается не так? Нет контроля, черт побери! И я трушу; так трушу, что боюсь, как бы это не отразилось на характере будущего дубля…«
Следующая запись в дневнике была сделана карандашом.
» 4 декабря. Ну вот… По идее, мне следует сейчас ликовать: получилось. Но нечем, нет ни сил, ни мыслей, ни эмоций. Устал. Ох, как я устал! Лень даже поискать свою авторучку.
Машина в основном учла мои пожелания о внешности. Кое—что я подправил в процессе синтеза. Никакой опыт не пропадает; когда дубль возникал, мне не требовалось прикидывать, примеряться — наметанный глаз сразу отмечал «не то»в его строении и контролировал, как машина исправляет эти «не то».
К баку я подставил трап, помог ему выбраться. Он стоял передо мной: голый, стройный, мускулистый, красивый, темноволосый — чем—то похожий и уже непохожий на меня. Около его ступней растекались лужи жидкости.
— Ну как? — голос у меня почему—то был сиплый.
— Все в порядке, — он улыбнулся.
А потом… потом у меня тряслись губы, тряслось лицо, ходили ходуном руки. Я даже не мог закурить. Он зажег мне сигарету, налил полмензурки спирта, приговаривал: «Ну—ну… все в порядке, чего там», — словом, успокаивал. Смешно…
Попробую сейчас уснуть «.
» 5 декабря. Сегодня я проверял логические способности дубля — 3.
Первый тур (игра в «балду»): 5 :3 в его пользу. Второй тур (игра в «слова»): из слова «аббревиатура» за 10 минут он построил на 8 слов больше, чем я; из слова «перенапряжение»— на 12 слов больше. Третий тур решали взапуски логические задачи из вузовского задачника по системологии Азарова, начиная от номера 223. Я дошел только до N235 за два часа работы, он — до N240.
Ни о каком подыгрывании с моей стороны не может быть и речи — меня разобрал азарт. Получается, что он соображает быстрее меня на 25 — 30 процентов — и это от ерундового кустарного нововведения! А как можно было бы усилить способности человека по настоящей науке?
Но посмотрим, как он покажет себя в работе «.» 7 декабря. Работа у нас пока не интеллектуальная: прибираем в лаборатории. Это не просто из—за переплетения проводов и живых шлангов. Вытираем в отсасываем пыль, очищаем колбы, приборы и панели от налета плесени.
— Скажи, как ты относишься к биологии?
— К биологии? — он с недоумением посмотрел на меня, вспомнил. — А, вон ты о чем! Знаешь, я его тоже не понимаю… По—моему, это у него был заскок от самоутверждения…«
— Фьи—уть! — присвистнул аспирант Кривошеин и даже подпрыгнул на стуле от неожиданности. — Вот это да!
Как же так… ведь дубль — 3 тоже был продолжением» машины—матки «! Выходит… выходит, машина уже научилась строить организм человека? Ну, конечно. Ведь он был первый, поэтому требовался сложный поиск. А теперь машина запомнила все пути поиска, выбрала из них те, что непосредственно ведут к цели, и построила себе программу синтеза человека.
Значит, его открытие внутренних преобразований действительно уникум. Его надо беречь… Лучше всего записать себя снова в» машину—матку «: уже не со смутной памятью поиска, а с точными и проверенными знаниями, как преобразовывать себя. Вот только зачем?
— Э, сколько можно об этом думать! — поморщился аспирант и снова уткнулся в дневник.
» 18 декабря. Не помню: эти морозы называются крещенскими или те, что бывают в январе? Северо—восточный ветер пригнал к нам такую сибирскую зиму, что паровое отопление еле справляется с холодом. В парке все бело, и в лаборатории стало светлее.
По библейскому ли графику, нет ли, но крещение нового дубля состоялось. И крестным папашей был Гарри Хилобок.
Состоялось оно так. В институт на годичную практику прибыли студенты Харьковского университета. Позавчера я зашел в общежитие молодых специалистов, куда их поселили, и позаимствовал «для психологических опытов» студбилет и направление на практику. Студенты смотрели на меня с робким почтением, в глазах их светилась готовность отдать для науки не только студбилеты, но и ботинки. Паспорт я одолжил у Паши Пукина.
Затем мы познакомили «машину—матку»с видом и содержанием этих документов: вертели перед объективами, шелестели листками… Когда паспорт, студенческий билет и бланк направления возникли в баке, я надел «шапку Мономаха»и методом «то — не то» откорректировал все записи, как требовалось.
Дубль — 3 наречен Кравцом Виктором Витальевичем. Ему, стало быть, 23 года, он русский, военнообязанный, студент пятого курса физфака ХГУ, живет. в Харькове, Холодная гора, 17… Очень приятно познакомиться!
Так ли уж приятно? Во время этой операции мы с новоявленным Кравцом разговаривали вполголоса и чувствовали себя фальшивомонетчиками, которых вот—вот накроют. Сказалось стойкое уважение интеллигентов к законности.
Когда на следующий день мы отправились к Хилобоку: Кравец — оформляться, а я — просить, чтобы студента направили ко мне в лабораторию, — нам тоже было не по себе. Я, помимо прочего, опасался, что Гарри пошлет его в другую лабораторию. Но обошлось. Студентов в этом году навалило больше, чем снегу. Когда Хилобок услышал, что я обеспечу студенту Кравцу материал для дипломной работы, он попытался всучить мне еще двух.
Гарри, конечно, обратил внимание на наше сходство.
— Он не родственник вам будет, Валентин Васильевич?
— Да как вам сказать… слегка. Троюродный племянник.
— А—а, ну тогда понятно! Конечно, конечно… — лицо его выразило понимание моих родственных чувств и снисхождение к ним. — И жить он будет у вас?
— Нет, зачем? Пусть в общежитии.
— Да—да, конечно, как же… — по лицу Гарри было ясно, что и мои отношения с Леной для него не тайна. — Понимаю вас, Валентин Васильевич, ах, как я вас понимаю!
Боже, до чего противно, когда Хилобок тебя «ах, как понимает»!
— А как у вас дела с докторской диссертацией, Гарри Харитонович? — спросил я, чтоб изменить тему разговора.
— С докторской? — Хилобок посмотрел на меня очень осторожно. — Да так… а почему вы заинтересовались, Валентин Васильевич? Вы же дискретник, аналоговая электроника не по вашей части.
— Я сейчас сам не знаю, что по моей, а что не по моей части, Гарри Харитонович, — чистосердечно признался я.
— Вот как? Что ж, это похвально… Но я еще не скоро представлю диссертацию к защите: дела все отвлекают, текучка, некогда творчески подзаняться, вы сами быстрее меня защитите, Валентин Васильевич, и кандидатскую и докторскую, хе—хе…
Мы возвращались в лабораторию в скверном настроении. Какая—то сомнительная двойственность в нашей работе: в лаборатории мы боги, а когда приходится вступать в контакт с окружающей нас средой, начинаем политиковать, жулить, осторожничать. Что это — специфика исследований? Или специфика действительности? Или, может быть, специфика наших характеров?
— В конце концов не я придумал систему квитанций на человека: паспорта, прописки, анкеты, пропуска, справки, — сказал я. — Без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек.
Виктор Кравец промолчал «.
» 20 декабря. Ну, начинается совместная работа!
— Тебе не кажется, что мы крупно дали маху с нашей клятвой?
— ?!
— Ну, не со всей клятвой, а с тем сакраментальным пунктом…
— «…использовать открытие на пользу людям с абсолютной надежностью»?
— Именно. Мы осуществили четыре способа: синтез информации о человеке в человека, синтез кроликов с исправлениями и без, синтез электронных схем и синтез человека с исправлениями. Дает ли хоть один из них абсолютную гарантию пользы?
— М—м… нет. Но последний способ в принципе позволяет…
— …делать «рыцарей без страха и упрека», георгиевских кавалеров и пламенных борцов?
— Скажем проще: хороших людей. Ты против?
— Мы пока еще не голосуем, а обсуждаем. И мне кажется, что идея эта основана — извини, конечно, — на очень телячьих представлениях о так называемых «хороших людях». Не существует абстрактно «хороших»и абстрактно «плохих»— каждый человек для кого—то хорош и для кого—то плох. Объективных критериев здесь нет. Поэтому—то у настоящих рыцарей без страха и упрека было гораздо больше врагов, чем у кого—либо другого. Хорош для всех только умный и подловатый эгоист, который для достижения своих целей стремится со всеми ладить. Существует, правда, «квазиобъективный» критерий: хорош тот, кого поддерживает большинство. Согласен ли ты в основу данного способа положить такой критерий?
— М—м… дай подумать.
— Стоит ли, если я уже подумал, ведь к тому же придешь… (Нет, каков!) Этот критерий не годится: испокон веку кого только не поддерживало большинство… Есть еще два критерия: «хорошо то, что я считаю хорошим» (или тот, кого я считаю хорошим), и «хорошо то, что хорошо для меня». Мы, как и подавляющее большинство людей, профессионально заботящихся о благе человечества, руководствовались обоими критериями — только по простоте своей думали, что руководствуемся первым, да еще считали его объективным…
— Ну, это ты уж хватил через край!
— Ничуть не через край! Я не буду напоминать о злосчастном дубле Адаме, но ведь даже когда ты синтезировал меня, то заботился о том, чтоб было мне хорошо (точнее, по твоему мнению «хорошо»), и о том, чтоб было хорошо тебе самому. Разве не так? Но этот критерий субъективен, и другие люди…
— …с помощью этого способа будут стряпать то, что хорошо по их мнению и для них?
— Именно.
— М—да… Ну, допустим. Значит, надо искать еще способы синтеза и преобразования информации в человеке.
— Какие же именно?
— Не знаю.
— Я тебе скажу, какой нужен способ. Надо превратить нашу «машину—матку»в устройство по непрерывной выработке «добра»с производительностью… скажем, полтора миллиона добрых поступков в секунду. А заодно сделать ее и поглотителем дурных поступков такой же производительности. Впрочем, полтора миллиона — это капля в море: на Земле живет три с половиной миллиарда людей, и каждый совершает в день несколько десятков поступков, из которых ни один не бывает нейтральным. Да еще нужно придумать способ равномерного распределения этой — гм! — продукции по поверхности земной суши. Словом, должно получиться что—то вроде силосоуборочного боронователя на магнетронах из неотожженного кирпича…
— Издеваешься, да?
— Да. Топчу ногами нежную мечту — иначе она черт те куда нас заведет.
— Ты считаешь, что я?..
— Нет. Я не считаю, что ты работал неправильно. Странно выглядело бы, если бы я так считал. Но понимаешь: субъективно ты и мечтал и замышлял, а объективно делал только то, что определяли возможности открытия. И в этом—то все дело! Надо соразмерять свои замыслы с возможностями своей работы. А ты вознамерился противопоставить какую—то машинишку ежедневным ста миллиардам разнообразных поступков человечества. Ведь именно они, эти сто миллиардов плюс несчитанные миллиарды прошлых поступков, определяют социальные процессы на Земле, их добро и их зло. Вся наука не в силах противостоять этим могучим процессам, этой лавине поступков и дел: во—первых, потому что научные дела составляют лишь малую часть дел в мире, а во—вторых, это ей не по специальности. Наука не вырабатывает ни добро, ни зло — она вырабатывает новую информацию и дает новые возможности. И все. А применение этой информации и использование возможностей определяют упомянутые социальные процессы и социальные силы. И мы даем людям всего лишь новые возможности по производству себе подобных, а уж они вольны использовать эти возможности себе во вред или на благо или вовсе не использовать.
— Что же, ты считаешь, надо опубликовать открытие и умыть руки?! Ну, знаешь! Если нам наплевать, что от него получится в жизни, то остальным и подавно.
— Не кипятись. Я не считаю, что надо опубликовать и наплевать. Надо работать дальше, исследовать возможности — так все делают. Но и в исследованиях, и в замыслах, и даже в мечтах по теме N154 надо учитывать: то, что получится от этой темы в жизни, зависит прежде всего от самой жизни, или, выражаясь культурно, от социально—политической обстановки в мире. Если обстановка будет развиваться в благоприятную сторону, можно опубликовать. Если нет — придержать или даже совсем уничтожить работу, как это предусмотрено той же клятвой. Не в наших силах спасти человечество, но в наших силах не нанести ему вреда.
— Гм… что—то очень уж скромно. По—моему, ты недооцениваешь возможности современной науки. Сейчас существует способ нажатием кнопки — или нескольких кнопок — уничтожить человечество. Почему бы не возникнуть альтернативному способу: нажатием кнопки спасти человечество или уберечь его? И почему бы, черт побери, этому способу не лежать на нашем направлении поиска?
— Не лежит он здесь. Наше направление созидательное. Мост несравнимо труднее построить, чем взорвать.
— Согласен. Но мосты строят.
— Но никто еще не построил такой мост, который было бы нельзя взорвать.
Здесь мы зашли с ним в некий схоластический тупик.
Но каков, а? Ведь, по сути, он ясно и толково изложил мне все мои смутные сомнения; они меня давно одолевали… Не знаю даже, огорчаться мне или радоваться «.
» 28 декабря. Итак, прошел год с тех пор, как я сидел посреди вновь образованной лаборатории на нераспакованном импульсном генераторе и замышлял неопределенный опыт. Только год? Нет, все—таки время измеряется событиями, а не вращением Земли: мне кажется, что прошло лет десять. И не только потому, что много сделано — много пережито. Я стал больше думать о жизни, лучше понимать людей и себя, даже немного изменился — дай бог, чтобы в лучшую сторону.
И все равно: какая—то неудовлетворенность — от излишней мечтательности, наверно? Все, что я задумывал, получалось, но получалось как—то не так: с трудностями, с ужасными осложнениями, с разочарованиями… Так оно и бывает в жизни: человек никогда не мечтает, в чем бы ему разочароваться или где бы шлепнуться лицом в грязь, это приходит само собой. Умом я это превосходно понимаю, а смириться все равно никак не могу.
…Когда я синтезировал дубля — 3 (в миру — Кравца), то туманно надеялся: что—то щелкнет в «машине—матке»— и получится именно рыцарь без страха и упрека! Ничего не щелкнуло. Он хорош, ничего не скажешь, но не рыцарь: трезв, рассудочен и осторожен. Да и откуда взяться рыцарю — от меня, что ли?
Дурень, мечтательный дурень! Ты все рассчитываешь, что природа вывезет, сама вложит в твои руки «абсолютно надежный способ», — ничего она не вывезет и ничего она не вложит. Нет у нее такой информации.
Черт, но неужели нельзя? Неужели прав усовершенствованный мною Кривошеин—Кравец?
…Есть один способ спасти мир нажатием кнопки; он применим в случае термоядерной войны. Упрятать в глубокую шахту несколько «машин—маток», в которые записана информация о людях (мужчинах и женщинах) и большой запас реактивов. И если на испепеленной поверхности Земли не останется людей, машины сберегут и возродят человечество. Все какой—то выход из положения.
Но ведь снова все получится не так. Швырнуть в мир такой способ, он нарушит установившееся равновесие и, чего доброго, толкнет человечество в ядерную войну. «Люди останутся живы, атомные бомбы не страшны — ну—ка всыплем им! — рассудит какой—нибудь дошлый политикан. — Проблема Ближнего Востока? Нет Ближнего Востока! Проблема Вьетнама? Нет Вьетнама! Покупайте персональные атомоубежища для души!»
Выходит, и это «не то». Что же «то»? И есть ли «то»?«