Книга: Страна багровых туч. Путь на Амальтею. Стажеры
Назад: На берегах дымного моря
Дальше: Эпилог

Сто пятьдесят тысяч шагов

Их осталось трое.
Дауге не приходил в сознание. Быков и Юрковский с трудом извлекли его наружу и некоторое время стояли неподвижно, не в силах покинуть страшное место. Привычно подрагивала земля. Красная пленка исчезла. Они еще успели заметить остатки красного ковра над воронкой на месте подземного взрыва, метрах в двадцати от «Мальчика»: пленка жадно и торопливо втягивалась в бездонную дыру, медленно гасло лиловое сияние. Стало темнее. Быков поднял было автомат для последнего привета, но опустил, раздумав. Оставалась только одна сигнальная обойма – шестьдесят патронов, – а впереди сто километров пути по песчаной пустыне, по ущелью, по болоту… Сто километров, сто тысяч метров, сто пятьдесят тысяч шагов, и каждый из них грозит неведомым.
– Салют! – хрипло потребовал Юрковский, и Быков, вскинув автомат, дал короткую, скупую очередь…
Из обрезков селено-цериевой ткани, найденных в кессоне, они соорудили нечто вроде носилок и уложили на них Дауге. Прочная, хорошая ткань; ее еще хватило и на то, чтобы обмотать Иоганыча с ног до шеи.
Теперь они шли, согнувшись под упругим тяжелым ветром, в кромешной тьме, изредка озаряемой холодными голубыми зарницами. В такие моменты Быков видел перед собой шлем Дауге на носилках и черную шатающуюся спину Юрковского впереди, мертвые пески, низкие тяжелые тучи с яркими прожилками света. Зарница медленно гасла, и снова – тьма, вязкий песок под ногами, вой ветра в наушниках…
Они не говорили друг с другом. Дышать было тяжело, потому что они берегли сжиженный кислород и дышали наружным воздухом, пропущенным через кислородный фильтр. Этот воздух был горяч и беден кислородом, он душил, заставлял судорожно зевать, жадно распахивать сухие рты… Нет, разговаривать было невозможно. Только на редких и недолгих привалах, когда один валялся в полусне-полубеспамятстве, другой, бодрствующий рядом с автоматом на коленях, имел возможность слушать измененный голос товарища, бормочущего бессмыслицу. Говорить они не могли, но лучше бы они не могли думать…
Жажда! Рот высох. Губы, язык потеряли чувствительность, онемели. Кажется, будто глотка забита песком и пылью, а язык – тяжелый, сухой ворочающийся камень… Горит огнем обожженное тело, огонь на коже, во рту, в легких… Жажда! А здесь, у самого рта – сто́ит только протянуть губы, – холодный лимонный сок… кисловатый, душистый… Надо только чуть нагнуть голову… взять в пересохшие губы прохладный эбонитовый наконечник… потянуть в себя… Сладость, влага… Быков даже чувствует, как его зубы сжимают гладкий эбонит… Чуть-чуть… Глоток, только один глоток… Увлажнить язык…
– Юрковский, сволочь!.. Опять пьешь? Отставить!
Юрковский хрипит свирепо. Нельзя, нельзя, Вова… Сто пятьдесят тысяч шагов. Осталось еще не меньше ста тысяч… и Гриша… Быков облизывает губы. Или это ему только кажется, что облизывает? Вот в пяти сантиметрах от лица черный прохладный наконечник…
Ну, по сути-то дела, зачем все это? Идти, мучиться… Дело сделано. Далеко позади зарево Голконды пляшет отсветами на гладкой стали башенок маяков. Скоро – может быть, очень скоро – здесь опустятся планетолеты, и бодрые, веселые люди начнут настоящий штурм. Сильные, здоровые, пьющие много свежего, прохладного лимонного сока. И Голконда сдастся. Это уже не зависит от двух измотанных теней в силикетовых костюмах. Что мешает им упасть, напиться вволю холодной влаги и заснуть в песке?
Это так… Хорошо бы лечь, вытянуть обессилевшие ноги, напиться и заснуть. Пусть черный ветер наметает над ними песчаный холмик… Просто и чертовски соблазнительно. А для начала снять с шеи стокилограммовый автомат. Да ну его к черту! Зачем он здесь нужен, в мертвых песках? Тут уже давно все вымерло: всякому ясно, что лучше всего в этой пустыне лечь, напиться вволю – есть еще больше полулитра сока в термосе! – и подождать, пока тебя занесет песком.
Правда, впереди болото, там нельзя без оружия. И там сидит в «Хиусе» Михаил Антонович и ждет. У него есть вода – много воды! – и лимонад – много холодного шипящего лимонада! – но он должен сидеть там один и ждать. Они лягут здесь и уснут, а он будет ждать, будет мучиться бессонницей, часами сидеть у радиоприборов. Он не улетит без них, не улетит, пока не дождется хоть какой-нибудь вести… может быть, даже сам пойдет искать их, нарушая все инструкции. Он ведь не знает, что здесь нельзя жить, если нет большого, очень большого количества свежей, прохладной влаги…
Лечь нельзя! Гришу надо донести. Михаил Антонович ждет, ждет верно и твердо и верит в них. И Краюхин ждет, и Махов, и тот хладнокровный инженер с «Циолковского», и девушка в Ашхабаде…
И все люди, и вся огромная далекая страна. Как много людей ждет их! Значит, они нужны многим, очень многим… Ждут! Хуже всего на свете ждать и догонять. Их ждут, они догоняют. Они догоняют уходящую жизнь, и им нельзя лечь. Надо идти, потому что их ждут, потому что они нужны, потому что они еще вернутся сюда – обязательно вернутся! – потому что очень хорошо жить, потому что лучше всего на свете – это жить. Надо идти потому, что они дойдут, наверняка дойдут, без всякого сомнения дойдут, и будет очень обидно, если они лягут здесь и заснут… хотя они могли дойти. Это будет ужасно обидно. И поэтому надо. «Не хочется – надо!» – говаривал Иоганыч.

 

Быков спотыкается и, конечно, падает. Если споткнешься – упадешь обязательно. Это потому, что они идут уже более суток по песку, который засасывает ноги, а ветер дует с такой силой, что трудно не упасть. А ели они за последние двое суток один раз. И пили тоже только один раз. Юрковский падает, роняет Дауге. Быков старается ему помочь. «К черту!» – хрипит геолог. Как так «к черту», если они не могут не дойти? Если осталось всего только сто тысяч шагов… или немного больше… Быков садится рядом и ждет. Э, врешь, брат, ты не ждешь, ты отдыхаешь! И отдыхаешь не вовремя, значит, теряешь время, а время – это вода, а вода – это жизнь. Быков толкает Юрковского. Тот мычит.
– Пошли, пошли, Владимир Сергеевич! Ерунда осталась!
Юрковский в ответ мычит и не двигается. Тогда Быков наклоняется к нему, ощупью находит кислородный кран, отворачивает на несколько секунд. Юрковский жадно дышит, потом медленно, шатаясь, встает. Алексей Петрович помогает ему…

 

Шаг, два, три, семь, десять… Нет, считать бессмысленно. Десять и пятьдесят тысяч! Смешно! Но интересно – все-таки уже не сто пятьдесят. Прошло трое суток или нет… четверо? Вот черт! Быков чувствует, что потерял счет времени, а это важно, очень важно! Может быть, тогда осталось не пятьдесят, а шестьдесят? Восемьдесят? Минутку, минутку… Быков начинает припоминать… Первые сутки – пустыня, и Юрковский впервые упал и не хотел вставать. Быков давал ему кислород. Вторые сутки… м-м-м… вторые сутки? А, это когда он чуть не провалился в воронку с зыбучим песком и Юрковский его еле вытащил. Они еще долго, около часу, отдыхали на этом месте и пили сок. И Гриша как будто легче дышал, хотя так и не пришел в сознание… Хороший день… А вот третьи сутки? Да, когда руки онемели, отнялись, стали бесчувственными. Носилок не поднять, не удержать. Гриша стал втрое, впятеро тяжелее… И они сделали петли и повесили носилки на шею. Юрковский на привале тогда говорил, что весь поход – бессмыслица, что идти им еще неделю, а питья не хватит и на четыре дня, и что вообще они скоро упадут и не встанут. А потом, пока они спали, вокруг намело песчаную насыпь. И сегодня, когда начинали поход, тоже намело. Юрковского и Дауге пришлось откапывать… Правильно – трое суток! А в сутки они проходят в среднем тридцать тысяч шагов. У Быкова есть шагомер. Пройдено сто тысяч шагов, а всего – сто пятьдесят. Значит, осталось только пятьдесят тысяч.
Сегодня осмотрели ожоги Дауге – кожа слезла, кровоточащие язвы… Быков перевязывает ему ноги как умеет. Затем Быков снимает с Юрковского вещевой мешок, в котором лежат термосы Дауге. Ему кажется, что Юрковский два раза тайком пил…
Быков тащит все на себе. Юрковский снова упал – голубая зарница роняет неверный дрожащий свет на черное распростертое тело.
– Вставай!
– Нет…
– Вставай, говорю!
– Не могу…
– Встать! Убью! – напрягаясь, орет Быков.
– Оставь меня и Гришу! – злобно хрипит Юрковский. – Иди один.
Но он все-таки встает.
На севере разгорается синее зарево, пылая, охватывает полнеба. Быков сквозь полусомкнутые от усталости веки видит свою длинную неуклюжую тень – она шатается и дергается. Ветер меняет направление – теперь он дует в спину. Очень сильный ветер. Он сильнее людей, он валит с ног, но в то же время помогает идти, и, когда затихает, тело кажется невыносимо отяжелевшим. Хорошо еще, что нет Черной бури… Юрковский падает снова, лежит неподвижно, погрузив пальцы в крупный песок. Медленно тает заря на севере.
– Встать!

 

Быков опустился на землю и с трудом стащил с себя заплечный мешок. Снял автомат, уложил аккуратно. Принялся медленными неверными движениями отыскивать замок шлема. Пока не снят шлем, нельзя расстегнуть спецкостюм и высвободить кислородный баллон. А Юрковский лежит без сознания, и запас живительного газа в его баллоне кончился. У Быкова кислород почти не растрачен. Надо снять шлем, расстегнуть спецкостюм и вынуть кислородный баллон. Быков облизывает губы. Он их не облизывает, но ему кажется, что облизывает. Впрочем, это неважно. Надо снять шлем и нырнуть в горячий, раскаленный, полный песка и пыли воздух, в котором нет влаги и очень мало кислорода. Впрочем, это неважно тоже… Юрковский лежит без сознания, и если кислород не приведет его в себя, то Быков не знает, что делать. Щелкает замок.
Воздух невыносимо горяч. Быков никогда не дышал таким и не думал даже, что это возможно. Но это, по-видимому, возможно, потому что он достает баллон, присоединяет его к баллону Юрковского и ждет, следя, как судорожно дергается стрелка манометра в лучах фонарика на его шлеме. Шлем лежит рядом, около вещевого мешка… В глазах мутнеет, подкатывает дурнота… Воздуха! Воздуха! Широко открытый рот хватает раскаленную смесь песка, пыли и еще чего-то, чего очень мало, но чем можно дышать… Все-таки, по-видимому, действительно можно, потому что у него еще хватает сил закрепить как надо свой баллон и нацепить шлем. Только после этого он перестает видеть лучи фонарика, в которых пролетают песчаные вихри, и валится головой в песок рядом с оживающим Юрковским…

 

Во время привала Быков, измотанный и обессиленный, заснул, оставив Юрковского на часах. За четвертые сутки они прошли не больше двенадцати тысяч шагов, и, пока Быков спал, Юрковский снял с себя термосы с остатками жидкого шоколада и лимонада, снял баллон с кислородом, сложил все это аккуратно на полупустой мешок рядом с носилками и, кое-как нацепив шлем, уполз в ночь умирать в песках. Быков проснулся как раз вовремя. Он отыскал геолога в тот момент, когда тот, чувствуя, что у него не хватает сил отползти далеко, стаскивал и не мог стащить с себя зацепившийся за что-то шлем. Быков взвалил Юрковского на плечо – оба не сказали ни слова, – отнес к месту привала, помог укрепить шлем и поставить все баллоны и потом сказал:
– Я хочу спать, я очень устал. Дай слово, что во время сна ты не удерешь…
Юрковский молчал.
– Я очень хочу спать, очень… Ты не даешь мне заснуть, Володя…
Юрковский молчал упрямо, только с ненавистью сопел в микрофон.
– Дай мне заснуть, Володя!.. Мы поговорим обо всем, когда я проснусь. Прошу, Владимир Сергеевич…
– Ладно, – вдруг сказал Юрковский. – Спи, Алексей, все в порядке…
Быков хотел сказать что-нибудь ободряющее, но не успел – заснул. Ему ничего не снилось, только все время хотелось пить, и, кажется, он даже пил во сне, но потом никак не мог этого припомнить. Через четыре часа они двинулись дальше, и Юрковский пошел сам. Местность стала каменистой, и сквозь мучительный бред о воде Быков подумал, что они сделают, может быть, хороший переход, но Юрковский споткнулся, упал и повредил колено. Быков, ощупывая ему ногу, слышал, как он заплакал горько и яростно, и проговорил:
– А помнишь, Володя?.. Бороться и искать, найти и не сдаваться! Помнишь?
– К черту, все к черту! – всхлипывал Юрковский.
– Нет, ты мне скажи, ты мне скажи, Владимир… Боролись?
Юрковский затих, потом проговорил:
– Боролись.
– Искали?
– Искали.
– Нашли? Вовка! Ведь нашли! Ведь ты же геолог!
Юрковский молчал.
– Не-ет, ты скажи! – Быков чувствовал, что бредит. – Ну? Ведь нашли, а?
– Нашли, – сказал Юрковский.
– Милый… Ведь нашли… Ты… Иоганыч… Все пропало – ладно… Записи, образцы, «Мальчик»… Но ведь ты геолог, ты многое помнишь и так… без записей… Ведь нужен ты, Владимир… Ждут тебя… Краюхин ждет… Искали ведь… нашли… так что же – сдаваться? А, Володя?
– Брось меня, – тихо попросил Юрковский. – Все погибнем. Брось…
– Значит, сдаваться? Да?
– Пошли, – прохрипел геолог…
Шаг, два, три, пять, десять… И все по воде, по глубокой прозрачной воде – вот почему так холодно, вот почему колотит дрожь, вот почему так трудно идти: в воде ведь всегда трудно идти, а здесь она по грудь – прозрачная, холодная, сладкая. Сладчайшая!..
– Юрковский, вода! – бормочет Быков. Геолог не откликается. – Володька! Вода, говорю!..
Молчит. Ну, значит, не хочет. А я выпью, думает Быков. Ого! Как я напьюсь! Только бы не замочить автомат. А впрочем, ерунда, ведь стоит только наклонить голову… Быков с силой натыкается на эбонитовые наконечники термосов. С зубов обваливается эмаль, только зубы и сохранили чувствительность в спекшемся рту… Вода сразу исчезает. Остается лютая боль и еще что-то – сухое, пыльное, шершавое – жажда… В термосах почти пусто, осталось много шоколада, но он не утоляет жажды, он сладкий, густой, теплый… Кровь тоже густая и теплая – течет из разбитой губы. Быков слизывает ее языком, спотыкается, делает несколько неверных шагов в сторону и останавливается, тяжело дыша. Юрковский лежит на его спине, обхватив руками за шею. Молчит целыми часами – что ж ему теперь делать, бедняге…

 

Небо опять окутано багровыми тучами. Дует сильный ветер с севера, он помогает идти. Тучи принесло со стороны Голконды, пока Быков спал. На горизонте мотаются змеистые тени смерчей – все так же, как три недели назад, когда «Мальчик» резво мчался наперерез ветру к Урановой Голконде, навстречу гибели. Теперь «Мальчик» мертво застыл, вплавившись в остекленевший песок, могучий, огромный – дымной брони памятник Великого похода. Вечным сном заснул его командир; где-то в скалах нашел свою странную смерть Богдан Спицын… Но поход еще не кончен. Не кончен!
Каждый раз, просыпаясь после мучительного сна, Быков люто ненавидел Юрковского. Геолог больше не мог нести носилки. Он все время падал и ронял Дауге. Он еще раз пытался бежать в пески. Но Юрковского терять нельзя! С ним будут потеряны драгоценные знания – знания человека, изучившего подступы к Голконде. Он должен дойти – этот смельчак, поэт и «пижон», он даст людям Голконду, сказочные песчаные равнины, где песок дороже золота, дороже платины… И все-таки каждый раз, проснувшись перед началом нового пятнадцатикилометрового перехода, Быков ненавидел его, как врага.
– Как прошла ночь?
– Все спокойно.
– Спал?
– Немного, часа два…
– Ничего – на мне отоспишься… (Это несправедливо, чертовски несправедливо. Быков никогда не сказал бы так, если бы у них был хотя бы еще один термос с соком, но сейчас он не способен жалеть о сказанном.) Пил?
– Нет. – Голос Юрковского терпеливо спокоен. Это не первый разговор в таком тоне.
– Отпей два глотка, не больше. Слышишь – не больше!..
– Не хочется…
Чудовищная, неприкрытая ложь! Быков еле сдерживается:
– Та-ак! Ладно. Пошли.
Быков поднимается на ноги, с трудом удерживая болезненный крик. Тело как будто рвут раскаленными клещами. Открывает кран подачи кислорода; жадно глотая, торопливо считает до десяти. Это необходимая порция, иначе ноги просто не пойдут. Медленно опускается на колени и, кряхтя, взваливает на плечи вялое тело Дауге. Юрковский остается сидеть на песке – ветер за несколько часов намел около него маленькую черную насыпь.
– Знаете, Быков, это не годится… – Голос сиплый, но спокойный. – Так я не согласен…
Быкову хочется разорвать его пополам, но нет сил, а потому – с грозной хрипотцой в ржавом голосе:
– Разговорчики!.. Встать!
– Я тут, пока вы отдыхали, вытащил у вас карту. (Быков судорожно хватается за карман.) Не беспокойтесь, я уже положил обратно… Я нанес на нее основные сведения относительно геологии Голконды.
Быков рассматривает помятую карту с лохматыми краями: дрожащие кривые буквы, непонятные слова… Написано черной сажей, все сотрется, пропадет. Неразборчиво, плохо, грязно…
– Оставьте нас. К чему вам себя мучить? И сами погибнете, и…
– На кой черт ты мне нужен? Мне «язык» нужен! Вставай.
– Но я же записал!..
– На кой черт мне твои писульки? Мне живой «язык» нужен. Хватит болтать, подымайся.
Юрковский колеблется.
– Ты что? Венец героя приобрести хочешь?.. Мученика? Врешь! Я тебя гнать вперед буду, пока сам не свалюсь! А свалюсь – сам поползешь дальше! Понял?! Вставай!
И Юрковский встает. Славный, хороший парень! Наш, советский, хоть и с загибами… После пятого километра Быков перестает его ненавидеть, а после десятого начинает любить, как брата. Молчит, сукин сын, ни слова, ни жалобы – а у самого волосы выпадают, кожа в трещинах, и лицо чернее пустыни. Шатается… Друг ты мой милый, мы дойдем, обязательно дойдем! Смотри, еще десять километров оттопали. Вперед, вперед!.. Шаг, два, три, пять… Вода уже по колено – прозрачная, холодная, сладкая…
Юрковский бормочет:
– Слушай, Алексей… На случай, если я все-таки не дойду… О загадке Тахмасиба, о Красном кольце… Я думаю… я уверен… Это бактерии. Колонии бактерий. Но не наших бактерий. Другая жизнь… небелковая жизнь. Живут за счет излучений. Поглощают радиоактивные излучения и живут за счет их энергии… Слышишь, Быков?
Да-да, он слышит. «Бактерии и излучения…» Но это ни к чему. Нужна вода, а не бактерии.
– Они собираются вокруг места, где должен произойти атомный взрыв, – продолжает Юрковский. – Собираются в кольцо… Красное кольцо… и ждут. «Мальчик» попал на такое место. И под ним взрыв. Подземный атомный взрыв. А они чуют, где должен быть взрыв, собираются и ждут… Продукты распада очень активны… они лакомятся… Слышишь? Я почти уверен…
Да, Быков слышит. Он идет вдоль каменистой гряды и все слышит. Но сначала нужна вода. И где же, наконец, ущелье? Должно быть где-то здесь… Вода…
– Передай всем, чтобы опасались Красного кольца. Где Красное кольцо, там подземный взрыв. Передашь? Ты слышишь?
– Да-да, передам… Сам передашь!..
Шаг, два… десять… пятнадцать…
На шестые сутки они подошли к ущелью. Вход нашли не сразу. Быков, оставив Юрковского и Дауге около каменной стены, долго бродил в поисках прохода, несколько раз терял память, обнаруживал себя вдруг лежащим на песке и лижущим внутренние стенки шлема шершавым, потерявшим чувствительность языком. Черный провал зарос колючками, выглядел зловеще в красном свете огненного неба. Быков вернулся к Юрковскому, взвалил Дауге на себя, пошел вдоль стены и свалился у самого входа в ущелье. Сознание скользило, налетало и исчезало, как порывы ветра, и сквозь клубящуюся муть он слышал, как Юрковский хрипло выкрикивал, глотая слова:
– Подлая! Мы еще вернемся… Придем сюда! За смерть нашу, за муки… отплатишь! Проклятая планета!.. Будешь работать на нас, на людей Земли, давать свет, жизнь… Закуем в сталь, в бетон! Будешь работать!
– Довольно, – сказал Быков и поднялся, опираясь о морщинистый камень…

 

Нет, идти больше нельзя. Зато можно ползти. Ползти на четвереньках и тащить за собою Дауге. Это гораздо легче, чем нести его на спине. Юрковский тоже ползет… Очень не хочется ползти. Зачем куда-то ползти, если вокруг, насколько хватает глаз, в ярком солнечном свете тянется вода – такая прозрачная, что виден песок на дне, мелкий серый песок, и такая холодная, что ломит руки? Но Быков помнит, что если захочешь ее пить, то натыкаешься на что-то острое, становится очень больно… И потом, ведь можно замочить оружие… И вообще, если здесь лечь и не ползти, то это ужасно обидно: осталось совсем немного, всего несколько тысяч шагов. Обидно, в самом деле, остановиться, когда пройдено сто пятьдесят тысяч шагов и осталось только две-три тысячи… если идти ногами, конечно. Если ползти, получается как-то по-другому, но тоже совсем немного, сущая чепуха…
Быков останавливается, включает фонарик и оглядывается. Юрковский здесь. Лежит позади неподвижного тела Иоганыча, упираясь растопыренными локтями в песок, глядит слепым полушарием шлема. Они связаны ремнем, снятым с вещевого мешка. За этим ремнем надо следить: один раз он уже развязался, и Быков уполз далеко вперед. Пришлось возвращаться и искать Юрковского, который сидел, упершись спиной в каменную стену ущелья, и молчал упорно, хотя и видел Быкова, ползавшего рядом. Чудак! Что он задумал – расставаться, когда осталось всего несколько тысяч шагов. Если идти ногами, конечно. Да, надо внимательно, очень внимательно следить за ремнем. А теперь – дальше. Шаг, два шага… Нет, при чем тут шаги? Они же ползут по дну прохладного быстрого ручья. П о л з у т! А вовсе не шагают – так что шаги здесь ни к селу…
Быков натыкается шлемом на что-то твердое и неподатливое впереди. Может, обвал? Придется оползать стороной… Обвал может даже засыпать, но это, конечно, ерунда… В ущелье красноватые сумерки, а не полный мрак, но Быков стал очень плохо видеть. Он включает фонарик. Это конец ущелья, заросли гигантских колючек. Вот следы «Мальчика» – почерневшие, сморщенные ветви-плети, вырванные вместе с глыбами камня из скалы. Ущелье снова заросло, но пробраться можно. Осталось всего несколько тысяч шагов…
– Если, конечно, идти ногами, – хрипит сзади Юрковский.
Быков садится, подтягивает под себя онемевшие ноги. Кожа на коленях стерлась совершенно, но боль почему-то не чувствуется. И очень хорошо.
– Я что – вслух говорю? – спрашивает Быков не без удивления. Идти уже нельзя, невозможно, но можно еще ползти и, оказывается, удивляться даже.
– Ты все время болтаешь, как испорченный патефон. – Юрковский говорит невнятно и медленно. – Ты все время несешь чушь и непрерывно орешь на меня, чтобы не отставал… А когда тебя зовут, не откликаешься… Обидно даже…
Та-ак, значит, можно еще и обижаться. Быков припоминает, будто действительно Юрковский окликал его и что-то говорил. Про воду. Да. И про ручей. Черт, так это он все говорил! Быкову становится немного жутко: по ущелью ползут двое, связанные друг с другом ремнем, снятым с заплечного мешка, и громко разговаривают, сами того не замечая. Впрочем, здесь некому на это смотреть.
– Плевали мы, – говорит он вслух.
– Верно, – откликается Юрковский.
– Там наше болото, Володя. Чепуха осталась. Давай!
– Давай! – говорит Юрковский.
– Ну, вперед, значит? – спрашивает Быков.
– Вперед! – отвечает Юрковский.
…На болоте шевелились в светящемся тумане джунгли чудовищных белесых растений. Они росли очень густо, и приходилось протискиваться между их толстыми скользкими стволами. Трясина чмокала, чавкала, засасывала грязной мокрой пастью. Перед последним решающим броском устроили длительный привал, и Быков извлек драгоценный заветный термос Дауге – их последнюю надежду и опору. В термосе почти два литра апельсинового сока, и Юрковский даже беззвучно засмеялся, когда шероховатый черный баллончик повис в луче фонарика. Быков разрешил Юрковскому и себе выпить по пяти глотков жизни и влил в запекшийся рот Дауге целый стакан. Потом они спали по очереди три часа и выпили еще по пять глотков…
Потом Быкова с Дауге на плечах засосала трясина, и Юрковский выволок их на поверхность. И самое удивительное заключалось в том, что они с первой попытки нашли место, где месяц назад совершил посадку «Хиус».
Но… «Хиуса» здесь не было…
На его месте – широкая, метров шестьдесят в диаметре, лужайка, покрытая прочной асфальтовой коркой. От центра ее разбегались длинные трещины, сквозь которые пробивалась буйная поросль больших белесых растений с толстыми скользкими стволами…

«Хиус» верзус венус»

Больше всего на свете Михаил Антонович любил сидеть в садике своей дачи на Алтае, где под большой густо-зеленой ольхой специально для него был установлен небольшой столик, и, обложившись книгами, работать – неторопливо, со вкусом, методично. Его интересовали некоторые вопросы теоретического звездоплавания, и с давних пор лелеял он мечту написать небольшую, но содержательную книгу, систематизирующую все основные достижения в этой области за последние двадцать лет.
По специальности он был математик, окончил математико-механический факультет университета в Ленинграде и первое время работал при Институте космогации. Работу свою очень любил, ему доставляло величайшее наслаждение следить за тем, как из-под пера возникают строчки почти всегда очень сложных, но, как правило, изящных, красивых формул, полных глубокого смысла. Работник он был прекрасный, ошибался редко.
Незаметно для себя он увлекся математическими проблемами автоматического управления новых тогда импульсных ракет на атомном горючем. И это определило его дальнейшую судьбу. Напористый Краюхин вовлек его в сферу своей обширной деятельности, заставил закончить школу штурманов-межпланетников и в числе первых направил в пробные полеты за пояс астероидов. Это случилось около пятнадцати лет назад.
Михаил Антонович побывал и на Луне, и на Марсе, и даже в поясе астероидов, стал великолепным штурманом, испытал множество приключений, повидал такое, что и присниться не могло бы научному сотруднику Института космогации, работавшему в области прикладной математики. Но все же больше всего на свете ему нравилось сидеть в тени развесистого дерева, копаться в толстых книгах с шершавыми обложками, покрывать белые листы изящными строчками математической тайнописи и бессознательно прислушиваться к шелесту листвы над головой, когда ослепительное солнце неподвижно висит в чистейшей голубизне. Поддувает ласковый теплый ветерок, под столом стынет в ведерке с искусственным льдом бутылочка нарзана, в кустах смородины жена с дочкой собирают ягоды для домашнего варенья, а сынишка – парень удивительно бедовый – уселся, конечно, возле муравьиной кучи и громким лепетом выражает свое глубокое изумление… Небо чистое, безоблачное, синее, и стрекоза с радужными крыльями ползет по краю голубой чашки… Хорошо!
Простившись с товарищами, Михаил Антонович долго еще стоял в кессоне, опершись локтями о край распахнутого люка, и следил, как гаснут в клубящемся тумане огоньки на корме «Мальчика», уходящего в болотные джунгли. Они исчезли, и сразу стало темнее – штурман «Хиуса» остался один.
Прошли сутки, и над болотами слабо засветился тусклый день. Мрак стал розоватым. Но по-прежнему кругом стоял болотный туман. Липкий, осязаемо плотный, он мягкими, бесшумными волнами поднимался над бурлящей поверхностью грязевого кратера, тяжкой пеленой нависал над планетолетом, густыми клубами обволакивал белесые остовы гигантских растений – тускло окрашенных грибов, зыбко трепещущих росянок и еще каких-то – бесцветных, причудливо искривленных, изломанных. В красноватом сумраке их стебли то появлялись, то исчезали, и казалось, что они, как во сне, плывут, плывут и никак не могут уплыть и исчезнуть. Иногда накрапывал теплый дождь, мгла сгущалась, и ворчливое бульканье горячих источников заглушалось однообразным шелестом падающих капель.
Михаил Антонович осмотрел весь планетолет, сменил несколько приборов, пострадавших при посадке, проверил исправность аппаратуры, тщательно прибрал каюты товарищей. Из-под подушки Дауге выпала пачка голубоватых листков с красным обрезом – письма, отпечатанные на машинке. Письма от Марии Сергеевны. Михаил Антонович аккуратно сложил их, спрятал в столик. В каюте Юрковского валялась толстая тетрадь в черном кожаном переплете. Михаил Антонович узнал ее – туда Володя вписывал свои стихи вот уже несколько лет. Исчерканные страницы пестрели изображениями фрегатов и гордыми профилями с однообразно горбатыми носами. Последнее стихотворение начиналось так:
Милая! Спутница осени серой!
Ты не забыла? Ты помнишь? Ты ждешь?

И, хотя все четыре строфы (в том же духе) были жирно зачеркнуты и снабжены решительным комментарием самого автора (самое корректное выражение в этом комментарии было «дрянь, слюнтяйство»), Михаил Антонович вздохнул, присел на край постели, пробежал несколько строк и засунул тетрадь в карман комбинезона – почитать на сон грядущий. Юрковский никогда не делал тайны из своих стихов, тем более для ближайших друзей.
Первые сутки связь держалась плохо, приемник молчал, и понапрасну Михаил Антонович часами просиживал перед микрофоном, крутя ручку вариометра и бормоча с надеждой:
– «Мальчик», «Мальчик»… Я «Хиус»! Отвечайте. Почему не отвечаете? «Мальчик», «Мальчик», я «Хиус»! Слушаю вас…
«Мальчик» не откликался, но эфир однажды донес до «Хиуса» таинственные сигналы: три точки тире точка, три точки тире точка… Потрясенный штурман тщетно пытался связаться с неизвестным, терпящим бедствие, и только много дней спустя Ермаков объяснил ему, что это – пеленги погибшего Бондепадхая.
Когда наконец сквозь шорохи, завывания и треск в эфире в репродукторе зазвучал спокойный, размеренный голос Ермакова, Михаил Антонович возликовал, как ребенок. С этого момента связь наладилась. Командир сообщил, что все в порядке. Цель достигнута. Голконда сопротивляется всеми адскими средствами, но все-таки исследования идут успешно. Геологи работают круглые сутки, собрали много материала, Спицын и Быков помогают чем могут.
– Так-так… – говорил Михаил Антонович, радостно кивая головой. – Привет им, Анатолий Борисович, привет им передайте!
Экипаж «Мальчика» теперь так занят исследованиями, что чаще всего с Михаилом Антоновичем будет говорить Ермаков. Он повредил слегка ногу – не может поэтому принимать участия в наружных работах.
– А-яй! – волновался Михаил Антонович. – Как же это вы? Как неосторожно!..
Иногда со штурманом говорил Алексей Петрович. По его словам, Богдану в свое дежурство никак не удавалось соединиться с «Хиусом». Какое невезение! Михаил Антонович сокрушался, просил передать ему особый привет: он очень любил Богдана, больше всех. Старые друзья! Пятнадцать лет – не шутка!
Но часто эфир молчал, только трещали электрические разряды в неспокойной атмосфере. Угнетали тоска и одиночество. Очень трудно, когда не с кем поговорить, посмеяться, поспорить. Даже обедать одному как-то тоскливо – кусок в рот не лезет. Михаил Антонович пытался работать, но не мог написать ни строчки. Пытался читать. Сначала это увлекло его, в библиотеке «Хиуса» было много хороших новых книг, а Михаилу Антоновичу редко приходилось читать беллетристику за последние несколько лет – работа отнимала все время, даже свободное. Но это увлечение продлилось недолго: мешали мысли о друзьях, о семье…
Тоска выгнала его наружу. Однажды, нарушая строжайший приказ командира, запретившего покидать планетолет без совершенно особой необходимости, он взял автомат и вылез из открытого люка в клубящийся туман. Более часа бродил он по хвощевым джунглям, пугливо озираясь при каждом вздохе трясины, собрал в коллекторский контейнер несколько любопытных образцов местной флоры – обломки белесых водорослей, круглые фосфоресцирующие шляпки молодых грибов, набрал в специальную баночку омерзительного на вид ила. Потом потерял все это, когда, провалившись в трясину, пытался выбраться, хватаясь за скользкие непрочные стебли гигантских растений. Выкарабкавшись и утопив автомат, безоружный, он долго искал в красноватом тумане потерянный планетолет. После всего этого он зарекся покидать свое убежище, ограничиваясь тем, что можно было увидеть и услышать с порога «Хиуса». И, сказать по правде, в новых впечатлениях недостатка не было…
Однажды что-то грузное, с тускло блестящей кожей, тяжело отдуваясь и хрипя, выползло из трясины, уставилось на замершего штурмана гнусными белыми бельмами. Опомнившись, Михаил Антонович потянулся за оружием, но странный гость уже исчез, растворился в тумане. Огромные лиловые слизняки ползали по броне планетолета, тяжело падали, зарывались в ил. Над головой иногда парили в красноватой мгле какие-то широкие тени. Плотоядное растение разрывало на части отчаянно бьющуюся гигантскую гусеницу; кто-то кричал во мгле хриплым, надрывным криком; в тумане как бы по воздуху проплывала вереница сцепившихся волосатых клубков – шевелились трепещущие клейкие нити, огромная цепь казалась бесконечной. Михаил Антонович, задраив люк, ушел спать, так и не увидев хвоста чудовища. Как-то, когда он дремал возле приборов, планетолет слегка качнуло. Он проснулся и выбрался из люка – посмотреть. Рядом с планетолетом чернели широкие овальные ямы, быстро наполняющиеся мутной жижей: какое-то чудище прошло мимо, задев планетолет и оставив эти громадные следы и широкую просеку в колышущейся стене джунглей.
Проведя в кессон сигнальную систему от радиоприемника, чтобы не прозевать вызова друзей, Михаил Антонович часами сидел, держа палец на переключателе автомата, наблюдал, прислушивался. Асфальтовая площадка вокруг «Хиуса» быстро поросла белесыми водорослями. Первые дни Михаил Антонович следил, как сжимается кольцо зарослей. Потом ему каждый раз приходилось в начале наблюдений прорубать окошко в стене растений, опутавших корпус «Хиуса». Тяжело осевший в трясину планетолет был окружен странным и страшным миром этой планеты, лишь по недоразумению носящей имя богини любви и красоты. Атмосфера, состоящая из углекислоты, азота и горячего тумана; ядовитая тяжелая вода, содержащая большой процент дейтериевой и тритиевой воды; влажная жара, доходящая до ста градусов по Цельсию; флора и фауна, один вид которых исключал всякую мысль об употреблении их в пищу…
– Хорошо, что Голконда ваша не похожа на эти болота, – говорил Михаил Антонович Ермакову.
Тот только покашливал в ответ.
В горячем полусумраке венерианского дня блуждали ярко вспыхивающие далекие огоньки, тяжело вздыхала трясина, с шумом лопались ножки чудовищных грибов – выбрасывали дождь скользких светящихся спор. Может быть, это были не споры, но Михаил Антонович сам видел, как эти упругие, величиной с кулак лиловые шарики начинали прорастать белыми щупальцами, падая в трясину. Ветер приносил ярко светящийся туман – мертвенно-синие клубящиеся облака его тяжело оседали в зарослях. Однажды разразилась гроза. Туман наполнился дрожащим зеленоватым заревом, громовые раскаты слились в сплошной грохот, меж поникших стеблей запрыгали струящие огонь голубые мячи шаровых молний, потянуло зноем, и вдруг налетел раскаленный вихрь. «Хиус» раскачивало. Михаил Антонович, придерживаясь за края люка, с изумлением увидел, как стрелка термометра стремительно поднялась, перешагнув за двести. Волна ила ударила в планетолет, далеко отбросила штурмана от люка. Ворочаясь в густой жиже, он долго не мог встать, скользя ногами по грязи, а когда наконец поднялся, не хватало сил закрыть люк. После третьей или четвертой попытки тяжелая крышка под напором ветра сбила его с ног, и он потерял сознание. Очнулся через полчаса, а может, и через час. Ураган стих, кессон был забит илом, вокруг «Хиуса» намело кучу гниющих водорослей.
Вскоре после бури планетолет подвергся гомерическому нашествию омерзительных червеобразных тварей. Радиопередатчик работал, и, по-видимому, они, как мотыльки на огонь, ползли на радиоимпульсы – густыми массами, извиваясь в грязи, – и скоро образовали целую пирамиду шевелящегося живого теста. Михаил Антонович услыхал только непрестанный шорох по броне снаружи. Выглянув наружу, штурман отшатнулся – в люк потекла отвратительная живая каша. Черви были невелики – сантиметров десять в длину, – бесцветны, с черными твердыми головками. Нашествие продолжалось около часа, потом пошел дождь, и живая пирамида распалась, животные расползлись. Радиопередатчик оказался в исправности, все обошлось благополучно, но Михаил Антонович долго еще не решался выглянуть в кессон, откуда бежал, почувствовав, что люк он закрыть не сможет. Но кессон оказался пуст.
На другой день Ермаков сообщил о болезни Дауге. Новость потрясла штурмана. Ему казалось, что это первый удар, тяжелое предзнаменование. Наступала полоса неудач. Венера ополчалась на смелых людей Земли. Несколько часов Михаил Антонович пролежал на койке, глядя в обшитый желтой полимерной губкой потолок. Вспоминались странные слова Тахмасиба, сказанные им в бреду. Штурмана лихорадило. Термометр показал 39 – температуру больного Дауге. Штурман ощутил, как реденькие волосы у него на голове подымаются дыбом. Встряхнув градусник, он сел на постели и в полной растерянности набил трубку, но потом спохватился и принялся выковыривать табак карандашом. Михаил Антонович очень редко курил в походе. Его жена не выносила табачного дыма, и давно уже он решил курить только вне дома, и всегда почему-то получалось наоборот. Во время отпуска штурман частенько дымил, хоронясь от жены, соблюдая поразительную осторожность, а в полете сосал пустую трубочку, удивляясь самому себе. И вот сейчас тоже привычным движением он ухватил зубами знакомый мундштучок, старательно выколотив соблазнительный кепстен… Что же это? Быть может, болезнь уже здесь, в нем, притаилась, выжидает… Товарищи вернутся к пустому, вымершему планетолету и даже не смогут попасть в него. Надо бы на всякий случай держать открытым внешний люк… Да, но если заползет в кессон какая-нибудь дрянь – ведь не выгонишь…
Михаил Антонович вздыхал, сосал свою пустую трубку. Потом, впервые за все время, забрался в каюту-арсенал и осмотрел сигнальные ракеты. Две полуметровые стальные сигары, покрытые толстым слоем смазки, и к ним пусковые устройства – тяжелые треноги с шестом. Надо надеть ракету на этот шест, включить маленький приборчик около стабилизатора – и ракета готова к пуску. А вот здесь – пусковое дистанционное устройство… Сделать все это будет нетрудно. Штурман попробовал приподнять ракету, поднатужился – да, не особенно тяжело, можно и в одиночку… Если начнутся сильные приступы и он останется жив после первого, надо будет выпустить ракеты. «В двадцать ноль-ноль по времени «Хиуса», как было условлено с Ермаковым. А потом будь что будет – открыть внешний люк и ждать. Михаил Антонович поставил треноги, вспотев, насадил на них ракеты, полюбовался общим видом – и у него стало как-то легче на душе.
Прошел долгий венерианский день, наступила ночь. Над болотами снова повис туманный мрак. «Мальчик» уже заканчивает свой поход. Устанавливают пеленгатор на новой площадке, собирают последние образцы. Скоро Михаил Антонович поднимет «Хиус», полетит на пеленги, скоро встреча! Обратный путь до «Циолковского» – и снова встреча! Обратный путь к Земле – и снова встреча, самая радостная. А впрочем, трудно даже сказать, чему он будет больше рад: увидеть друзей – Ермакова, Богдана и других – живыми и невредимыми – или увидеть жену и детишек. Ведь к тому времени тоска ожидания смягчится. Так всегда. Впрочем, нет, не всегда…
Михаил Антонович вспоминает свое первое возвращение из Пространства. Цветы, музыка, толпы людей, и среди них, сама как цветочек – Зоя. Молоденькая совсем – старший лаборант краюхинского института. «Страшный лаборант», – шутил над ней Михаил Антонович и приставал: «Если ты старший лаборант, то каковы же младшие?» Славное, славное время – расцвет импульсных атомных ракет, время, выдвинувшее таких, как Краюхин, Привалов, Соколовский… Время, когда старик Шрайбер в Новосибирске развил идею «абсолютного отражателя» – идею замечательную. Но как ее встретили, эту идею! «Безумный старик! Мракобес-алхимик! Идеалист! Фантаст!» По уголкам шептались: «Хи-хи!.. Абсолютный отражатель – это, значит, как об стену горох? Гы-ы! Абсолютный отрыгатель! А Шрайбер-то, слыхали? Говорят, идейку-то у одного француза… тово! Абсолютный подражатель! Ха-ха, хи-хи!..» «Глупцы, если не хуже!» – сказал тогда о них рассвирепевший Краюхин. Страшный был бой. Краюхина чуть не сняли за нажим, а многих и сняли-таки. А в результате – вот он, «абсолютный отражатель»: «Хиус» верзус Венус! (Михаил Антонович исчерпал на две трети свои знания латыни и бодро потер руки.) «Хиус» верзус Венус! Пока все неплохо! Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…
На девятнадцатые сутки после ухода «Мальчика» Михаил Антонович почувствовал себя плохо. Он проснулся от звуков чьего-то голоса и, вскочив с койки, долго вглядывался в полумрак каюты, пока не понял наконец, что это был его собственный голос. Голова казалась страшно тяжелой, покалывало тысячами иголок в кончиках пальцев. Снова захотелось прилечь. Он задремал ненадолго и, проснувшись, отыскал градусник. Проверил температуру. Она оказалась нормальной.
«Вставай, подымайся рабочий народ…» – запел он фальшиво и вдруг подумал, что всегда поет по утрам эту песню, если чувствует себя плохо, чтобы обмануть бдительность жены, и что никогда ему еще не приходилось петь ее в экспедициях. Что может быть хуже – заболеть сейчас, в полном одиночестве, в пустом корабле?
Он заставил себя встать и, придерживаясь рукой за ребра стальных шпангоутов в коридоре, прошел в рубку, присел около радиопередатчика. «Мальчик» не отвечал.
– Надо проветриться, – вслух сказал Михаил Антонович. – Я болен, надо проветриться.
Неуверенными шагами он прошел вдоль коридора, остановился перед каютой, где хранились спецкостюмы. Оглянулся: мягким светом сияли матовые шары ламп, на тяжелых металлических стенах еще кое-где темнели бурые пятна – следы рыжей плесени, три недели назад проникшей в планетолет. Руки дрожали, и спецкостюм выскользнул из пальцев, со свистящим шелестом упав на пол. Нагибаясь за ним, Михаил Антонович вдруг почти физически ощутил давящую тишину, притаившуюся в пустых коридорах и каютах, – тишину ожидания, тишину одиночества.
– Наверх, наверх, проветриться… – бормотал штурман, натягивая костюм.
До верхнего кессона он добрался с трудом. Шлем лежал на плечах непривычно тяжело, руки с усилием открыли люк. В последнее мгновение он как-то равнодушно подумал, что делает невероятную глупость, забравшись в кессон в таком состоянии, но мысль проплыла вяло и исчезла. Люк откинулся, и Михаил Антонович скорее упал, чем облокотился на край широкого проема.
Тумана не было. Над головой висела непроглядная тьма, а вокруг, насколько хватал глаз, расстилалась слабо светящаяся равнина.
Он раздвинул липкие стебли водорослей, опутавших корабль, оборвал их со злобой – они мешали смотреть. Мрак, пустота…
– Пустота… – прошептал штурман. Никогда в жизни тоска по людям не охватывала его с такой силой. Одиночество! Десятки километров, тьма, и ни одного человеческого существа вокруг – только мерзость болотная. Пустота…
Вдруг он увидел багровое зарево на горизонте. Оно приближалось, росло, пожирало черную тьму… Местность вокруг наполнилась зловещим красным светом, и, вскрикнув, Михаил Антонович различил прямо перед собой песчаную пустыню. Ветер нес по ней облака огненной пыли, белели лысины валунов, торчащие из-под слоя песка, а посреди этой охваченной ветром равнины стоял гигантский смерч – абсолютно неподвижный, грозный, клубящийся. Видение повисло перед отшатнувшимся штурманом, потом покачнулось, затрепетало, встало дыбом (Михаил Антонович вцепился обеими руками в край люка – ему показалось, что не видение, а он сам раскачивается вместе с «Хиусом») и исчезло мгновенно. Только вдали над спинами гор, ставших багровыми, вспыхнуло и погасло пятно света…
…Над болотом снова занималось зарево. Михаил Антонович попятился. Теперь в светящемся тумане взмыли очертания гигантской скалы, верхушка ее ослепительно сверкала белым серебристым налетом. «Снег? При ста градусах?» У основания неподвижно стояли красноватые деревья с плоскими необычными кронами – много, очень много деревьев, леса́… Склоны горы были покрыты ими. Красиво…
Штурман зажмурил глаза и снова медленно раскрыл их. Мрак. Пустота. «Мираж?..– подумал он. – Мираж или галлюцинация?..»
Михаил Антонович не помнил, как спустился вниз, в жилые отсеки. Голова стала яснее. «Мираж или галлюцинация?» Он взял киноаппарат и вернулся в верхний кессон. Странное видение снова колыхалось перед люком, и он заснял его, истратив несколько десятков метров пленки.
Пленку он проявил немедленно. Она была чиста. Ни черточки, ни пятнышка. Сверхсветосильная пленка, для которой было достаточно вдвое меньше света, чем давало багровое видение… Михаил Антонович опустился в кресло и долго сидел, глядя прямо перед собой. Венера перешла в наступление по всему фронту… Безумие, она поражает безумием… Сначала Дауге, теперь он, штурман Крутиков. Я, штурман Михаил Антонович Крутиков, – сумасшедший. Он с любопытством поглядел на себя в зеркало в стене, но ничего не увидел, кроме большого матового шара шлема. Надо раздеться. Он тяжело поднялся, принялся отстегивать шлем, потом посмотрел на черную коробку портативного киноаппарата, взял ее в руки. Объектив был закрыт светонепроницаемым предохранительным колпачком. Михаил Антонович уронил аппарат на пол и засмеялся. Он не сумасшедший, он – дурак. Он снимал мираж и забыл открыть объектив. Он дурак…
Пронзительный звон заставил его вздрогнуть: друзья! Он побежал к передатчику, попирая тяжелыми подошвами хрустящие останки портативного киноаппарата. Размеренный голос Ермакова, как всегда, заставил его ободриться. Лучше промолчать обо всех этих волнениях. Мираж миражом, но сегодня после сна он чувствовал недомогание. Кто его знает, какая это болезнь… Может, все-таки предупредить Ермакова, посоветоваться? Но он не посоветовался. Заговорили о Богдане: опять он не может подойти к рации – экое невезение! Впрочем, скоро конец… План дальнейших действий?.. Лучше всего…
В этот миг пол под ногами штурмана дрогнул и ушел вниз, раздался тонкий свистящий звук. Михаил Антонович, кажется, вскрикнул, потому что Ермаков спросил его, что он сказал. В репродукторе взвыли сирены, захрипело, затарахтело… Михаил Антонович попробовал подняться с кресла, но вторым толчком его сбило с ног. Падая, он ухватился за край радиоустановки, поволок ее за собой – что-то задребезжало, опрокидываясь и разбиваясь… Землетрясение! Штурман поднялся, окликнул в микрофон Ермакова. В ответ захрипело, заурчало, завыло… Дрогнули, перекосились стены… Взмахнув руками, штурман опять шлепнулся на пол, проехался, пока не оперся спиной о холодный металл пульта управления. Резкий протяжный свист перешел в могучее басовое гудение, оборвался гулким ударом, и Михаил Антонович снова почувствовал, как пол стремительно уходит из-под ног.
И тогда он понял, понял и моментально покрылся ледяным потом ужаса…

 

С тех пор как планетолет при посадке глубоко зарылся реакторными кольцами в вязкую, илистую почву, непрестанно сжимались и прогибались под его тысячетонной стальной массой упругие пласты пропитанного водой ила. Ил уступал микрон за микроном, сантиметр за сантиметром и наконец не выдержал. И сейчас громада «Хиуса» тяжело проваливается в бездонную грязевую яму… Товарищи, вернувшись, напрасно будут искать его. Они обнаружат только черную широкую проплешину на том месте, где стоял планетолет… Они погибнут, лишенные всего – воды, кислорода, питания. И самое главное – средств сигнализации… Они не смогут вызвать помощь с «Циолковского».
Михаил Антонович вцепился в край пульта, порываясь встать. Планетолет сильно накренило, он начал заваливаться набок… Через несколько секунд «Хиус» ляжет на борт… может быть, даже перевернется вверх дюзами и зеркалом. Это – смерть! Михаил Антонович наконец добрался до главного пульта, положил руки на рычаги… Вспыхнула радуга лампочек на приборах…
И дрогнула трясина. Колыхнулись белесые джунгли. Тучи голубого пара рванулись из черной дыры в болоте, наполненной горячей жижей… Окруженный ослепительным сиянием, в громовом гуле и вое, подобный огромному членистоногому, пятилапый «Хиус» вынырнул из сипящей трясины, повис на долю мгновения над болотом и взвился в черное небо, оставив за собой широкую – метров шестьдесят в диаметре – асфальтовую площадку, покрытую разбегающимися от центра извилистыми трещинами…

 

– … «Мальчик», «Мальчик», я «Хиус»! Слушаю вас! Я «Хиус»! «Мальчик», «Мальчик», «Мальчик»! «Хиус» слушает вас. Я «Хиус», слушаю вас. Перехожу на прием…
Михаил Антонович подождал, послушал завывание эфира и выключил рацию. Не отвечают. Молчат уже пятые сутки. Что случилось? Почему нет сигнала для перехода на новый ракетодром? Неужели…
«Хиус», в кромешной тьме, стоит, упираясь всеми пятью колоннами в надежный каменистый грунт, припорошенный черным песком. «Хиус» – дивная машина. Только «Хиус» с его удивительной простотой управления, великолепной устойчивостью в полете, с его могучими двигателями мог совершить этот подвиг – перемахнуть через скалы и сесть замечательно точно, не разбиться, несмотря на буйные вихри, несмотря на то что вел его хотя и опытный, но растерявшийся и напуганный пилот. Не даром прошли бессонные ночи Краюхина, Привалова, десятков и сотен людей, вложивших все свое умение, весь свой громадный опыт, всю душу мечтателей и творцов в создание фотонной ракеты. «Хиус» победил там, где любая другая ракета была бы обречена на гибель и валялась бы сейчас, разбитая и изувеченная, грудой стального лома…
А «Хиус» стоит в кромешной тьме, целый и невредимый, если не считать нескольких незначительных приборов и одного комплекта радиооборудования, который разбил, очевидно, сам Михаил Антонович…
«Хиус» стоит, но где? Этого штурман не знает. Впрочем, это не важно. Он часами и сутками просиживает над рацией, вызывая «Мальчика», он ждет сигнала для перехода на новый ракетодром. Но сигнала нет. Что, если его так и не будет? Михаил Антонович встает и принимается шагать по рубке, бессознательно поправляя постоянно сползающие бинты на изрезанных руках.
Если связь не будет налажена, «Мальчик» пойдет к месту прежней посадки. Они будут искать «Хиус». Они не найдут его на болоте. У них мало воды… Так почему же они не дают сигнала? Или сигнал был?
Михаил Антонович напрягал мозг, стараясь осилить предательскую слабость. Спокойно! Спокойно же, черт возьми! Из всякого положения есть по крайней мере два выхода, как говаривает Гриша Дауге. Планетолет цел и невредим – значит Михаилу Антоновичу ничего не грозит… Впрочем, не в этом дело… Идти на болото? Оставить там знак? Чушь! Десятки километров труднейшей дороги, «Хиус» без присмотра… И где оно, это болото? Куда идти?..
Он хлопнул себя по лбу. Как же можно было забыть? Обе ракеты «в двадцать ноль-ноль любого дня по времени „Хиуса“» – так сказал Ермаков. Михаил Антонович спустился в нижний кессон и, распахнув люк, ступил во тьму, полную вязкого ветра. Особенно трудно было спустить вниз сигнальные ракеты. Нужны обе, обязательно обе! Одну Ермаков может не заметить, так он тогда сказал.
Михаил Антонович оттащил ракеты метров на сто от «Хиуса»; надрываясь, шатаясь, волок их под тугим ветром и установил. Сверил по часам и включил стартовые механизмы. Для безопасности следовало подняться в «Хиус», но он не мог найти трап: гибкую лесенку отнесло ветром куда-то в сторону. Михаил Антонович, теряя сознание, залег за толстой реакторной колонной. Он не видел и не слышал, как сигнальные ракеты одна за другой белыми молниями рванулись в небо и там, высоко за тучами, распались в ослепительные огненные шары…
…Вернувшись наконец в планетолет, штурман с трудом заставил себя сбросить спецкостюм, дотащился до своей каюты и упал на койку. Он пролежал в полузабытьи несколько часов, затем равнодушно выпил кружку холодного бульона, поднялся в рубку. И только там заметил, что его ручные часы отстают от большого хронометра – безупречного инструмента, работающего на диссоциации металлических молекул, – на двенадцать минут. Он выпустил сигнальные ракеты на двенадцать минут позже установленного срока. Ермаков мог заметить и мог не заметить вспышки… Но у штурмана уже не было сил размышлять о возможных последствиях своей ошибки. Теперь оставалось одно: ждать.
Михаил Антонович вскочил на ноги. Надо быть ослом… нет, надо быть насмерть перепуганным человеком, чтобы упустить из виду другую возможность – простейшую! Ведь можно включить локаторы! Рано или поздно Ермаков запеленгует их и найдет планетолет. Очень просто!..
Он поспешно склонился над пультом управления противометеоритного устройства. Он даже запел что-то легкомысленное, когда засветились серым светом круглые экраны…

 

С тех пор прошло четверо суток.
– «Мальчик», «Мальчик», я «Хиус»… Берите мои пеленги. Длина волны…
Нет, я не «Хиус», я не из стали, я очень, очень устал… Я просто безмерно усталый человек, который не может заснуть, потому что ждет. Ждет седьмые сутки и спит в наушниках. Точнее, не спит, а дремлет… Седьмые сутки, восьмые сутки…
– Я – «Хиус», я – «Хиус». «Мальчик», отвечайте. Слушаю вас… Берите мои пеленги…
Атмосфера Венеры капризна. Она не всегда пропускает радиоимпульсы локатора. Терпение, терпение…
– Я «Хиус», я «Хиус»! Берите мои пеленги на волне…
А что подумали на «Циолковском», если заметили ракеты? Наверное, ходят в трауре, Махов готовит спасательные грузовики с автоматическим управлением, Краюхин, постаревший и угрюмый, сидит в своем кабинете: погибла его мечта, вся цель его жизни – погиб «Хиус»! Ну нет, только не «Хиус»! Чу́дная, дивная машина!..
– …Слушаю вас. «Мальчик», «Мальчик», «Мальчик»…
Шли дни за днями. «Мальчик» не приходил, не откликался. Значит, беда. Значит, напрасно он ждет, мучается… Нет! Он обязан ждать, они не могут не вернуться…
– «Мальчик», я «Хиус»! Слушаю вас. Я «Хиус»… Берите мои пеленги…
На девятые сутки он проверил локатор, проверил комплект питания в спецкостюме, взял автомат и спустился вниз, на твердую каменистую почву под «Хиусом». По небу мчались багровые тучи. Песок здесь был рыжий и мелкий. Ветер гнал его, гудел в наушниках, шевелил заросли сухих растений шагах в двухстах от планетолета. Это были те самые деревья с плоскими кронами… Многие из них казались обожженными, хотя и находились от «Хиуса» более чем в полукилометре.
Михаил Антонович огляделся по сторонам, поправил на шее автомат, погладил шершавую, залепленную ссохшейся грязью поверхность одной из могучих лап и шагнул вперед, к зарослям. Он не мог более ждать. Друзья погибли – это ясно, но он не уйдет отсюда, не уведет «Хиус» до тех пор, пока не найдет их тел…
Войдя в обгоревшую рощу, он почти сразу наткнулся на трех человек. Один, огромный, полз, извиваясь, как червяк, цепляясь за неровности почвы, и тащил на себе второго, обмотанного грязными тряпками, неподвижного, беспомощного и обмякшего. Третий полз вслед за ними. Вокруг поясницы его была затянута ременная петля, конец ремня тянулся к переднему. Они ползли прямо на застывшего штурмана. И Михаил Антонович, неожиданно потерявший голос, задыхаясь от ужаса и радости, увидел, как тот, что ужом полз впереди, с размаху ударился головой в серебристом шлеме о ствол дерева, застонал и пополз в обход, дальше – упорно, яростно…
Михаил Антонович наконец закричал и бросился к ним. Тогда передний с удивительной быстротой поднялся на колени, в руках его взметнулся автомат.
– Кто? – прохрипел он, слепо водя дулом по воздуху.
– Алексей! – закричал Михаил Антонович и упал рядом на колени, прижался, заплакал тяжелыми, злыми и радостными слезами…
Под его башмаком, вдавленный в пыль, зашуршал лист бумаги – когда-то белый, теперь заляпанный желтой грязью, мятый, с рваными лохматыми краями. Но на нем еще можно было различить и черную лепешку Голконды, и кольцо болота, и маленький красный кружок юго-восточнее грязевого кратера. Если бы Михаил Антонович знал собственные координаты, он бы сразу увидел, что «Хиус» стоит в этом кружке. Анатолий Борисович Ермаков, командир лучшего в мире планетолета, ошибался редко. Он и здесь ошибся только на несколько километров…

 

Когда Быков кончил свой рассказ, Михаил Антонович заплакал:
– Товарищи! Родные вы мои! Богдан, Ермаков… – Крупные быстрые капельки бежали по его толстым добрым щекам, застревали в многодневной щетине.
– Не надо… плакать, – с трудом проговорил Юрковский.
Он лежал в кресле рядом с матово-белым закрытым цилиндром, где дремал, плавая в целебном растворе, измученный перевязками и уколами голый Иоганыч.
Глотая слезы, Михаил Антонович переводил глаза с выпуклой крышки цилиндра на лицо Юрковского, черное как уголь, и на лицо Быкова, почти целиком закрытое темными очками-консервами.
– Не плачь, Михаил, – повторил Юрковский, – лучше еще раз настройся на Голконду…
Алексей Петрович Быков снял очки, когда тонкое и настойчивое «ту-ут, ту-ут, ту-ут» наполнило рубку.
– Маяки, – прошептал он жмурясь. – Наши маяки!..
«Ту-ут, ту-ут, ту-ут…»
– Мог бы ты, Михаил, идти по этим пеленгам? – шептал Юрковский. Острая, ликующая гордость сверкала в его провалившихся глазах.
– Ну конечно… Ну конечно же! – Толстый штурман тер щеки, а слезы, все такие же крупные и обильные, падали на пульт управления. – Да не то что я – любой новичок сможет!.. Да надень ты очки, Алексей! – страдающим голосом закричал он вдруг. – Опять ослепнуть хочешь?..
«Ту-ут, ту-ут, ту-ут», – неслось в пространстве. Над уходящими в бездну пустынями, болотами, над багровыми тучами, над разбитыми кораблями, над изувеченным «Мальчиком», над безвестной могилой Богдана, над вечно грохочущим жерлом Голконды…
– До «Циолковского» осталось полторы тысячи километров, – сказал Михаил Антонович и полез наконец за платком.
– Не смей плакать, Михаил, – шептал Юрковский. – Дело сделано… Мы… не могли сделать… больше… Но дорога теперь открыта. А мы вернулись. Быков… я… и Гриша.
Быков снова надел очки.
«Ту-ут, ту-ут, ту-ут», – пели далекие маяки – плакали, ликовали, звали…
Назад: На берегах дымного моря
Дальше: Эпилог