Часть первая
Один плюс один плюс один…
Глава первая
Не плыви по течению. Не плыви против течения. Плыви туда, куда тебе нужно.
К.Прутков—инженер.
Советы начинающему спортсмену
— Ну а мы—то здесь при чем? — спросил в трубку начальник следственного отдела Андрей Аполлонович Мельник, худощавый блондин с мускулистым лицом и пронзительно—веселым взглядом, от которого привлекаемым становилось не по себе. — Нет—нет, я понимаю, очень жаль, выдающийся человек помер… и прочее. Но имеется ли в этом печальном событии криминал? Все ведь, между прочим, помрем — одни раньше, другие позже, так, значат, это самое!
На другом конце провода горячо заговорили. Мельник кивал, досадливо играл мускулами щек и рта, посматривал на сотрудников, мирно работавших за столами. Дело происходило в ясное апрельское утро в южном городе Д.
— Может, отравление? — подал реплику Андрей Аполлонович. — Нет признаков отравления?.. Удушье? Тоже нет! Так что же, собственно, есть, товарищ Штерн? Простите, я буду ставить вопрос грубо: вы официально заявляете? Ах, нет просто полагаете, что дело здесь нечисто, так, значит! Умер он не просто так, поскольку просто взять и умереть у него не было достаточных оснований… (Следователь Нестор Кандыба негромко фыркнул в бумаги; Мельник погрозил ему взглядом.) Вот видите… а от нас желаете серьезных действий, так, значит, это самое! Ладно. Пришлем, ждите.
Он положил трубку, обвел взглядом подчиненных. Все сотрудники следственного отдела горпрокуратуры: старший следователь Канцеляров, через год уходящий на пенсию, инспектор ОБХСС Бакань, Нестор Кандыба и даже Стасик Коломиец, принятый полгода назад младшим следователем и сидевший у самой двери, — тотчас изобразили на лицах занятость и индифферентность.
Стасик Коломиец (двадцати семи лет, окончил юрфак ХГУ, холост, плечистый спортсмен среднего роста, имеет разряды по стрельбе и боксу, лицо свежее и широкоскулое, курнос, стрижется коротко… читатель, полагаю, догадался, что он будет играть главную роль в нашем повествовании), не поднимая головы, почуял, что пронзительный взгляд Мельника устремлен именно на него. «Меня пошлет, чтоб ему… — уныло подумал он. — В каждую дырку я ему затычка».
— Пан Стась, — не замедлил подтвердить его гипотезу Мельник, — это дело как раз для вас. Езжайте, пане, в Кипень. Меня известили, что скончался академик Тураев, директор Института теоретических проблем. Сегодня ночью. При неясных вроде бы обстоятельствах.
— А… в чем их неясность, обстоятельств—то? — отозвался Коломиец.
— Вот это ты на месте и посмотришь. Звонил личный врач академика Исаак Израилевич Штерн — тот самый, к которому на прием не попасть. Он ничего внятного не сказал… Боюсь, что там ничего такого и нет, просто взыграло у врача профессиональное самолюбие, так, значит! Не по правилам умер пациент… Вот он и решил пожаловаться в прокуратуру. Нет—нет—нет! — поднятием руки Андрей Аполлонович сдержал протестующую реплику, которая готова была сорваться с уст Коломийца. — Надо, пан Стась, надо. Директор, академик, лауреат… так, значит. В подобных случаях полагается проявлять… принимать… выяснять… чтобы потом, в случае чего… Тем более был сигнал. Словом, давай. Прокатишься в дачную местность, для такого случая дадим оперативную машину. Только сирену не включай, так, значит!
— Медэксперта брать? — хмуро спросил Коломиец, выбираясь из—за стола.
— М—м… решишь по обстановке. Понадобится, вызовешь. Дуй!
Только сидя в машине, Стасик вспомнил, что так и не выразил протест, что его вечно направляют на самые пустые и мелкие дела. Да и вообще… эта кличка «пан Стась», которую он мог принимать только как насмешку: внешность его была гораздо более рязанской, чем польской. Расстроившись, Коломиец сунул руку в карман за сигаретой; не найдя сигарет, огорчился еще более — и тут вспомнил, что вчера вечером он снова твердо решил бросить курить. Он вздохнул: раз решил, надо терпеть.
До Кипени — дачного поселка, раскинувшегося по берегам одноименной живописной реки, — было минут сорок езды: сначала по юго—западному шоссе о двух асфальтовых полотнах, разделенных газоном, затем повернуть направо на малоизношенную брусчатку, повилять среди сосен, старых бревенчатых и новых кирпичных дач, песчаных бугров, мимо начинающих цвести садов, мимо веревок с сушащимся бельем и сатанеющих от лая цепных собак — и все. Двухэтажный коттедж Тураева стоял на краю поселка, далее шел каскад рыборазводных прудов и хвойный лес.
На звонок открыла дверь грузная старуха, седые жидкие волосы ее были собраны на макушке в кукиш, Коломиец назвался, старуха недобро глянула на него распухшими красными глазами, повернулась и пошла по скрипучей деревянной лестнице вверх. Пока они поднимались, она раз пять шумно вздохнула и трижды высморкалась в передник.
— …Извините меня, Евгений Петрович, — услышал Стась высокий нервный голос, — вступая в комнату, — но в моей практике и, насколько мне известно, вообще в медпрактике, любые кончины относят к одной из трех категорий: естественная смерть — от болезней и очевидных несчастий, от старости… и я знаю, от чего еще! — насильственная смерть типа «убийство» и насильственная же смерть типа «самоубийство». Иных не бывает. Поскольку призраков, подводящих данный случай под первую категорию, нет, я и взял на себя смелость…
Все это говорил, энергично подергивая лысой, обрамленной по периферии черными волосами головой, маленький полный мужчина, обращаясь к высокому худощавому и стоявшей рядом с ним женщине в халате с зелеными, синими, желтыми и красными полосами. Услышав шаги, он замолк. Все обернулись.
— А, вы, наверно, из милиции… простите, из прокуратуры? — произнес лысый коротыш. — Вот и хорошо, если вообще в данной ситуации возможно хорошее! Будем разбираться вместе. Позвольте представиться: Штерн, кандидат медицинских наук, врач академика Тураева. Это — Халила Курбановна… — он запнулся на секунду, жена покойного. (На уме у него явно было слово «вдова», но не так—то легко произнести его первым.)
Женщина в халате грустно взглянула на Коломийца; у нее были тонкие восточные черты удлиненного лица, почти сросшиеся над переносицей черные брови, темные глаза. «Таджичка? — подумал Стась. — Нет, скорее туркменка, таджички круглолицы».
— А это… — Штерн несколько театральным жестом показал на высокого мужчину.
— Загурский, — тот корректно склонил красивую седую голову.
— Евгений Петрович, заместитель Александра Александровича, член—корреспондент Академии наук и профессор, — все—таки дополнил Штерн. Он явно вносил в обстановку неподобающую случаю суетность.
Третий мужчина, которого Штерн не представил Коломийцу, лежал у стены на диване из черной кожи, словно прилег отдохнуть.
Он был в белой нейлоновой рубашке с завернутыми рукавами, серых легких брюках и шлепанцах. Вьющиеся темные волосы с сильной проседью на висках, длинное худое лицо, подтянутые щеки, тонкие иронические губы. Выражение лица усопшего тоже было спокойно—ироническим, с легким оттенком недоумения.
Стасик, в свою очередь, отрекомендовался и приступил к делу. Собственно, он не совсем ясно представлял, что ему делать и как себя вести: с первого взгляда ему стало понятно, что ничегошеньки здесь, кроме обычной смерти, не произошло; стало быть, его прислали для соблюдения проформы, чтобы удовлетворить чьи—то сановные амбиции. «Ладно, пожалуйста, удовлетворю!» Он решил отделаться самым минимумом: осмотр, показания присутствующих, кого подозревают (если они кого—то подозревают!) — и все. И без протокола с понятыми, незачем, раз не было официального заявления.
Осмотр трупа не дал ничего. На теле академика Тураева признаков насилия не оказалось. Наличествовало лишь трупное окоченение: оно уже слегка подогнуло ноги в коленях и руки в локтях. Штерн подтвердил предположение Коломийца, что смерть наступила около пяти часов утра, то есть шесть часов назад. Одежда на покойнике также была в полном порядке, разрывы и разрезы тканей, равно как и пятна крови (да и вообще какие—либо пятна) на ней отсутствовали.
Стасик сфотографировал труп.
Осмотр комнаты, к которому он затем приступил (предварительно удостоверившись, что все здесь с момента обнаружения трупа оставалось без изменений), ничего к картине происшедшего не прибавил. В комнате находились два мягких поролоновых кресла с сизой обивкой, упомянутый уже диван, на котором лежал покойник, большой письменный стол (на нем — журналы, книги, четвертушки бумаги с записями и без таковых, стаканы с остатками чая и кусочками лимона, шариковая ручка), стеллажи с книгами вдоль боковой стены. («Как для академика, то книг не так и много, — отметил про себя Стась, наверно, большая часть на городской квартире»); угол у окна занимал фикус в дощатом ящике. С потолка из лепной розетки свисала люстра на четыре светильника — три по краям, один в центре. Пол был паркетный, чистый; стены покрывала приятная для глаза светло—бежевая краска. Но главное, что на всем этом не имелось следов ни борьбы, ни чьего—то незаконного вторжения; напротив, все было ухожено, протерто от пыли.
Коломиец открыл окно, за которым был красивый пейзаж с прудом и лесом; посмеиваясь в душе над собой, исследовал шпингалеты — исправные, стекла целые, внешнюю поверхность стены — ровную, без царапин. «На кой черт меня сюда прислали?!» — от раздражения ему снова захотелось курить.
Опрос присутствующих тоже ничего не дал. Вдова «потерпевшего» с экзотическим именем Халила Курбановна (отзывавшаяся, как заметил Стась, и на имя Лиля) показала, что, когда ее муж работал, а работал он почти всегда, то и ночевать он оставался в этой комнате; поскольку он засиживался до глубокой ночи, то и спал затем обычно до позднего утра. Поэтому сегодня утром она сначала ничего такого и не подумала, встревожилась только в одиннадцатом часу: завтрак готов, он просил вчера к этому времени, а самого все нет. И не слышно, чтобы ходил, — а работая, он всегда ходит взад—вперед; значит, еще не вставал… Говорила вдова почти без акцента, только в интонациях иногда прорывалась некоторая гортанность.
Она сначала позвала его, затем поднялась в мезонин, чтобы разбудить, и… Тут сдержанность оставила Халилу Курбановну: голос прервался, в глазах появились слезы. Шурик был мертв, был уже холодный. Она вызвала по телефону Евгения Петровича и Исаака Израилевича. На вопрос следователя, поддерживает ли она мнение гражданина Штерна, что кончина ее мужа содержит в себе состав преступления, женщина, поведя худыми плечами, сказала устало:
«Я… не знаю. Не все ли это теперь равно?» А уязвленный Штерн не замедлился с репликой: «Так ведь это вам самому и надо бы установить, молодой человек!»
Стасик смолчал, но озлился еще более. «Ладно, будем устанавливать!» Где в эту ночь спала жена потерпевшего? Внизу, ответила Халила Курбановна, в спальне. «Вот, пожалуйста, можно проверять: действительно ли она ночевала дома. Установили бы, конечно, что так и было, но нервы бы потрепал, осрамил женщину. Пожилой человек, — Коломиец скосил глаза на Штерна, — лысый, а не понимает!» Когда она последний раз видела своего мужа живым? В половине одиннадцатого вечера, ответила вдова, Шурик крикнул сверху, чтобы она приготовила им чай, она приготовила и принесла.
— Кому это им? — сразу ухватился следователь. — С кем он был?
«Так!..» Стасик мысленно потер руки, его начало забавлять, как выработанная веками процедура следствия сама, помимо воли ее участников, придавала происшедшему криминальный смысл. В воздухе явственно начало попахивать неразрешенными сомнениями, а возможно, и умыслом. Он устремил взгляд на Загурского и почувствовал, как тот, огорченный до сих пор только смертью друга и начальника, теперь стал испытывать более личные чувства. «Еще бы напарника сюда для перекрестного допроса — чтобы спрашиваемого бросало то в жар, то в холод, особенно если он ни в чем не замешан…»
По какой причине товарищ Загурский находился вчера в столь позднее время у академика Тураева? Работали вместе над новой теорией, ответил тот: он и Александр Александрович в течение многих лет сотрудничали и соавторствовали в статьях, монографиях, даже учебниках физики. Это было сказано с полным самообладанием и некоторым даже упреком — будто сотрудник прокуратуры обязан знать авторов и соавторов, подвизающихся в теоретической физике! В котором часу он ушел? В одиннадцать, полчаса спустя после того, как Халила Курбановна угостила их чаем. Он, Загурский, иной раз и ночевать оставался здесь — когда они с Тураевым, бывало, увлекутся и заработаются. Но на сей раз дело не клеилось, оба сочли за лучшее расстаться на пару деньков, обдумать все независимо, чтобы затем встретиться и обсудить. К тому же у него, Загурского, накопились дела по институту: организация симпозиума, всякая текучка…
— Выходит, товарищ Тураев последние дни в институте не был?
— Совершенно верно.
— Он что же, хворал?
— Нет, просто работал дома.
Молча обмененный со Штерном и вдовой взгляд: экий несведущий молодой человек — полагает, что академик ходит на работу, как простой служащий.
— Так… — Стась закусил нижнюю губу. — Значит, вы были последним из видевших Тураева живым?
— Выходит, да.
— Как он выглядел?
— Да как обычно. Был, правда, расстроен, что идея не вытанцовывается. Он всегда бывал этим расстроен — пока не находил решения. — Загурский вздохнул и добавил: — Решение он тоже всегда находил.
— Он собирался лечь спать?
— Нет. Проводил меня до машины, полюбовался звездами, сказал, что еще поразмышляет часок—другой. Мы простились, я уехал.
— Машина была ваша или служебная?
— Служебная.
— С шофером?
— Нет. То есть штатный водитель имеется, но… кто же станет задерживать человека до полуночи! Я сам вожу. Коломиец повернулся к вдове.
— Вы подтверждаете?
— Что именно?
— Что товарищ Загурский уехал от вас в одиннадцать вечера, а ваш муж вернулся домой?
— Да. Я легла, но еще не спала — слышала, как они выходили и разговаривали… как отъехала машина Евгения Петровича. Слышала, как Шурик поднимался по лестнице.
«Шурик… Для кого академик Тураев, столп науки, товарищ директор, для кого потерпевший, а для кого Шурик. Много названий у человека!»
— Потом он ходил по комнате из угла в угол… спальня как раз под этим кабинетом, — продолжала вдова. — Около получаса. Может, и дольше ходил, но я уснула.
— Ночью ничего не слышали?
— Нет… хотя сплю чутко.
— Кто еще, кроме вас двоих, был в доме?
— Никого. Мария Самойловна, — она оглянулась в сторону двери, — это наша домработница… она приезжает утренней электричкой, прибирает, готовит обед, а вечером возвращается в нашу городскую квартиру.
«Ясно, стережет». Коломиец тоже оглянулся на старуху, которая все стояла у косяка, скорбно поджав губы и вперив тяжелый взгляд в мертвого. «Бабусю в случае необходимости вызову».
Наступила очередь Штерна. Болел ли покойный? В общем, нет, ответил врач; бывали, разумеется, недомогания: отклонения давления крови от нормы, головные боли, утренняя неврастения… но все они из тех, какие замечает врач, а не сам пациент. Да и эти колебания здоровья возникали у Александра Александровича после напряженной работы — особенно ночами. В целом же он для своего возраста и загруженности был на редкость здоровяком — среди людей умственного труда, во всяком случае. Он с Халилой Курбанов—ной и друзьями хаживал в туристские походы, имел значок «Турист СССР» — верно, Лиля? Та кивком подтвердила.
— В последние дни он ни на что не жаловался?
— Нет. Последний профилактический осмотр был неделю назад. Такие осмотры я как личный врач Александра Александровича делал ежемесячно, хотя для него всегда было предметом шуток. Так вот: сердце, легкие, нервы, желудок, внутренняя секреция… все было в хорошем состоянии. Просто в превосходном! Вот поэтому я и…
— Да—да. Что вы установили при внешнем осмотре трупа? Врач замешкался с ответом, пожал плечами, сказал с легким недоумением:
— Ничего, собственно, не установил! Такое впечатление, что у Александра Александровича просто остановилось сердце.
— Так просто взяло и остановилось? — недоверчиво переспросил Коломиец.
— Именно так просто, молодой человек, можете себе представить! В этом вся и странность. Подобное бывает только от крайнего истощения, от угасания всех жизненных сил в глубокой старости да еще от переохлаждения. В данном случае ни один из названных факторов не имел места. Поэтому я и взял на себя смелость пригласить…
Коломиец сосредоточенно размышлял. Да, это действительно странно — как странно и то, что покойник оказался сравнительно молодым человеком, сорока с небольшим лет. Стась, когда ехал сюда, настроился увидеть изможденного седого старца, иссохшего и угасшего в служении науке, — ив круглой черной шапочке, какие представлялись ему столь же неотъемлемыми от академиков, как серые фуражки с малиновым околышем от милиционеров. «Эх, надо было медэксперта сразу брать с собой, они со Штерном нашли бы общий язык. А так что я могу ему возразить! Вызвать сейчас?.. Э нет. Отсутствие признаков не улика. А здесь во всем так, не о чем даже протокол писать: все „не“ да „не“… Надо закругляться».
— Вы уверены, что все обстоит так, как вы говорите? — в упор спросил он врача. Тот смешался.
— Н—ну… окончательное суждение в таких случаях возможно лишь после патанатомического исследования.
— Вот именно, — согласился Стась, — пусть вскрытие и вскроет, так сказать, суть дела. Надеюсь, вы согласитесь участвовать в экспертизе?
Штерн сказал, что да, сочтет своим долгом.
Втроем они снесли труп академика вниз и поместили в черный ЗИЛ — Загурский сам предложил его следователю, благо на сей раз был и шофер; уложили Тураева на откинутых сиденьях. Штерн сел рядом, придерживая негнущиеся ноги покойного. Машина медленно укатила прочь. Загурский увел в дом вдову, бережно обняв ее за вздрагивающие плечи.
Стасик задержался во дворе — и на него вдруг сразу со всех сторон навалилась весна. Навалилась той влажной, размаривающей апрельской жарой, когда чувствуешь себя не самостоятельным существом, а частью пробуждающейся, набирающей жизненную силу природы. Становится понятным и дуновение ветра, и движение рыхлых облаков в белесом небе, и истошно—томное карканье ворон на зеленеющем тополе: «Карр! Слава весне, карр! Слава жизни!..» Даже стонущие хоры лягушек в прудах, пробующих голоса после зимней спячки, были сейчас внятны Коломийцу: «Уу—у! Ууу… слава весне! У—уу… слава жизни!»
Глава вторая
Если бы не было иностранных языков, как бы ты отличил профессора от преподавателя?
К. Прутков—инженер. Мысль № 202
Дело, собственно, было закончено. Но Стасик для очистки совести решил пройтись по соседям. Соседи — как справа, так и слева — тоже ничего не слышали, не знали, только ахали, узнав о смерти Тураева, сожалели. «Что еще? соображал Коломиец, возвращаясь на дачу. — Да, стоит забрать стаканы с опивками чая. Сдам на анализ — насчет отпечатков пальцев, да нет ли следов отравы… — Ему стало смешно. — Нашел на ком отыграться Андрей Аполлонович, на безответном молодом специалисте. Вот мог бы со зла взять и раздуть „дело об убиении“, чтоб и прокуратуру, и угрозыск трясло!»
Сердито топоча, он поднялся в кабинет Тураева. Старуха домработница занавешивала окна темной тканью; увидев следователя, что—то проворчала себе под нос. Загурский сидел в кресле возле стола, перебирал листки с записями. Стаканов на столе не было.
— А где стаканы? — спросил Стась у старухи.
— Каки еще стаканы? — неприветливо отозвалась та.
— Да здесь стояли.
— Вымыла и убрала, чего им стоять!..
«Вот тебе на! А впрочем, ладно. Меньше мороки».
— Э—э… — поднял на следователя глаза Загурский, — простите, не осведомился раньше о вашем имени—отчестве?
— Станислав Федорович.
— Станислав Федорович, могу я взять эти заметки? Все—таки последние записи Александра Александровича. Его научное наследие должно быть сохранено до последнего листика. Да и, возможно, я сумею использовать эти мысли для завершения нашей последней работы. Хотя… — Загурский расстроенно вздохнул, вряд ли. Трудно будет. Не тот соавтор умер. Так могу?
— Одну минутку. — Коломиец взял четыре листка бумаги, на которые показывал Загурский, бегло просмотрел. Он чувствовал неловкость от того, что, будучи уверен в своей бесполезности в этой истории, все—таки продолжает ломать комедию следствия, — и читал не слишком внимательно; да и почерк академика небрежный и резкий — был труден для непривычного к нему человека. Все же Стась уяснил, что в заметках шла речь о пространстве—времени, координатах, траекториях и прочих теоретических вещах. Он протянул листки Загурскому. — Да, пожалуйста.
— Благодарю. — Тот уложил листки в красивую папку из желтой кожи, с монограммой в углу, завязал ее, встал. — И еще одна просьба, не сочтите за навязчивость: моя машина ушла, так не подбросите ли вы меня в город?
— Конечно, о чем разговор!
Несколько минут спустя серо—синяя «Волга» уже катила обратно по брусчатке среди сосен, дач, песчаных бугров и столбов со знаками ГАИ. Стась и Загурский расположились на заднем сиденье.
— Напрасно это затеял Исаак Израилевич с вашим вызовом, — сказал Загурский. — Я его как раз перед вашим приездом упрекнул. Только бедной Лиле лишняя трепка нервов, а ей и без того сейчас тяжко. Такой удар!..
— Значит, вы не поддерживаете мнение Штерна? Но все—таки его доводы, что не бывает смертей ни с того, ни с сего… имеют смысл.
— Э! — Евгений Петрович поморщился. — Что знает медицина о человеке вообще и о таких людях, как Тураев, в особенности!.. Человек индивидуален, талантливый — тем более. А медицинские оценки всегда подразумевают некий стандарт, иначе бы и не было медицины как науки. Смерть человека является, если хотите, завершением его индивидуальности. Что могла сказать медицина о кончинах Маяковского, Роберта Бернса, Есенина, Галуа? Болезнь Бернса не сумели определить все врачи того времени, Галуа убили на вздорной дуэли… Но ведь это только поверхность событий. И пусть не удивляет вас, Станислав Федорович, что я равняю своего покойного шефа и товарища с такими людьми: речь идет о явлении того же порядка в теоретической физике. Не я первый назвал Тураева—младшего «Моцартом теорфизики». — Он помолчал. — Вот Моцарт… тоже, кстати, непонятная смерть. «Кого боги любят, умирает молодым».
— Но все—таки, — Стасик решил не упускать случая что—то выяснить, — были же у Тураева недоброжелатели, враги, люди, заинтересованные в его смерти?
— Конечно, были, у каждого значительного человека таких хватает. Но, понимаете ли, в науке — не поручусь за все, но, во всяком случае, в нашей недоброжелательство и вражда могут выразиться интригой, подкопом, ну, самое большее, доносом во влиятельные инстанции — но уж никак не смертоубийством.
— А если не в науке, в личной жизни?
— Да у него, дорогой Станислав Федорович, почитай что и не было жизни помимо науки: все отнимал «демон проблем»… Ну, жена — славная, преданная женщина. Туркменка, он ее встретил, когда ездил на полевые испытания в Среднюю Азию в 50—х годах. Идеальная, повторяю, жена, такие бывают только на Востоке, но и она любила его, не понимая, скорее как мужа, а не как человека. Круг знакомых — весьма и весьма ограниченный. Друзья? Льщу себе, что я был ему другом. И если бы у него имелись смертные враги, я бы их знал… Нет! Нет и нет, не стоит искать здесь криминал, Станислав Федорович. Просто внезапная смерть. Она всегда ужасна — грубое напоминание природы о нашей бренности. Она выбивает из колеи всех, кто близок к покойному. Словом, я полагаю, что Штерн привлек вас, поддавшись чувству профессиональной оскорбленности.
«Вот—вот, Мельник как в воду глядел!»
Несколько минут они ехали молча.
— Вот я морочу вам голову своими суждениями, — заговорил снова Загурский: в нем чувствовалась потребность выговориться, — а сам не разобрался еще в переживаниях, которые вызвала у меня эта смерть. Горе… ну, это само собой. Может быть, даже сильнее, чем у Лили, — она женщина молодая, привлекательная, утешится. Утешители найдутся. А мне эту потерю заменить некем… Ах, Шур Шурыч, Шур Шурыч!
Коломиец заинтересованно взглянул на него.
— Это мы так его в университете звали, — пояснил Евгений Петрович, — в отличие от отца, тоже Александра Александровича. Не знаю, слышали ли вы о нем: выдающийся экспериментатор в области атомного ядра, ну и разработчик, понятно, дважды Герой Социалистического Труда, лауреат… и прочая, и прочая, из тех, кого рассекречивают посмертно. Могучий был старик, он у нас на факультете читал технику физического эксперимента. Вот в отличие от него, от Сан Саныча, мы и именовали Тураева—младшего Шур Шурычем. Потом он стал просто Тураевым, даже Тураевым Тем Самым, ведущим теоретиком физики… Теории его действительно вели, эксперимент покорно их подтверждал. И вот…
Загурский замолк, закурил сигарету. А Стась с удовольствием отметил, что ему почти не хочется курить, и тело налито бодростью.
— И вот… — повторил Загурский, пустив дым. — И поэтому у меня, кроме горя, еще и чувство досады. Какой—то детской, если угодно, досады: будто читал интересную книгу — и отняли. На самом увлекательном месте отняли!
— Почему именно на самом увлекательном? — скорее из вежливости, чем из любопытства спросил Коломиец.
— А вот в этом—то все и дело, — оживленно, будто только и ждал этого вопроса, повернулся к нему Евгений Петрович. — Полгода назад Александр Александрович выдвинул идею, самую могучую из всех, хотя и прежние весили немало. Идею о том, что в физических теориях следует заменить два раздельных представления: о «пространстве» и о «времени» — единым представлением четырехмерного геометрического пространства. Геометрического — вот в чем вся соль! Вы человек далекий от наших исканий, но тем не менее берусь объяснить эту идею и вам. Дело вот в чем: из всех физических теорий наиболее разработана и подтверждена практикой теория о пространстве — знакомая вам геометрия. Ее уже и к физике—то не относят, считают областью математики, хотя любая практическая геометрия глубоко физична и основана на реальных свойствах пространства. Мы знаем геометрию поверхностей — планиметрию, знаем трехмерную, объемную — стереометрию. Прибавление еще одного измерения в принципе никого не может смутить. А математический аппарат для этого давно готов…
Надо сказать, что, как только Загурский перешел к изложению этой научной идеи, в голове Стасика сработало… ну, вот есть в человеческом мозгу какое—то перегрузочное реле, которое само отключает поток утомительной, малоинтересной или просто непонятной информации; а может, и не отключает, переводит этот поток в какой—то сквозной канал — в тот самый, про который говорят: в одно ухо влетело, из другого вылетело. Правда, у одних это реле срабатывает при больших потоках трудной информации, у других — уже при малых. У Коломийца оно как раз было слаботочным, и сейчас, слушая вполуха, он рассматривал увлеченного собеседника — тренировал наблюдательность. Благородные седины Евгения Петровича уже изрядно отросли, густо курчавились на шее («Стричься бы ему пора», — отметил Стась); движение кистей и рук были умеренны и изящны, но манжеты белой рубашки несколько засалились, потемнели. «Никто не смотрит за ним, что ли?» Лицо Загурского было красиво и правильно, но красноватый оттенок его и дряблая припухлость внушали сомнение. «Закладывает, не иначе», — решил Стась.
— Но чтобы этот неформальный переход реализовать, — говорил между тем Загурский, — нам надо то четвертое измерение, которое мы понимаем и чувствуем как нечто непространственное, как «время», тоже свести к геометрическим категориям длин и расстояний. Над этой проблемой геометризации времени мы с ним более всего и бились. Многие трудности уже одолели, одолели бы, я уверен, и все остальные. И тогда… о, это был бы гигантский шаг в понимании мира — и для естествознания, и даже для философии. Понять время… как это много и важно! И вот — не вышло, смерть оборвала и жизнь и идею.
Загурский опустил боковое стекло до отказа, выставил голову под ветер, потом повернулся к Коломийцу:
— Вы спросите: а что же я сам, разве не смогу? Ведь соавтор. Знаете, может, это от расстройства, но сейчас мне кажется: не осилю. Не того я полета птица… Шур Шурычу было хорошо со мной работать: я умел конкретизировать, воплощать в текст и уравнения его идеи, подчас очень смутные и странные, был честным и дельным оппонентом при обсуждении этих идей. Но сами идеи—то все—таки были его…
Они уже въехали в город, машина, сдерживаемая светофорами, шла медленно и неровно.
— И при всем том я испытываю сейчас одно чувство, вовсе уж странное, задумчиво, обращаясь будто и не к Коломийцу, молвил Евгений Петрович. Смирение, что ли? Неспроста мне на ум приходят ранние кончины людей гениальных, от Моцарта до Галуа. Ведь дело в конце концов не в том, что кто—то из них был музыкант, другой поэт, а третий и вовсе математик, — это на поверхности, частности. Суть их в том, что каждый из них приблизился, на свой манер, к глубокому пониманию мира и себя. Куда более глубокому, чем прочие люди. К настолько, может быть, глубокому, что это за пределами возможностей человека… Вот и с Александром Александровичем мне почему—то представляется, будто это закономерно, что он умер внезапно именно сейчас, когда подбирался к самой сокровенной тайне материи… что так и должно быть. Странная мысль, а?
— Да, действительно, — озадаченно сказал Стась.
— Но ведь… понимаете ли, исследуя природу, мы обычно разумеем под ней всякие там тела, частицы, звезды, кристаллы — объекты вне нас. Объективизируем природу, как говорят философы. Но ведь материя — это и мы сами. Мы тоже существуем во времени, но не знаем, в чем существуем, как… не понимаем времени ни умом, ни чувствами. Так, может быть, здесь какой—то предел познания мира и себя, который не дано превзойти? Или иначе: дано, но, превзойдя его, нельзя жить?.. Уфф! — Загурский поднял руки, будто сдаваясь, засмеялся. Наговорил я вам, у самого голова кругом пошла. Не принимайте все это всерьез, Станислав Федорович, это от расстроенных чувств.
Он наклонился к водителю:
— Сверните, пожалуйста, на Пролетарскую. Дом пятнадцать, здесь близко.
У дома довоенной архитектуры, балконы которого почти сплошь заросли диким виноградом, Загурский распрощался, поблагодарил, вышел из машины и скрылся в подъезде.
«Хороший дядька какой, — тепло подумал о нем Коломиец, когда машина отъехала. — Простой, и не подумаешь, что член—корреспондент, научное светило, теперь почти директор института. А я еще со зла хотел его перекрестным допросом помытарить…»
Глава третья
— Вы меня сначала обилетьте, а потом оскорбляйте!
— А раз вы не обилечены, то платите штраф!
Транспортный разговор
На следующее утро Мельник, выслушав отчет младшего следователя Коломийца, неожиданно учинил ему оглушительный разнос.
— Значит, так просто взял и отдал эти бумаги? — начал он спокойно, только брови Андрея Аполлоновича зловеще изогнулись, делая его похожим на белобрысого Мефистофеля. — Ничтоже сумняшеся, так, значит? Ну, пан Стась, не жда—ал! Ты хоть сам их прочитал?
— Просмотрел. Вроде ничего там нет…
— Нет, вы слышите? — Мельник драматически повернулся к сотрудникам, и те разом осуждающе посмотрели на Стася. — Пришел, увидел, победил… Кай Юлий Коломиец, так, значит, это самое!
— Да не было там ничего, научные записи! — защищался Кай Юлий.
— Ну да, конечно: и в бумагах ничего не было, и в стаканах… Это ж надо так прозевать стаканы! Сразу следовало изъять их, это же азбука следствия, так, значит! Научные записи… это Загурский тебе сказал, что научные, заинтересованное лицо, — а сам ты этого не знаешь. Нет, я на вас удивляюсь, Станислав Федорович товарищ Коломиец, я очень удивляюсь: чему вас в институте учили? Ведь читали же вам в курсе криминалистики, что все, что произошло в моменты, непосредственно предшествовавшие преступлению, равно как и объекты, находящиеся в непосредственной близости от места преступления… так, значит, это самое! — голос Андрея Аполлоновича нарастал крещендо, — …а особенно предметы, хранящие следы личности потерпевшего или преступника, — все это имеет особый вес для раскрытия такового. Все — в том числе и бумаги с последними заметками покойного. Там одна какая—то строчка может пролить свет!
— Да какового такового?! — чуть не взвыл Стасик. — Нету там никакого преступления! Вы же сами вчера говорили…
— Что я говорил?! Кто из нас выезжал на место происшествия: вы или я?.. И что это за манера прятаться за мнение начальства, что за стремление к угодничеству! От вас, как и от каждого представителя закона, требуется принципиальность, твердость и самостоятельность — так, значит, это самое!.. (И казалось уже, что Андрей Аполлонович не сидит за своим столом, а высится на трибуне в ночной заснеженной степи, и вокруг свищут пули басмачей и рецидивистов.) Странные у нынешнего молодого поколения взгляды: от других требуют принципиальности, а сами… так, значит!
Он помолчал, чтобы успокоиться, затем продолжал:
— Нет, я не утверждаю, что совершено преступление, что смерть была насильственной, так, значит! Но ведь неясно пока, что и как там получилось. Странно все—таки, помер академик в полном расцвете сил… А если собирать улики так, как вы, товарищ Коломиец, собирали там бумаги и стаканы, — так, значит, это самое! — то улик никогда и не будет. Вот вы говорили, что Загурский назвал покойного Тураева «Моцартом теорфизики», так, значит? А в таком случае сам—то Загурский — не Сальери ли?..
Андрей Аполлонович значительно поглядел на Кандыбу и Канцелярова. Те, в свою очередь, со значением переглянулись: «Наш—то Мельник—то — ого—го!..»
— Вскрытие уже было? Где акт?
— Не было еще вскрытия, — угрюмо ответил Стась. — Главный медэксперт вызван в район, вернется во второй половине дня. Без него просил не вскрывать.
— Правильно, чувствует ответственность Евдоким Николаевич. А ты прочувствовал, не проникся — так, значит! (То, что Мельник снова перешел на «ты», свидетельствовало, что гроза миновала.) И схалтурил… Ну ладно: со стаканами ничего не исправишь — а бумаги, пан Стась, до тринадцати ноль—ноль должны быть здесь. Найди пана Загурского, извинись и отними. Ознакомимся, снимем и вернем, пусть хоть в рамочки вставляет, так, значит! Усвоили, младший следователь Коломиец?
— Да.
— Исполняйте. Ух, молодежь нынче пошла. Р—разгильдяи!
У Стасика после этого разговора горело лицо и дрожали пальцы; курить хотелось просто невыносимо. «Затянуться дымком… Думать ни о чем не могу. Главное, за что? Вчера он же сам послал меня просто так, для соблюдения приличий».
…И не понимал он, что в наше время, когда быстрый обмен информацией пришпоривает развитие событий, так же стремительно могут меняться и их оценки. Когда сегодня утром, идя на службу, Мельник увидел в газетах — да не только в местных, но и в центральных — некролог А. А. Тураева (с портретом), да еще увидел, какие подписи стоят под этим некрологом, он крепко призадумался. Ой, не следовало ему вчера высказываться Штерну в том духе, что—де все умрем и нечего из—за смерти академика тревожить прокуратуру! Ой, не следовало ему так легкомысленно напутствовать Коломийца!.. И Андрей Аполлонович решил наверстывать упущенное.
Стась позвонил в Институт теорпроблем. Ответили, что Евгений Петрович еще не пришел, ждут. Он просил домашний телефон Загурского, позвонил — трубки никто не взял. «Наверное, в пути?» Подождав минут двадцать, снова позвонил в институт. Та же секретарша сказала, что Загурского все еще нет.
— Может, он в другое место направился?
— Нет, Евгений Петрович в таких случаях предупреждает. Видимо, задержался дома.
Коломиец снова позвонил на квартиру — с тем же результатом. «Телефон у него неисправен что ли? Надо ехать». Начальственный втык всегда предрасполагает человека к двигательным действиям.
На этот раз он добрался до четырехэтажного старого дома на Пролетарской троллейбусом. В подъезде, в который вчера вошел Загурский, Стась нашел в списке жильцов номер его квартиры, поднялся на второй этаж. Там перед обитой черным дерматином дверью с никелированной табличкой «Д—р ф.—м. н. профессор Е. П. Загурский» стоял, задумчиво нажимая кнопку звонка, рослый полнеющий брюнет в парусиновом костюме. Коломиец остановился позади него, залюбовался великолепной, какой—то картинной шевелюрой незнакомца. Просигналив еще пару раз, тот обернулся к Стасю, показав сначала профиль (чуть покатый лоб, нос с умеренной горбинкой, четкий подбородок), а затем и фас. Если бы не мелкое, отражающее сиюминутные заботы выражение лица, голова незнакомца была бы похожа на голову Иоанна Крестителя с известной картины Иванова.
— Вы тоже к Евгению Петровичу? — спросил брюнет интимно, как бы приглашая сознаться в невинном грешке.
— Да.
— Значит, нам обоим не повезло. Что за чудеса, куда он мог деться? Я уже везде обзвонил… — Он снова надолго нажал кнопку; за обитой дверью приглушенно прозвенело — и снова тишина.
— Он что, один живет? — поинтересовался Стась.
— Сейчас да, увы, — брюнет понизил голос. — Уже три месяца, как жена покинула…
(Коломийцу вспомнились вчерашние слова Загурского о Халиле Курбановне: «преданная женщина… такие бывают только на Востоке» — в них прозвучала непонятая им тогда горечь.)
— Ну все ясно, пошли, — сказал незнакомец. Внезапно он смерил Стасика оценивающим взглядом. — Простите, а ваш визит к Евгению Петровичу не связан с кончиной академика Тураева?
— Связан. Я из городской прокуратуры.
— Даже?! А… Впрочем, полагаю, что в таких случаях излишнее любопытство… э—э… излишне. Я же, позвольте представиться, ученый секретарь Института теоретических проблем Хвощ Степан Степанович. Из института к нему прикатил, к Евгению—то Петровичу. Вы не представляете, что у нас сейчас делается: сплошное уныние и никакой работы. Обращаются ко мне, а я ничего толком не знаю… Ну, будем надеяться, что мы разминулись и он уже на месте.
Они вышли на улицу. Хвощ оглянулся на дом.
— И окна открытые остались, и даже балкон… что значит мужчина остался без хозяйки! Если дождь с ветром, то воды полная квартира.
Коломиец остановился, почуяв недоброе.
— А где его окна? Вот эти, над подъездом?
— Да. Тут и ворам забраться — раз плюнуть.
Сквозь виноградные лианы, покрытые мелкой молодой листвой, блестела стеклами открытая балконная дверь. Залезть действительно было просто: балкон соседствовал с бетонным навесом над подъездом, а забраться на него можно было, став на фундаментный выступ и подтянувшись на руках. Стасик (радуясь в душе, что наконец—то его спортивные данные пригодились на практике) так и сделал на глазах удивленных прохожих. С плиты навеса он прыгнул на край балкона, перемахнул через перила, раскрыл шире дверь, заглянул в квартиру — и сердце сбилось с такта.
Загурский был здесь. Он лежал на тахте у глухой стены — и, как ни малоопытен был следователь Коломиец, но по судорожной недвижности его позы он понял, что Евгений Петрович не спит, а мертв. Стась обернулся к ученому секретарю, который стоял на тротуаре, задрав голову:
— Поднимитесь сюда… нет—нет, по лестнице! — и осторожно, стараясь ничего не задеть, прошел через комнаты в коридор открыть дверь Хвощу.
Вместе они вернулись в спальню. Степан Степанович сразу понял, что случилось нечто из ряда вон выходящее, ничего не спросил у Коломийца и только, войдя и увидев своего начальника, молвил севшим голосом:
— Да как же это?..
На сей раз Стась действовал оперативно и по всем правилам, понимая, что дело нешуточное: вызвал по телефону судебно—медицинского эксперта, доложил Мельнику (который от растерянности сказал довольно глупо: «Ну вот видите!..» как будто случившееся подтверждало его правоту), разыскал дворника и употребил его в качестве понятого; вторым понятым согласился быть ученый секретарь.
Протокол осмотра он тоже составлял по всем правилам, описывая казенными словами и периодами и несколько пыльный беспорядок в комнатах, свойственный одиноко живущему занятому человеку (тем более что пыль могла бы облегчить обнаружение следов незаконного вторжения или чьего—то постороннего присутствия, хотя их и не оказалось); и что хрустальная пепельница, стоявшая на придвинутом вплотную к тахте темно—полированном журнальном столике, доверху полна сигаретными окурками с желтыми фильтрами — и на всех окурках наличествовал одинаковый прикус; и что рядом стояла початая бутылка минеральной воды (ее Стась тотчас изъял для анализа) и лежали те самые листки с заметками Тураева, за которыми он приехал; и даже что на стуле возле тахты сложены стопкой две простыни, одеяло жестко—шерстяное малиновое и небольшая подушка.
Но на душе у Стасика было тоскливо, слякотно. Вот человек — не абстрактный объект следствия, а знакомый и так ему вчера понравившийся человек: он был огорчен смертью своего блистательного друга и соавтора, озабочен будущими делами и какой—то научной проблемой… о чем бишь? да, о геометризации времени — явно собирался долго жить. И на тебе, лежит в голубой пижаме, закинув на валик тахты красивую седую голову с остекленелыми глазами — и ноги и руки его уже сковывает—подтягивает трупное окоченение. Особенно расстроила Коломийца эта стопка приготовленного постельного белья: Евгений Петрович уснул, так и не постелив себе. И навеки.
Вскорости прибыл медэксперт. Они вдвоем раздели труп, осматривали, фотографировали. Следов насилия на теле Загурского не оказалось; не нашел медэксперт и симптомов отравления.
— Ох, как это все!.. — вздыхал и качал пышной иоаннокрести телевской шевелюрой Степан Хвощ, подписываясь под протоколами — Один за другим!.. Что теперь в институте будет? И мне—то что делать, скажите на милость, я ведь теперь за старшего оказываюсь!..
Глава четвертая
ВОПРОС: Если Солнце существует для освещения планет, то зачем оно освещает и пустоту?
ОТВЕТ: На всякий случай.
К. Прутков—инженер. Рассуждения о Натуре, т. III
Судебно—медицинское вскрытие тел Тураева и Загурского произвели во второй половине дня; в экспертной комиссии участвовал и Исаак Израилевич Штерн. Заключения в обоих случаях получились почти одинаковыми и подтвердили то, что Штерн с самого начала и предполагал: оба умерли от остановки сердца — причем не внезапной, не паралитической, а просто остановилось сердце, и все. Ни тот, ни другой на сердце никогда не жаловались — и верно, патологических изменений в этих органах не нашли. Загурский умер между четырьмя и пятью часами ночи, пережив своего великого друга ровно на сутки. Еще у Евгения Петровича обнаружили легкий цирроз печени; Штерн, пользовавший и его, объяснил, что ранее 3агурский пил, иной раз неумеренно (косвенно по этой причине его и оставила супруга), но в последнее время по настоянию Александра Александровича и по его, Штерна, советам бросил.
Анализ окурков и минеральной воды, равно как и все другие предметные исследования на месте кончины Загурского, не дали решительно ничего.
Таким образом, ни криминальный, ни анатомический сыск не обнаружил улик, которые позволили бы заподозрить в смерти Тураева и его заместителя убийство, самоубийство или хотя бы несчастный случай. Тем не менее было понятно, что дело нечисто: слишком уж подобными по характеру и обстоятельствам оказались эти две смерти.
— Ну, пан Стась, влез ты в трясину обеими ногами, — сказал Коломийцу Нестор Кандыба, покидая в конце дня комнату. — Теперь думайте, пане, — и добавил голосом Мельника: — Так, значит, это самое!
Стасик сидел над протоколами осмотра, над актами медэкспертизы, над скудными показаниями свидетелей — думал. Каждый умирает в одиночку; как говорил вчера Загурский: «Смерть человека есть завершение его жизненной индивидуальности» — вроде так?.. А вот в данном случае вышло иначе: индивидуальности разные — смерти одинаковые. И не только в сходстве клинической картины дело, а в… в чем? В том, что между этими двумя событиями есть несомненная связь. Какая?.. Ну, были между покойными прочные служебные и житейские отношения: знали друг друга более двух десятилетий, с первого курса МГУ, у них были общие научные интересы, творческое сотрудничество, деловая дружба… Однако из этого вовсе не следует, что, если помер один, то непременно должен тотчас умереть и другой. У лебедей так бывает, у брачных пар. Да и то у них вторая смерть имеет характер самоубийства — а здесь явно естественная смерть. Словом, это не то. Смертоубийственная связь должна быть более явной, вещественной.
Есть ниточка и вещественной связи: при кончине и Тураева, и Загурского присутствовал один и тот же предмет; не так' чтобы уж совсем предмет, но все—таки — бумаги с заметками Тураева. «В чутье Мельнику все—таки не откажешь…»
И тем не менее не прав был Андрей Аполлонович, напрасно он распек Коломийца из—за этих листков. При осмотре квартиры Загурского Стасик обнаружил и другие записи на ту же тему, о которой так увлеченно толковал ему Евгений Петрович в машине по пути из Кипени. Это были, вероятно, тезисы научного доклада — отпечатанные на машинке, с пометками, сделанными рукой Загурского. Эти записи, ясное дело, предшествовали предсмертным заметкам Тураева: в них сухо, но достаточно внятно излагалась «проблема времени» в интерпретации покойных соавторов.
Для уяснения задачи геометризации времени, писали они, надо прежде всего четко зафиксировать различия между временем и пространством, или — более строго—между нашими восприятиями этих двух наиболее общих категорий действительности:
1) в геометрическом пространстве мы можем перемещаться в любую сторону от начального местонахождения, можем возвращаться в прежние точки; во времени мы перемещаемся только в одном направлении, от прошлого к будущему. Можно сказать, что «время несет нас вперед»;
2) пространственные ориентации: «вверх—вниз», «вправо—влево», «вперед—назад» — индивидуальны для каждого наблюдателя (что верх для нас, то низ для южноамериканцев); понятия же временной ориентации «прошлое», «настоящее» и «будущее» — общие для всех. Это позволяет считать, что все мы увлекаемы куда—то общим потоком времени;
3) в наблюдаемом пространстве образы материального мира чередуются весьма разнообразно, по какому направлению ни взглянуть: здания, луг, река, лес, воздух, облака, косметический вакуум, астероиды, снова вакуум, планета… и т. д., и т. п. — то есть по пространственным направлениям концентрация и образы ощущаемой нами материи меняются резкими скачками. По направлению же времени мы наблюдаем, как правило, достаточно долгое, устойчивое существование объектов и плавное, медленное изменение их свойств (собираются или рассеиваются облака, исчезает снеговой покров, зеленеют деревья, повышается или понижается уровень воды в реке…). То есть если рассматривать материальные образы как конечные события в пространстве—времени (что на самом деле и есть), то окажется, что все предметы—события сильно вытянуты пс направлению времени; это позволяет рассматривать их как некие «струи» в потоке времени. В субъективном же плане время оказывается просто направлением нашего (и всех окрестных тел) существования;
4) нашему сознанию трудно свести категории «пространства» и «времени» к чему—то единому из—за чисто наблюдательной специфики: в пространстве мы видим, слышим, обоняем, осязаем — во времени же мы это не можем, а можем вспоминать прошлое и вообразить (вариантно представить) будущее. То есть дело сводится к тому, что мы воспринимаем время иными «органами чувств», нежели пространство: памятью и воображением. Эти органы разумного восприятия мира (у людей они развиты явно сильнее, чем у животных) никак не менее важны, чем глаза, уши и нос: без памяти невозможно наблюдение, сопоставление, обобщение, без воображения — предвидение и творчество. Кроме того, им, как и пространственным органам чувств, свойственны искажения и ошибки (ложное предсказание, например, уместно сравнить со зрительным миражем). В силу этих сопоставлений нам следует рассматривать память и воображение как органы чувств, необходимые — наравне со слухом, зрением и т. п. — для ориентации в пространстве—времени, а по информационной природе как родственные им: отличие «зрения» от «памяти» или «слуха» от «воображения» не больше, чем различия между «зрени ем» и «слухом».
Таким образом, заключали Тураев и Загурский, вскрывая различия между пространством и временем и между нашим восприятием их, мы неожиданно обнаруживаем глубинное родство этих категорий. Если бы мы, как наблюдатели, располагали некими обобщенными, безличными к координатной ориентации органами восприятия, сочетающими свойства зрения—слуха и памяти—воображения, то посредством их мы явно воспринимали бы не отдельно трех мерное пространство и отличное от него существование—течение во времени, а четырехмерное, в простом геометрическом смысле, материальное пространство. Математическое описание всех явлений при этом бы сильно упростилось, а понимание природы вещей в такой же степени возросло.
Странным было первое впечатление Коломийца от этих тезисов, неуютное какое—то: холодный ледяной блеск академической мысли, беспощадной в своем поиске истины. А впрочем, конечно, занятно, прочти Стась такое где—нибудь в «Знании — сила» или в «Клубе любознательных» «Комсомолки», то непременно бы молвил, покрутив головой: «Н—да… во дают все—таки наши ученые! Это ж надо додуматься!» Но сейчас направление его мыслей было иным: эти тезисы позволяли лучше вникнуть в последние записи Тураева.
Коломиец еще раз перечел их. Нет, как ни смотри, это чисто научные заметки в развитие той же идеи геометризации понятия «время» — и не более. Ну, правда, написаны как бы для себя — отрывочно, местами смутно, с лирическими отступлениями, даже с местоимением «я» вместо общепринятого в научных статьях «мы» — с человечинкой: индивидуальность писавшего чувствовалась отчетливо. Но, главное, ни в одной из предсмертных записей академике не было даже и косвенных намеков на какие—то личные передряги сложные взаимоотношения, потаенные заботы — мысли и только мысли. О времени, пространстве, материи, жизни мира, о восприятии этого человеком, лично автором записей. И все.
«Нет, не прав был Мельник, зря наорал на меня… Э, что я все на это сворачиваю: кто прав, кто не прав! Обида заела? Сейчас не до нее. Пока неясна картина, все не правы».
И все—таки линия связи двух кончин, Стась это чувствовал, проходила через проблему, которую они оба, Тураев и Загурский, пытались решить; в частности, через эти бумаги. Какое—то тревожное впечатление оставляли заметки Тураева. Какое?.. Словами Коломиец это выразить не мог.
Прозвенел телефон на столе Мельника. Стасик подошел, взял трубку:
— Горпрокуратура, следователь Коломиец слушает.
— О, славно, что я вас застал! Это Хвощ беспокоит. Я вот о чем: когда мы сможем забрать тела Александра Александровича и Евгения Петровича? Их ведь обрядить надо… Меня, понимаете ли, председателем комиссии по похоронам назначили.
— Уже можно забирать, родных и организацию должны были об этом известить.
— Не известили меня. Значит, можно? Ясно. Ну а… — ученый секретарь замялся на секунду, — обнаружили уже что—нибудь?
— Нет, ничего, — сухо ответил Коломиец.
— Я ведь, поймите, не по—обывательски интересуюсь. Здесь у нас такие разговоры, слухи… Надо бы общественность проинформировать, успокоить.
— Проинформируйте, что нет оснований кого—то в чем—либо подозревать, — это вернее всего… — Тут Стася осенила мысль. — Вы из дому звоните, Степан Степанович?
— Нет, я еще в институте.
Институт теоретических проблем — серо—голубой бетонный параллелепипед, разлинованный полосами стекла и ребрами алюминия и позолоченный слева лучами заходящего солнца — украшал площадь Героев Космоса в центре города. В вестибюле Стась увидел два траурных плаката с портретами Тураева (покрупнее) и Загурского (поменьше). Хвоща он нашел на втором этаже в кабинете с табличкой серебром на малиновом фоне — «Ученый секретарь». По сравнению с утренним своим видом Степан Степанович сейчас выглядел похудевшим и озабоченным. Левый рукав того же полотняного костюма украшала траурная повязка. На столе перед ним стояла пишущая машинка, и он бойко выстукивал на ней текст.
— Некролог на Евгения Петровича, — прояснил Хвощ. — Еще визировать надо, он ведь тоже в центральные газеты пойдет. Садитесь. — Он указал на стул, отодвинул машинку. — Вы не представляете, что у нас сегодня творилось, сплошная драма. Восемь сотрудников отправили домой из—за сердечных приступов, инфарктную «неотложку» загоняли. Из этих восьми у пятерых раньше сердце никогда не болело… так подействовало. Женщины плачут, вокруг уныние, растерянность. Директор и его первый зам один за другим, это ж надо!.. Простите, я отвлекся: о чем вы хотели поговорить?
— Да все о них же. Прежде всего нельзя ли познакомиться с личными делами Тураева и Загурского?
— Можно, конечно, только сейчас в отделе кадров уже никого нет. Завтра подъедете или пришлете кого—нибудь.
— Так… А кто еще, кроме них, был причастен к разработке проблемы времени?
— Проблемы времени?.. — Степан Степанович потрогал пальцем щеку, задумчиво возвел и опустил очи. — Если иметь в виду тот аспект, что придал ей Александр Александрович: сведение пространства и времени в единый четырехмерный континуум… вы это имеете в виду? — Стась кивнул. — …то только они двое и занимались. Первая стадия самого что ни есть глубинного поиска, техническим исполнителям в ней делать нечего. Если говорить еще точнее, то занимался этим, вел тему сам Тураев. Мыслью никто за покойным Алексадром Александровичем угнаться не мог, это все мы сознаем и об этом ныне скорбим. Без академика Тураева—младщего наш институт превращается в заурядное академическое заведение и, боюсь, ему грозит скорый закат… — Он вздохнул. — Люди теперь начнут уходить, вот увидите.
— А если бы был жив Загурский, институту не грозил бы закат? поинтересовался Стась: его задело, что Хвощ молчаливо отодвигает симпатичного ему Евгения Петровича на задний план.
Ученый секретарь поиграл бровями, дернул правым, затем левым углом рта — и ничего не ответил.
— Нет, а все—таки, — настаивал Коломиец. — Ведь насколько я понимаю, они были равноправными соавторами, один без другого не обходился.
— «Насколько вы понимаете!» — ядовито произнес Хвощ. — «Равноправными соавторами»!.. Равноправными — да, но не равно—возможными. Между тем не права, а именно возможности человека к творчеству определяют его реальную роль в науке и реальный вклад! — Степана Степановича прорвало. — Александр Александрович был талант, может быть, даже гений… хотя о таких уровнях интеллекта я судить не берусь. Ученые старшего поколения, сотрудничавшие с ним, называли его знаете как? — одаренный лентяй. Он таким и был, сам говорил, что предпочитает выдумывать свои теории, а не изучать чужие, — пусть его учат. И учили! И долго еще будут. А Загурский… что Загурский! Неспроста ведь в нашем институте — да не только в нем, вообще в физических кругах — гуляет афоризм: «Не у всякого Загурского есть свой Тураев, но у каждого Тураева есть свой Загурский». И если смотреть прямо, то исключительная позиция, которую занимал Евгений Петрович в работе с Тураевым, во многом получалась не из—за его талантов, а благодаря умению корректно, но старательно оттеснять других от творческого общения с Александром Александровичем. Не худших его!.. — Хвощ покосился на недопечатанный некролог, помолчал, потом сказал спокойным голосом: — Оно, может, и неуместно сейчас так говорить — ну, да ведь вам нужны не заупокойные реляции, а знать все как есть.
«Все как есть… вот и знаю обойденного Загурским соперника. Ну и что? Загурский оттер Хвоща, да, видимо, не только его. Обойденные недоброжелательствовали, интриговали… но ведь не до покушения же на жизнь, в самом—то деле! Нет, не то».
— А за границей занимаются этой проблемой? — сменил Стась направление беседы. — Где, кто именно?
— Конечно. Но «где, кто именно» — определить трудновато. Понимаете, вопрос: что есть время, какой объективный смысл имеет наше существование во времени? — он вечен, как… как само время. Был такой Августин, раннехристианский философ, канонизированный потом в святые… («Как меняется человек!» — поразился в душе Коломиец. Придя сюда, он застал захлопотавшегося администратора, потом наблюдал околонаучного делягу, брызжущего желчью на покойного конкурента, а сейчас перед ним сидел четко мыслящий и уверенный в своих знаниях ученый.) Так он писал: «Пока меня не спрашивают о времени, я знаю, что это такое. Но когда мне надо объяснить, то я не знаю, что такое время!» И, знаете, за тысячу с лишком лет с той поры, как это сказано, дело мало продвинулось: чувствами понимаем, словами выразить не можем. А для науки надо бы не только словами, но и еще покрепче — логикой, уравнениями. И… в общем, сейчас проблемой времени занимаются так или иначе все теоретики, включая сюда и философов, и даже теологов. Есть много направлений: одни ищут кванты времени, другие пытаются объяснить его свойства через энтропию и ее возрастание в нашем мире, третьи усматривают во времени вселенскую энергию особого вида… Направление, по которому пошел Александр Александрович: объяснить свойства времени через свойства пространства — оригинальное, и, по—моему, наиболее перспективное. Отсюда близко и до общей теории материи.
— А что дало бы разрешение этой проблемы в плане практическом? Для военного применения, например?
— А, вон вы к чему! — Степан Степанович опять коротко дернул сначала правым, затем левым углом рта. — Понимаете, это будет зависеть от того, какой она окажется, природа времени, найдут ли доступные воздействию его свойства. Вряд ли, я думаю, удастся здесь что—то использовать: время — категория всеобщая. Не уран и не тритий. Да и само установление природы его — дело неопределенно далекое… Так что, — Хвощ тонко улыбнулся, — вряд ли стоит предполагать в этих печальных событиях диверсию.
— Да я и не предполагаю, — скривил душой Стась, ибо он это предполагал — и теперь был разочарован. «Ну никакого тебе просвета, никакой щелочки! Что ж, надо говорить напрямую». — Степан Степанович, а вы сами знакомы с проблемой, над которой работали Тураев и Загурский, с их идеями?
— Да, в той мере, в какой они не делали из этого тайны, выступали на ученом совете с предварительными сообщениями. У меня даже возникли свои соображения на этот счет — но поделиться ими, увы, теперь не с кем.
— Буду говорить откровенно, меня к вам привели вот эти заметки Загурского и Тураева. — Коломиец раскрыл портфель, выложил тезисы и листки. — Я, понятно, не берусь утверждать, что эти бумаги причастны, скорее всего дело объясняется простыми причинами, но… во всяком случае, это единственная информационно—вещественная, что ли, ниточка между двумя событиями—кончинами… странными и в то же время похожими… — Стась чувствовал, что говорит ужасно неубедительно, закончил он совсем беспомощно: — Понимаете, я просто не имею права не проверить… эту ниточку, есть ли связь.
— Какая связь, в чем она? — Хвощ бегло просматривал листки
— Не знаю, может, я ошибаюсь, домысливаю… здесь у меня, как у того же Августина… Вот и выскажите, пожалуйста, свое мнение о содержании этих заметок. Надо же нам как—то закруглиться с этим делом… («И зачем мы только в него влезли!» — чуть не добавил Стась в порыве досады.)
— Что ж, можно. Это можно… — рассеянно проговорил ученый секретарь и, долистав, отложил в сторону тезисы, найденные у Загурского. — С этим я знаком, в прошлую пятницу Евгений Петрович излагал все на расширенном ученом совете. Их заберите, пожалуйста. А вот последние записи Александра Александровича… он быстро и жадно забегал глазами по строчкам, — они… гм, черт! Вот это копнул!.. Так—так… — Хвощ встал, наклонился над листками, расставив ноги, погрузился в чтение, приборматывал только время от времени: — Да—да… ух! Это же совсем новый поворот. Ну уж… а впрочем… это проливает свет!
— На что проливает? — напомнил о себе Стасик.
— А?.. — Степан Степанович поднял на него глаза — в них была отрешенность и блеск одержимости; Коломийцу стало не по себе: перед ним опять был новый человек. — Так вы хотите получить заключение? Я берусь. Завтра вас устроит?
— Вполне.
— Итак, завтра в конце дня позвоните. И большое спасибо, что принесли мне это. Огромное спасибо!
Коломиец простился, не совсем понимая, за что его так благодарят, и вышел. И пока он шагал по сизо—сумеречной площади к остановке троллейбуса, его постепенно охватывало сомнение, тревожное сознание допущенной ошибки («В чем?!» — недоумевал Стась), а за ними и тоскливое предчувствие беды. В троллейбусе оно обострилось так, что в пору была завыть, как собаке о покойнике. «Да что такое? Не следовало давать эти бумаги Хвощу? Почему?! Вернуться, забрать?.. Э, вздор, нельзя так поддаваться настроению».
Ночь Коломиец проспал неспокойно, а утром по дороге на работу, не утерпев, позвонил из автомата на квартиру Хвоща. Выслушав, что ему сказали, он повесил трубку мимо рычажка, вышел из будки и двинулся, бессмысленно глядя перед собой. Окрестный пейзаж вдруг предстал перед ним негативом: черное небо, на фоне которого белесо выступали расплывчатые тени домов, деревьев и прохожих.
Степан Степанович Хвощ скончался этой ночью в три часа. Врачи установили инсульт, кровоизлияние в мозг.
Стасик чувствовал себя убийцей.