Книга: Рай без памяти (сборник)
Назад: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПЕПЕЛ КЛААСА
Дальше: СЕРЕБРЯНЫЙ ВАРИАНТ

39. НА ВЫСТАВКЕ «СПЯЩИХ»

Я выехал в воскресенье на рассвете, рассчитывая попасть к началу занятий в мэрии. По воскресеньям в мэрии, как и повсюду в Городе, был выходной день, но мэр работал, или диктуя Зернову свои записки по истории Города, или принимая посетителей, с помощью которых восстанавливалось в памяти то или иное существенное для заметок событие. Происходило это уже давно и никаких подозрений, естественно, не вызывало. Поэтому здесь и доводились последние приготовления к операции, до начала которой оставались считанные часы. Сюда спешил и я, зная, что и мое появление не привлечет внимания дежурных служителей.
Шоссе, мощенное большими каменными плитами, плотно пригнанными друг к другу, было, вероятно, очень похоже на дороги, проложенные римскими легионами на окраинах империи. В глухом галльском лесу тянулась прямая каменная лента, достаточно широкая для того, чтобы могли проехать по ней боевые колесницы цезарей или местные омнибусы в шесть лошадиных сил. Встречным уже приходилось съезжать с дороги, приминая подкравшуюся к тесаному камню молодую лесную поросль. По этой дороге я и выехал прямо во французский сектор, минуя сытых и вялых, как осенние мухи, патрульных. По моим расчетам, армия шахтеров Майн-Сити, наступая двумя колоннами, могла с ничтожными для себя потерями овладеть и железной дорогой, и этим древнеримским шоссе, опрокинув и уничтожив по пути все конные и пешие заставы галунщиков.
Видимо, французы, как человеческий материал, оказались хозяйственное и эстетически одареннее многих других, с которых лепилось это подобие земной жизни, — я судил по окраинам сектора, создававшимся людьми, а не «облаками», я видел не «гувервилли» из залатанных и помятых автобусов без колес или лачуги из ящиков, едва ли удобнее диогеновской бочки, а чистенькие домики из камня с черепичными крышами (научились здесь и обжигать черепицу для кровель) и благоуханием роз в ухоженных палисадниках.
Следы этого незапрограммированного трудолюбия и проснувшейся памяти я наблюдал и дальше, по мере того как по скаковой дорожке, сворачивая с улицы на улицу и обгоняя ранних прохожих и велосипедистов, продвигался все глубже и глубже в Город. Вдоль бронзовой ограды парка, почти вплотную примыкавшего к мэрии, мое внимание привлекли картины, которые привозили и расставляли люди в замазанных краской рубахах и блузах, точь-в-точь такие же, каких я видел на импровизированных уличных выставках в Париже и Лондоне. И картины развешивались и расставлялись так же бессистемно и беспорядочно, а хозяева их сидели так же равнодушно рядом на табуретках и стульчиках. Но любопытны были картины, а не люди. Я знал, что в городе нет ни картинных галерей, ни художественных салонов, где выставлялись бы для продажи произведения живописи. Мы давно уже пришли к убеждению, что органически лишенные чувства прекрасного розовые «облака» не поняли назначения изобразительного искусства и не сочли его жизненно важным для развития смоделированного ими земного мира. Оно само возникало здесь по мере необходимости — для рекламных афиш и проспектов, плакатов и иллюстраций в печатных изданиях. Именно об этом мне и говорил Стил. Но сейчас я наблюдал рождение станковой живописи, все-таки родившейся, несмотря на отсутствие запрограммированных стимулов. Кое-кто из художников наглядно демонстрировал это, малюя что-то на загрунтованных холстах красками или углем. Малюя умело, профессионально, даже талантливо, с где-то и когда-то приобретенными навыками.
Поражало, однако, не это и не разнообразие жанров и стилей — вы могли увидеть здесь классический реализм и абстрактное смешение красок и форм, — поражали сюжеты и ситуации, знакомые мне, но явно незнакомые самим художникам. Где мог увидеть юноша с козлиной бородкой написанного им фламандца в кожаном колете и кружевном жабо? Где мог увидеть другой эту мадонну с младенцем, похожую на растрепанную нищенку, которых так проникновенно писал Мурильо? Где мог увидеть третий этот уголок Сены с каменным парапетом моста? У Марке? Но что для него Марке? Набор букв, незнакомое слово. Я медленно шел вдоль тротуара, ведя на поводке уставшую лошадь и пристально вглядываясь в расставленные и развешанные полотна. И замер. Передо мной была копия или вариант известной во всем земном мире работы не менее известного автора. На бельевой веревке, как выстиранное белье, висели часы различных видов и форм, стекавшие вниз наподобие киселя или теста.
— Сальвадор Дали? — спросил я у сидевшего рядом художника.
Он не понял.
— Мое имя Эдлон Пежо.
— Но вы же скопировали это у Дали.
— Я видел это во сне.
Настала моя очередь удивиться. Он усмехнулся, покосившись на мой мундир:
— Вы на выставке «спящих», лейтенант. И у каждого из нас есть разрешение.
Я опять ничего не понял и пробормотал, что я из леса и редко бываю в Городе. Молодой художник наставительно пояснил:
— Любая выставленная здесь картина воспроизводит сон или сны ее автора. Мне, например, эти часы снились каждую ночь, пока я не написал их.
— Что вы делали после Начала? — спросил я.
— Органическое стекло на заводах «Сириус». А когда уволили, вспомнил, что умею писать.
Так возвращалось забытое — блокированная память прошлого. Или «облака» просмотрели эту возможность, или допустили ее сознательно. Все-таки, при всем могуществе знания, они многого не поняли в людях — я убеждался в этом с каждым новым свидетельством. Новейшее последовало тотчас же за картинами. Часть узорчатой бронзовой ограды, примыкавшей непосредственно к подъездам мэрии и смоделированной «облаками» с какого-нибудь земного объекта, была сломана обрушившимся на нее камневозом или лесовозом и затем восстановлена уже людьми, а не «облаками». Это замечалось сразу: в новых секциях бронзовый узор был светлей и ярче, но по рисунку ничем не отличался от старого. И мало того: в каждый новый завиток было вложено не только умение и мастерство, но и подлинное вдохновение таланта. Я не мог отделаться от мысли, что мы, люди, при всей отсталости от столкнувшейся с нами инопланетной цивилизации, все-таки в чем-то ее превосходили. Труд там — естественная функция жизни, как потребность двигаться, видеть, дышать. Но в так же понимаемый труд человек порой вкладывает и нечто новое — творчество, озарение, нежность.
С этой мыслью я и ворвался в кабинет Томпсона, едва успев пропустить куда-то спешившего Стила и чуть не столкнувшись с провожавшим его Зерновым. И тут же изложил ее вслух, не заботясь о том, к месту ли она в прерванных моим появлением переговорах. Оказалось, что к месту. Томпсон сразу воспользовался ею как козырем для утверждения, что со своими способностями здешнее человечество уже за годы, а не за десятилетия догонит земное. Мы с Зерновым не спорили: мы видели континуум. Но Зернов не преминул все же опровергнуть мое замечание, что «облака», при всем их сверхразуме, определенно напортачили с блокадой памяти. Она, по мнению Бориса, была необходима им для Начала, начала четкой, надежной во всех звеньях, бесперебойной работы механизма смоделированной ими жизни. Блокада могла быть необратимой, но они не пошли на это. Очередной кратковременный эксперимент, не отнимающий у здешнего человека возможности развиваться гармонично, но по-своему, не повторяя своего земного предшественника.
— Разве я не похож на вашего адмирала? — засмеялся Томпсон.
— Внешне — зеркало. Но внутренне — вы другой. Повторяя адмирала, «облака» отсекли все лишнее, что искажало характер, психику — эгоцентризм, фанатическую предубежденность против всего, что не соответствовало его воззрениям, навязчивость идей, диктаторские замашки. Повторяя меня, они извлекли и усилили то, что показалось им главным в моем интеллектуальном развитии. Свойственный мне эклектизм исчез. Я вижу, что Анохин уже хочет поправить меня. Не торопись, Юра, диссертации — это еще не синоним призвания.
— Меня это, пожалуй, примиряет с вторичностью моего появления на свете, — задумчиво произнес Томпсон. — Мы — это вы, но с коэффициентом «экстра». Так я вас понял?
— Не совсем. — Зернову хотелось выразить свою мысль как можно точнее: он знал, что она в конце концов дойдет до создателей этого мира. — Главное в человеке — не всегда лучшее. Научная одержимость моего здешнего аналога превратилась в научную ограниченность, в отрешенность от мира, от людей, от народа. А Корсон Бойл? Его земной оригинал — маленький полисмен с непомерным тщеславием и ничтожными завоеваниями в жизни. «Облака» и у него нашли главное — силу воли, организаторский талант, не меньший, чем у вас, Томпсон, жажду власти и умение ее применять, неразборчивость в средствах, жестокость, иезуитизм. Не знаете этого слова, мэр? Есть такой христианский монашеский орден, допускающий любое преступление, любую подлость и предательство, лишь бы они служили силе и могуществу католической церкви. Едва ли можно назвать это коэффициентом «экстра»! Просто «облака», моделируя человеческий материал, искали в каждом объекте присущий ему одному генетически заложенный дар. Если вы установите здесь социалистический порядок, вы безусловно поблагодарите авторов эксперимента за то, что они, сами того не зная, способствовали реализации великой формулы: «от каждого по способностям». Здесь уже не будет ошибок, способности определены безукоризненно точно.
Воспользовавшись паузой, Томпсон перевел разговор в рабочее русло:
— Время дорого. Что в Майн-Сити?
Я рассказал. Он слушал не перебивая. Только раз спросил:
— В шахтах были? А на обогатительной фабрике?
Я признался, что передоверил ее подпольному комитету лагеря. Томпсон поморщился. Неужели он не доверяет подпольщикам?
Он словно прочел мою мысль.
— О недоверии не может быть и речи. Сведения поступают к нам регулярно, но не минуя вас. Ни одно звено не должно выпадать.
— А как у Стила?
— Все готово. К сожалению, «диким» не хватает огнестрельного оружия. Вооруженные автоматами захватят продтрассу, а в Город войдут лучники.
Я подумал об арсенале в небоскребе четырнадцатого блока.
— Есть же склад в продуправлении. Я думал, что вам для этого и понадобились мундиры.
— Для этого. Но экспроприация арсенала в настоящую минуту только насторожит галунщиков. Сейчас они беспечны. Накануне праздника даже на посты выходят, еле держась на ногах, а в «золотой день» мы возьмем их тепленькими. Налет на склад произведем одновременно с захватом «Олимпии».
— Остается еще Вычислительный центр, — напомнил Зернов. — Даже Зернов-второй там не все контролирует.
Телефонный звонок прервал разговор. Зернов взял трубку.
— Есть, — сказал он, выслушав говорящего. — Порядок. Едем. — И, повернувшись ко мне, прибавил: — Твоя голограмма в Би-центре уже получена. Пройдешь все заграждения.
При слове «голограмма» я вспомнил что-то связанное с парижским конгрессом, но что именно, я так и не уточнил. Сделав вид, что и так все ясно, спросил:
— А как же ты…
И осекся… Только сейчас я заметил, что Зернов сбрил свою козлиную бороду и выглядел точно таким, каким я знал его в Москве и Антарктиде.
Спрашивать, как он пройдет заграждения Би-центра, было уже бессмысленно.

40. ЧЕТЫРЕХМЕРНОЕ В ТРЕХМЕРНОМ

Би-центр находился в американском секторе, занимая добрых полквартала между небоскребами-башнями, пустыми, как и все в Городе, с третьего этажа. Он был невысок — четырехметровая стена из каменных плит полностью скрывала его от любопытных глаз. Стену построили, должно быть, уже не «облака», а люди, потому что она несуразно выдвинулась почти на середину улицы, нарушив ее идеально геометрический профиль.
Первый же патруль пропустил нас, не задавая вопросов. На меня даже не взглянули, перед Зерновым вытянулись, как на смотре, молча и почтительно. То же самое последовало и на мощенном каменной брусчаткой дворе за стеной, удивительно похожем на луврский плац из фильма «Три мушкетера». И там и здесь так же нестройно и беспорядочно стояли и прохаживались вооруженные люди — не часовые и не стражники, а просто бездельники в день отдыха на казарменном гвардейском плацу. Увидя Зернова, вытягивались, меня не замечали: ведь я был одним из них — такой же серомундирный галунщик, только, в отличие от них, трезвый; от каждого буквально за несколько шагов несло винным перегаром. Я вспомнил слова Томпсона о том, что уже сейчас, накануне праздника, редко кто из патрульных выходит на пост, не хлебнув из заветной бутылки. Как же велика должна быть их вера в свою силу и безнаказанность и как должен быть уверен в ней Бойл, если его не тревожил процесс гниения самих устоев его государства! Томпсон прав — таких защитников порядка можно будет брать тепленькими. Даже не великолепная, а просто трезвая и хорошо организованная семерка вооруженных смельчаков могла разогнать и прихлопнуть эту пьяную полицейскую ораву, поставленную охранять один из важнейших институтов их государственного строя.
Разогнать — да, но не проникнуть в дом: он охранялся изнутри автоматически и надежнее, чем любой банк на Земле. Наружная охрана была пустой формальностью: мы убедились в этом, когда вошли в дом. Кстати, мы не сразу вошли: самый дом не мог не вызвать удивления и любопытства, тем более у впервые его увидевшего. Ничего подобного нигде и никогда мы не видели. В доме не было окон, а стены сверкали необыкновенной зеркальной поверхностью. «Как защитные зеркальные очки, — сразу нашелся Зернов, — изнутри прозрачны снизу доверху». Но снаружи в них все отражалось и искажалось, как в зеркалах знакомой комнаты смеха. И люди и вещи, отражаясь, то вытягивались, то сплющивались, то завивались совсем уже обезображенными формами. При этом стены были не просто неровны, а несуразно неровны, как нагромождение скалистых обломков; порой пузырились зеркальными волдырями или остроугольными шишками; порой проваливались, как продырявленный мяч или искалеченный в автомобильной катастрофе кузов машины: загибались без ребер и углов параболическими кривыми или выворачивались наизнанку, как сотни «полосок Мебиуса». Риман и Лобачевский могли бы найти здесь десятки примеров для своих геометрических постулатов, а студенты по курсу топологии решать любые предложенные задачи. Я и без подсказок Зернова понял, почему вокруг выросла четырехметровая каменная ограда. Оказывается, пока ее не воздвигли, по улице нельзя было ни пройти, ни проехать — мешали толпы зевак, готовых без устали созерцать это архитектурное чудо-юдо.
Но то, что оказалось внутри, было действительно чудом без всякой иронии. Вошли мы не в дверь, а во что-то вроде щели, достаточно широкой для того, чтобы пропустить двух человек любого роста и любой комплекции. Щель открывала проход, заполненный лиловатым газом — точь-в-точь фиолетовое пятно в миниатюре. «Шагай, не бойся», — подсказал по-русски Зернов, и я шагнул. Тотчас же все утонуло в знакомом тумане. Я протянул руку — она встретила пустоту; дотронулся до Зернова — он был рядом. «Не осторожничай, ничего не случится», — услышал я его голос, чуть-чуть угасавший в тумане: сделал еще два шага и вышел на дневной свет в большую и пустую комнату, если только окружавшее нас пространство можно было назвать комнатой. Трудно было даже приблизительно определить ее форму: она то удлинялась, то укорачивалась, в зависимости от точки, с которой вы пробовали ее осмотреть. И ничего не видели, кроме плотного фиолетового тумана у потолка, если только вообще был здесь потолок, и чуть-чуть мерцающих матовых, будто стеклянных стен. Посреди комнаты плавала круглая белая тарелка, вернее, не плавала, а неподвижно висела, как на сеансе эстрадных «чудес». Все это освещалось обычным, слегка рассеянным светом, но его источника я не нашел.
— Откуда же свет? — удивился я. — Ты говорил, что изнутри стены совершенно прозрачны.
Зернов засмеялся и словно волшебной палочкой взмахнул: мерцающие стены исчезли, открыв полупьяную ораву галунщиков на только что покинутом нами дворе. И видны они были отлично, будто ничто не разделяло нас, и не искажались, не искривлялись, хотя и просматривались сквозь кривозеркальные стены.
— Какие-то чудеса оптики! — вырвалось у меня. — Ничего не понимаю.
— Оптика-то не наша, — сказал Зернов, — не земная.
И плац с полицейскими снова исчез за мерцавшими стенами, непрозрачными, как матовое стекло.
— Обойди их и сядь. — Он указал на висевшую над полом белую, чуть вогнутую тарелку.
Уже не спрашивая, я повиновался, молча пройдя вдоль то удлинявшихся, то словно обрезанных стен или, вернее, одной закругленной стены без углов и дверей, — даже узенькой щели не было видно, и фиолетовый вход наш исчез, словно сместился наверх и растворился в густой толще газа под потолком. Стенка была гладкой и теплой, как подогретое изнутри стекло, но даже вблизи ничего, кроме мерцающих точек и черточек, в этом стекле не просматривалось. Висящая тарелка вдруг почему-то оказалась у меня на дороге, я сел на нее не без боязни грохнуться на пол, кстати такой же туманный и лиловый, как и потолок: будто я шел по зеркалу, его отражавшему. Тарелка оказалась прочной и неподвижной, как тумба; я сел, встал, снова сел и глупо засмеялся от этой глупой гимнастики.
— Зачем это?
— Ты же рассказывал, как тебя муштровали в зеркальном зальчике после экзамена, — сказал Зернов. — Фиксировалось твое зеркальное отражение. Что-то вроде голограммы, фотоснимка безлинзовой оптикой, даже на Земле уже не открытия. Стыдно, товарищ кинооператор, кому-кому, а вам сие должно быть отлично известно. Твоя же область. Ее еще в сороковых годах открыли, а с появлением лазеров развитие ее зависит только от их растущей мощности. Честно говоря, я сам не очень в этом кумекаю — мне мой дубль объяснил. Безлинзовая съемка с когерентным источником освещения. Получаешь и негатив и позитив одновременно, только заключенный в сложном узоре мельчайших черточек, лишь приблизительно напоминающий объект съемки. Но при освещении лазерным лучом голограмма трансформируется в объемное трехмерное изображение редкой точности. Здесь же, по-видимому, фиксируется не сам объект, а его зеркальное отражение. Твое отражение, например, зафиксированное на пленке, поступило сюда, в контрольный механизм центра. Как выглядит этот механизм, каковы принципы его работы, никто не знает. Зеркальное отражение увеличивается до нормальных размеров, вычислительные приборы распределяют интенсивность на интерференционной картине голограммы, некий подобный лазерному невидимый источник света воспроизводит ее в «памяти» контрольного механизма, и, когда ты появляешься здесь подобно фотографическому фокусу «я сам в пяти позах», эта «память» только сверяет объект, в данном случае тебя, с запечатленным в ней отражением. Если объект и отражение не совпадают, ничего не происходит — просто открывается выход на казарменный плац, а в случае совпадения включаются рецепторы. Для чего? Для того, чтобы я или ты могли мысленно назвать нужную им лабораторию, или диспетчерскую, или управление продтрассой, или просто зеркальные стены, чтобы взглянуть на улицу. Меня «память» уже проверила, и рецепторы включились. Их действие ты видел. Теперь твоя очередь. Вызови «лабораторию поля». Так сказать, мысленно назови.
Я мысленно повторил за Зерновым: «Лаборатория поля», — и в мерцающей стене открылась лиловая щель.
— Шагай, — подтолкнул меня Зернов, и, шагнув в знакомую лиловую гущу газа, мы вышли снова на дневной свет, но уже совсем в другой зал, именно зал, а не комнату.
Из глубины его, заполненной сверкающими металлическими формами, вышел навстречу человек в белом, совсем земном халате, только белизна его тоже сверкала, как белая крышка рояля, отражая окружающий мир. Издали этот мир казался путаницей безугольных геометрических построений, преимущественно труб, сфер и цилиндров. Но за человеком с той же скоростью двигалась высокая, как цунами, волна лилового газа, в которой гасла и таяла сверкавшая металлом стереометрия. В конце концов газ срезал зал, обратив его в комнату с таким же туманным полом и потолком и такими же мерцающими тусклыми стенами. Человек в халате оказался Зерновым-вторым, на этот раз отличавшимся от моего спутника только глянцевым белым халатом.
— Нет, не нейлон, — сказал он Зернову-первому. — Тоже химия, только другая.
— Мысли читаешь, Вольф Мессинг? — усмехнулся тот.
— Конечно. Только твои. Ты же знаешь.
— Знаю, — поморщился мой Зернов, — только привыкнуть не могу.
Мы сели на подплывшие к нам белые тарелки к такой же белой, ничем не поддерживаемой массивной плите, на которой мгновенно материализовалась из воздуха бутылка «Мартеля» и три широких коньячных бокала.
— Скатерть-самобранка, — похвастался Зернов-второй.
Первый пренебрежительно отмахнулся:
— Видели и едали. В континууме.
— Прежде я считал все эти чудеса в решете техникой земного происхождения, — задумчиво подхватил Зернов-второй, — кто-то придумал и сконструировал их до Начала. Кто, мы забыли, а наследством пользуемся понемногу и свое ищем, развиваем, разрабатываем. А теперь, когда вернулась память прошлого, я уже точно знаю, что все это — подарок ваших инопланетных гостей, их эксперимент. Даже больше — знаю и назначение самого Би-центра.
— Первая ступень контакта, — перебил Зернов-первый.
— Научного контакта.
— Мост к их науке, к их освоению мира.
— Крутой, между прочим, мост. И трудный. Он же построен в четырехмерном пространстве. Нет ни коридоров в обычном смысле этого слова, ни дверей, ни лестниц. То, что их заменяет, длинно, сложно, запутанно и, с земной точки зрения, даже бессмысленно. Мы это называем «проходами». Обычно ими никто не пользуется, только в случаях крайней необходимости, когда телепортация блокирована.
— Вы так и говорите — телепортация? — спросил Зернов.
— Нет, просто переход. Это уже моя земная память. И нуль-переход от нее же. Удобная штука. Можно немедленно попасть в любую часть «центра». Даже сюда.
Мерцающие стены впереди не то раздвинулись, не то растаяли, обнажив черный экран с равномерно вспыхивающей и гаснущей ядовито-желтой надписью по-английски: «Дэйнджер!» — «Опасность!»
— Люк-мусоропровод, — пошутил Зернов-дубль. — Сюда автоматически сбрасываются радиоактивные осадки, различные излучающие вещества, самовзрывающиеся смеси — словом, все, что уже не нужно, но опасно для жизни, — пояснил он.
— Шагнешь — и конец, — засмеялся я.
— Не шагнете. Это мы называем «видимость», а полная телепортация блокирована до полудня.
Я взглянул на часы: половина девятого.
— Не скоро.
Двойники засмеялись.
— Он все еще по-земному считает, — сказал мой Зернов, — забыл о восемнадцатичасовых сутках.
— В сущности, «переход» блокирован круглые сутки, кроме двух часов после полудня, во избежание излишних передвижений. На пешеходные блуждания в «проходах» решаются только энтузиасты, — заметил его двойник. — Общаться можно и так.
Мерцающие стены исчезли — их сменила гигантская карта продтрассы и Города, вернее, макет, освещенный невидимым источником света. Точь-в-точь как тот псевдо-Париж, который мы наблюдали с Толькой в Гренландии. Отчетливо были видны лесное шоссе, заставы, улицы, даже дома. А по улицам, если вглядеться, можно было рассмотреть и движение экипажей, омнибусов, даже крохотных пешеходов в тени многоэтажных небоскребов, похожих на стеклянные пеналы, поставленные торчком.
— Занятная карта, — сказал Зернов-дубль. — Я и сам не понимаю, как это сделано.
Под картой восседал за непривычного вида клавиатурой очкарик в белом халате моих примерно лет. Полы халата открывали такой же, как и у меня, золотогалунный мундир.
— Полицейский? — удивился я.
— Здесь все полицейские, — сказал Зернов-второй. — Даже я. Только без мундира. Горт! — позвал он.
Очкарик поднял руку с клавишей.
— Слушаю, шеф.
— Что нового?
— Директива фуд-управления. Еще два пункта во французском секторе. В третьем и четвертом арондисмане. Виноторговец Огюст и бакалейщик Пежо.
— Заказ уточнен?
— Конечно. Списки уже переданы в Эй-центр.
— Есть отказный сигнал?
— Нет.
— Что предлагаете?
— Продлить восьмой рейс. По улицам Плесси и Мари Жорден, всего двадцать минут. Вот так… — Он провел указкой над макетом, будто скользнувшей по невидимому стеклу, предохраняющему модель Города от прикосновений.
— Действуйте.
Очкарик и карта растаяли за мерцающей пленкой стены, снова возникшей в пространстве.
— В сущности, это какой-то вид телевидения, — заметил я.
— Не совсем. Фокус безлинзовой оптики. Будущее голографии и лазерной техники. Кстати, — усмехнулся Зернов-второй, — задай вы мне этот вопрос даже месяц назад, я бы не сумел ответить. Впервые бы услыхал это слово. Мы говорим «видимость», а по-русски, если точнее перевести, — «смотрины». Смешно, правда? Но смех смехом, а в нашей оптической лаборатории мы уже подбираемся к этому чуду. Полегоньку-помаленьку, вроде как у меня к секрету силового поля. Ну а если говорить о телевидении в его земном понимании, то при желании мы бы за полгода сконструировали и телепередатчик и телевизор.
Но моего Зернова интересовала другая тема:
— Значит, в твоем распоряжении и входной контроль, и телепортация?
— Да, механизм управления настроен на мои биотоки.
— А ты можешь, скажем, снять контроль, сохранив блокаду телепортации?
— Зачем?
— Ты же мои мысли читаешь, чудак. Зачем спрашиваешь?
— Для уверенности.
— Может создаться ситуация, когда нам понадобится свободный вход с одновременным ограничением передвижения внутри.
Зернов-второй понимающе усмехнулся:
— Свободный вход для всех, а блокада против одного?
— Пять с плюсом.
— Но он всегда может воспользоваться «проходами».
— Его можно задержать.
— Трудно. «Проходы» — это лабиринт. Даже я всех не знаю.
— Меня интересует только один — к управлению выходом из континуума. Энд-камера.
— Единственный механизм, не подчиненный моему управлению, — вздохнул Зернов-второй.
— Для чего он понадобился?
— Вероятно, его задумали на случай непредвиденной катастрофы, стихийного бедствия, которое иногда трудно предвидеть даже сверхразуму. Допустим, какого-нибудь обвала или наводнения, когда любой грузовик с продовольствием окажется под угрозой гибели. Тогда на время ремонтных работ и предусмотрено действие механизма. А управление им создатели этого мира сочли возможным доверить только главе государства.
— Каким образом? Не состоялась же встреча на высшем уровне.
— Зачем? Бойл просто знает, что он один может нажать кнопку. Знание запрограммировано.
— Значит, он в любую минуту может лишить Город продовольствия? — вмешался я.
— Если захочет — да. Но никто, кроме него и меня, об этом не знает.
— Мы знаем, — загадочно сказал мой Зернов.

41. НИКАКИХ СЛУЧАЙНОСТЕЙ

Я не могу быть историком восстания не потому, что не способен к историческим обобщениям, а просто потому, что я его не видел. Избранный в Центральный повстанческий штаб, я просидел безвылазно на втором этаже отеля «Омон», ничего не видя, кроме хлопающих дверей, входящих и выходящих людей, табачного дыма и зашторенных окон; просидел до той самой минуты, когда пришла и моя очередь предъявить уже не мундирным патрульным свою пластмассовую красную фишку. Она служила паролем и пропуском, гарантировала безопасность в случае нападения своих и давала право руководства любой не имевшей командира повстанческой группой.
Полицейская хунта справляла свой триумфальный день пышно и пьяно. Повсюду развевались расшитые золотом флаги, превращавшие улицы в некое подобие галунных мундиров. Желтые розы цвели на кустах и на окнах. И пьяны на этот раз были не только полицейские, пьющие без просыпу Бог знает какие сутки: специальным указом властей с утра была объявлена бесплатная раздача вина не только в ресторанах, барах и кафетериях, но и в каждой торгующей вином лавчонке, где для этого были сооружены специальные стойки: пей сколько влезет. И пили. К полудню, по-здешнему к девяти утра, на улицах плясали и горланили, как на ярмарочной попойке, толпы пьяных людей. Что-то вроде карнавала не то в Зурбагане, не то в Лиссе, когда-то описанного Грином. Только женщин было сравнительно мало: они, должно быть, прятались по домам, не рассчитывая на защиту полиции в случае неизбежных скандалов. Галунщики сами затевали скандалы по всякому поводу и без повода, палили куда попало, как супермены из американских вестернов, и ни пьяницы на улицах, ни замкнувшиеся на все замки и запоры их жены и дочери даже и думать не думали, чем может закончиться эта пародия на гриновский карнавал.
Меня равно поражали и беспечность хозяев Города, их полная неосведомленность о том, что назревало у них под носом, и продуманная оперативность повстанческого штаба и его якобинских сил: вспоминалось зерновское: «С нами или без нас, а они свое дело сделают». И они делали его согласованно, четко и почти безошибочно. Ошибки, конечно, были, но и они уже не смогли ни сдержать, ни ослабить развернувшейся пружины восстания. Она начала раскручиваться сразу же после полудня, чтобы к концу дня, а точнее, к началу полицейского банкета в «Олимпии» все жизненные центры Города и его окрестностей оказались в руках повстанцев. Как это происходило, я узнавал по телефону в бывших апартаментах Этьена в отеле «Омон»: наличие телефона здесь и побудило штаб сделать эти апартаменты центром восстания. Томпсон предлагал мэрию, но «Омон» был тише и малолюднее, а потому и безопаснее.
Я всегда удивлялся парадоксам, которые все время порождала эта искусственно созданная жизнь. Отсутствие телефонной связи, например, ограниченной какой-нибудь сотней номеров в городе с миллионным населением, с каждым годом создававшее все растущие неудобства, стало истинным благом для организаторов восстания, позволившим засекретить его до самой последней минуты. Наличие телефона дало бы возможность любому полицейскому или обывателю-прохвосту предупредить власти о замеченных им каких-нибудь подозрительных, с его точки зрения, явлениях. Но в Городе по телефону общались только члены Клуба состоятельных или полицейская периферия со своим городским руководством. Даже в Майн-Сити телефон был только у коменданта и его заместителей в отдельных рудничных секциях.
После полудня все периферийные телефонные пункты были уже в руках повстанцев, а въезды в Город контролировали уже не полицейские, а рабочие патрули в галунных мундирах. Полицейские заставы были захвачены даже не в первые часы, а в первые минуты восстания. Стил по телефону с моей заставы у выхода из континуума сообщил, что автоматчики Фляша уже снимают полицейские патрули по всей продтрассе. Не имеющие огнестрельного оружия лучники отдельной колонной движутся к Городу. Он интересовался, скольких мы сможем вооружить по прибытии на место.
— Сотню, не больше, — подсказал мне сидевший рядом Томпсон.
— Есть же оружие на центральном складе, — горячился Стил.
— Любая акция в Городе сейчас преждевременна. Все развернется к вечеру. Очищайте окрестности, не спешите.
— Где Минье? — спросил я, вспомнив о своем преемнике на заставе.
— Кому нужен его труп? — кричал Стил. — Я не могу задержать лучников.
Томпсон, не спавший всю ночь, устало махнул рукой: пусть дойдут до заставы.
— Вы помните Робин Гуда? — спросил я.
— Нет, — сказал он и зевнул. — Разрешите вздремнуть по-стариковски. Разбудите, если понадобится.
Я остался командовать парадом. Мартин распоряжался омнибусами в Майн-Сити. Фляш объезжал заводы, формируя отряды «коммунаров». Где-то в глубинах памяти он зацепил это слово и настоял на присвоении его вооруженным рабочим группам. Хони Бирнс, мой скаковой тренер — тоже член штаба, — командовал конниками-связными, поддерживавшими сообщение между очагами восстания. Он сидел внизу за конторкой портье и отдавал распоряжения входившим и выходившим наездникам. Когда возникала необходимость, я спускался к нему и сообщал, куда нужно послать нарочного.
— Не забыл Макдуффа? — вздыхал он. — Какого коня сгубили!
Сгубил его Бойл во время одной неосторожной поездки не то на заставу, не то в Майн-Сити. Узнавший об этом Хони Бирнс перестал разговаривать со всеми знакомыми полицейскими. Он не здоровался с ними, не подавал руки и отворачивался при встрече. За это его сослали в Майн-Сити, откуда совсем недавно вызволил Оливье.
Кстати, Оливье аккуратно позвонил в десять.
— Все в наших руках, — начал он без преамбулы. — Обошлось почти без жертв: какие-нибудь два десятка убитых и раненых. Тяжелых ранений нет. Зато блок-боссы, информаторы и пытавшиеся сопротивляться охранники уничтожены полностью. Остальных без оружия и мундиров погнали в лес.
— Почему без мундиров? — поинтересовался я.
— Мундиры переданы авангардным группам, предназначенным для штурма товарной станции и Си-центра. Есть кое-что и для вас, лейтенант, — лукаво присовокупил Оливье. — Звонил Корсон Бойл. Спрашивал вас. Я ответил, что вы еще с утра выехали в Город. Минут десять назад он звонил опять, явно чем-то недовольный или встревоженный.
Я пожал плечами: для себя, не для Оливье.
— Что он мог узнать? Ничего. Где Мартин?
— Командует автоматчиками, выехавшими на омнибусах.
— А Джемс?
— Повел безоружных на соединение с лучниками, наступающими вдоль продтрассы.
— Успеете задержать?
— Нет, конечно. А что? — встревожился Оливье.
Я вздохнул: еще одна порция «робин гудов».
— Безоружные не должны появляться в Городе, пока не будут захвачены все опорные полицейские пункты. Пусть прочесывают периферию, — повторил я приказ Томпсона.
— Попробую связаться, — подумал вслух Оливье. — Пошлю верхового.
Мы могли говорить свободно, не опасаясь последствий: телефонная станция к этому времени была уже занята «коммунарами» Фляша. Но после нашего разговора телефон замолчал, и я грыз ногти, представляя себе, что может произойти, когда несколько сот голодных людей, не знавших до сих пор никакой другой дисциплины, кроме дисциплины страха, ворвутся в Город, требуя оружия, да еще когда на улицах повсюду шумит пьяная ярмарка и ливнем льется сидр и вино. «Запирайте етажи, нынче будут грабежи!» Я уже тянулся разбудить Томпсона, но все еще медлил. Пусть поспит. Что мы сможем сделать у телефона, когда неизвестно, где Фляш, где Стил, где Мартин, где Оливье, когда приказ о задержании лучников отдан уже на все въездные заставы. Но устоят ли они против толпы напирающих «тилей уленшпигелей»?
Наконец телефон зазвонил опять. Я жадно схватил трубку.
— О'кей, — сказал знакомый голос, — Мартин докладывает.
— «О'кей, о'кей»! — передразнил я его. — Где пропадал? Откуда говоришь?
— Из Си-центра. Только что захватили. Чистенько, гладенько, десяток кокнули, остальные лапки кверху. Пока заправляемся коньяком и сардинами. Ждем указаний.
— Отставить коньяк! — закричал я. — В Городе и так все пьяны, от полисмена до велорикши. Не хватает того, чтобы и мы ворвались туда пьяной оравой. Поставь надежных людей у винных складов! Обезоруживай всех любителей выпивки! Если понадобится, грози расстрелом.
— Есть контакт, — хладнокровно согласился Мартин. — Проугибишен так проугибишен! Когда выступаем?
— Жди указаний, — буркнул я в трубку, собираясь на этот раз уже окончательно разбудить Томпсона.
Но не успел. Телефон снова потребовал меня к трубке. Потом вторично. Затем еще и еще. Я едва успевал щелкать рычагом. Звонили с въездных, ныне уже наших, застав о задержанных полицаях, спешивших в Город доложить начальству о происшедшем. С продтрассы сообщали, что колонна лучников, подошедшая к городским окраинам, ожидает у заставы, но отдельным группам все же удалось просочиться в Город. Уведомляли также о полученном приказе комиссара Бойла разыскать и доставить в управление некоего Жоржа Ано, бывшего коменданта Майн-Сити. Об этом же позвонил Оливье, успевший уже захватить вокзал и товарную станцию. Приказ о розыске коменданта Ано, если таковой появится в пределах железной дороги, очень его встревожил.
— Что случилось, лейтенант? Почему разгневался Бойл? Честно говоря, я боюсь за вас.
Почему разгневался Бойл, я и сам не понимал. Только бы он не предпринял чего-нибудь неожиданного, не предвиденного штабом. Я знал, что посоветует Томпсон: ждать. Но я знал и Бойла. Неучтенную вспышку его гнева, чем бы она ни вызывалась, следовало погасить. Но как?
Мне везло. Помог неизвестно откуда объявившийся Фляш. Откуда, я не успел спросить — так краток был наш телефонный разговор. Голос его к тому же звучал глухо, будто издалека: или провод был не в порядке, но все, что мне удалось разобрать, было указание немедленно известить Бойла, что приказ о розыске мне известен, что я не скрываюсь и прибуду в «Олимпию» к началу банкета. Формулировка была наглая, но именно такая и должна была погасить гнев или тревогу Бойла.
Я позвонил в управление. Мне ответили пьяным голосом:
— Дежурный слушает.
Я слово в слово повторил все сказанное мне Фляшем. Дежурная жаба мгновенно протрезвела и спросила, где меня найти, если ей удастся связаться с комиссаром. Я положил трубку; главное было сделано.
После этого я разбудил Томпсона и рассказал ему о своих разговорах. Его больше всего заинтересовали лучники.
— Что с ними будет?
— Ничего не будет. Или они доберутся до нас, или растворятся в толпе на улицах, благо угощенье бесплатное. Луки они забудут или бросят и тогда утратят всякую ценность для нас. Правда, они могут и сболтнуть лишнее, но кто будет сегодня вслушиваться в пьяную болтовню на улице?
— Не знаю, — все еще сомневался Томпсон. — Корсон Бойл дьявольски умен. Он что-то подозревает. Почему он так усиленно вас разыскивает? Почему вы вдруг стали «бывшим»?
— Бойл умен, но и капризен. Я — это его каприз.
— А если он уже все узнал и мы не дотянем до банкета?
— Будет больше жертв — только и всего. Какие-то группы окажут сопротивление. Но уже сейчас вся периферия и важнейшие опорные пункты в Городе в наших руках. Что остается Бойлу — отречение, самоубийство, бегство? А потом, я думаю, что блокада Города отрезала полицейскую клику от информации. Связи нет. Я сужу по ответу дежурного. Когда начнется банкет? В четыре. А в три мы уже замкнем третье кольцо. Кстати, я не совсем понимаю диспозицию. Какая разница между кольцами?
— Первое — это периферия: Майн-Сити, продтрасса, железная дорога, омнибусное шоссе. Второе — границы Города: товарная станция, ипподром, Си-центр, въездные заставы. Третье — опорные пункты противника непосредственно в Городе, такие, как Главное управление и центральный склад оружия в четырнадцатом блоке, Вычислительный центр, мэрия и телефонная станция. Последние два пункта уже не могут быть использованы противником, вы правы: они в наших руках. В мэрии сосредоточены группы Фляша, телефонистки на станции работают под нашим контролем. Конечно, можно соединить аппараты и незаметно для контролера. Поэтому третье кольцо особенно настораживает. Противника могут предупредить.
— А если перерезать линию?
— Нет, — не согласился Томпсон. — До последней минуты в основной полицейской цитадели должна быть телефонная связь. Пусть иллюзорная, но должна. На каждый звонок должен ответить дежурный. Наш дежурный.
Он подчеркнул слово «наш» с неколебимой уверенностью, что в нужный момент нужную телефонную трубку, засекреченную и охраняемую, как сейф с шифром, возьмет в руки наш человек. Ну а если наш человек рухнет с простреленной грудью, а телефон-предатель все же выполнит свое черное дело? Томпсон даже улыбнулся моей наивности.
— Если то, что задумано, затем продумано, выверено и рассчитано, а потом выполнено с такой же точностью, случайностей не бывает.
— Ну а дрогнет рука, например. Что тогда? Промах?
— Рука не дрогнет, если вы подготовились.
— Ко всему не подготовишься. Наступил на улице на корку банана — и хлоп! Сотрясение мозга.
— Если смотреть под ноги, на банан не наступишь.
— Вы отрицаете непредвиденное?
— Нет, конечно. Но надо уметь предвидеть.
Что-то от земного Томпсона все-таки было в моем собеседнике. Я попробовал атаковать с другой стороны:
— А ошибка? Могут же быть ошибки.
— Могут. Но не должны. Моя блокированная земная память подсказывает мне нечто очень верное: это хуже, чем преступление, — это ошибка. Кто это сказал?
— Талейран Наполеону.
— Кто кому?
— Министр императору. В свое время вспомните, адмирал.
У меня это вырвалось по старой привычке, но Томпсон зацепился:
— Я даже не знаю, что делает на Земле адмирал.
— Командует флотом, эскадрой. Это — на море. Иногда министерством или разведкой. Это — на суше. На суше — за письменным столом, на море — с авианосца или подводной лодки.
Глубокие морщины на лбу Томпсона казались еще глубже.
— Из двух десятков слов, которые вы произнесли сейчас, я знаю точно два или три. Некоторые объяснил мне Зерн, остальные слышу впервые. Как бессмыслицы из детской сказки. А-ви-а-но-сец!
Я объяснил, что такое авианосец. Томпсон извлек объемистый блокнот и записал.
— Начал вторую тысячу, — грустно усмехнулся он, — ребенок учится ходить. Тысячу пять слов дал мне Зерн. Кстати, почему он молчит?
Действительно, почему молчал Борис? Я взял трубку.
— Погодите, — остановил меня Томпсон. — Связь с Би-центром только через продуправление. Сообщите им номер мэрии, если спросят, откуда вы звоните.
Я последовал его совету. Вопреки опасениям с Вычислительным центром соединили немедленно. Я спросил:
— Борис?
— Я.
— Какой из двух — земной или здешний?
Я спрашивал по-русски. В трубке засмеялись. Я выжидающе молчал, даже смех у них был одинаковый.
— А не все ли равно. Юрка, если по делу?
— Старик волнуется.
— У нас по-прежнему. Ждем. Галунщики на плацу, и в лабораториях ничего не знают.
В трубке что-то щелкнуло, будто подключили еще аппарат, и грубый знакомый голос дежурного недовольно спросил:
— По-каковски говорите? Не понимаю.
— Вам и не требуется понимать, — сказал по-английски Зернов. — Вам требуется передать по начальству, что подслушиваемый разговор непонятен. Все! Отключайтесь или соедините меня с комиссаром.
Что-то щелкнуло опять, и голос пропал.
— Передай старику, — продолжал по-русски Зернов, — что ровно в три снимаем зеркальный контроль и блокаду «проходов». Блокируется только телепортация.
Я тотчас же перевел это Томпсону.
— Не в три, а в два, — сказал Фляш.

42. КОНЕЦ «ОЛИМПИИ»

— Иначе говоря, через десять минут. Так и передай.
Он стоял в дверях без шапки, с какими-то щепками в волосах, с красными от бессонных ночей глазами и землистым цветом лица — измотанный ночной сменой рабочий. Из-за спины его выглядывал Джемс, уже сменивший лагерную куртку на ковбойку и шорты «дикого». Грудь его наискосок пересекала желтая тетива лука, а у пояса болтался синий колчан с торчавшими из него длинными хвостами стрел.
— Почему в два? — спросил Томпсон.
— Банкет начнется не в четыре, а в три. Съезд гостей к половине третьего. К этому времени все опорные пункты должны быть уже захвачены. «Олимпию» берем последней. Командуешь операцией ты. — Фляш даже не посмотрел на меня — только плечом шевельнул.
— С какими силами? — спросил я.
— Сотни тебе достаточно. Мы перебрасываем из Си-центра четыре омнибуса автоматчиков во главе с Мартином.
Я еле сдержал радость: лучшего соратника трудно было и пожелать.
— Завершив окружение, — продолжал Фляш, — начинаете штурм. Четыре входа — четыре группы. Мартин с тремя проникает через главный и два боковых входа и занимает зал. Ты — через артистический за кулисы и займешь все внутренние проходы и лестницы. На сцену выходишь в последнюю минуту. Сигнал — взрыв!
Я знал, что правительственная ложа минирована, но считал это излишним. С сотней автоматчиков можно было бы обойтись и без пиротехники.
— Ты не знаешь Корсона Бойла, — отрезал Фляш. — Он только мертвый не страшен. А пешек его жалеть нечего. Подрывник будет у барьера ложи, переодетый официантом. Мина заложена за барельефом с орлом. Свеча на любом столе. Стоит прикоснуться свечой к орлу — он вспыхнет, как пакля.
— Он же резной, деревянный, — усомнился я.
— Мы его заменили другим, пропитанным горючим составом. Конечно, жаль подрывника. Но что ж поделаешь: мы еще не умеем делать самовзрывающиеся снаряды.
— Постой, — сказал я, — у нас есть бикфордов шнур?
— Какой шнур? — не понял Фляш.
— Запальный. Одним концом прикрепляешь к барельефу или еще проще — к мине, другой…
— Пока он будет гореть, заметят.
— Есть выход, — сказал я, вспомнив американский фильм с почти аналогичной ситуацией. — Взорвать можно и на расстоянии. Понадобится меткий лучник. Сверхметкий.
— Сгожусь, — вынырнул из-за спины Фляша Джемс.
— Пошли другого, — поморщился Фляш, — сейчас будем перевооружать твоих лучников.
— Пусть другой и перевооружает. А я с Ано, — осклабился Джемс.
Я вспомнил соотношение сцены и ложи. Метров тридцать, не больше. Сколько летит стрела?
— Сейчас проверим, — сказал Джемс и распахнул дверь в коридор. — Тридцать и будет. — Он снял лук и достал стрелу.
В конце коридора висел портрет Анри Фронталя в траурной рамке.
— Левый глаз. Засекай время — у тебя часы с секундами, — обернулся Джемс к Фляшу.
Тот вынул из кармана часы на ремешке. Стрела свистнула, и мы даже издали увидели, что она торчит в левом глазу портрета. Анри Фронталь был убит вторично.
— Две секунды, — ответил Фляш.
— Прикрепи кусок шнура с запасом секунды полторы на прицел и поджигай, — сказал я Джемсу. — Целься в орла — со сцены он виден. А промахнешься…
— Исключено, — возразил Джемс.
— Приводи себя в порядок, мэр, — сказал Фляш, по-видимому считая, что вопрос о взрыве исчерпан. — Ты будешь с олдерменами в зале. Завидую.
— А ты?
— Ну, у меня дел много.
Фляш спрятал часы.
— Учти, что омнибусы Мартина уже выехали, — сказал он мне и подмигнул Томпсону. — Получится у него, как ты думаешь?
— Как у первой скрипки в оркестре. Она никогда не фальшивит.
А я сомневался. Вдруг случится что-нибудь непредвиденное, чего не могли предполагать ни точный, как хронометр, Фляш, ни самоуверенный Томпсон.
И случилось.
Я прибыл за четверть часа до банкета, привязал лошадь к стойлу, вынесенному на обочину, и поискал глазами Мартина.
— Я здесь, — сказал он, выходя из-за экипажей, вытянувшихся на квартал вдоль тротуара.
Он был красив и величествен, как римский легионер, напяливший на себя вместо доспехов серую куртку с золотым галуном. Кучера не обращали на нас никакого внимания — они уже давно угощались, опережая своих господ за банкетом.
— Где люди? — спросил я его.
— Размещены у входов. Пришлось срочно добывать мундиры патрульных — форма стражников не годилась. Ты знаешь, где артистический?
Мы пожали друг другу руки и разошлись. Я не повторял инструкций Мартину: с таким товарищем это было не нужно.
— Встретимся в зале! — крикнул он вдогонку, совсем как важный полицейский гость, торопившийся на банкет.
Я тоже торопился. Гостей не разглядывал — не интересовался. Людей своих не искал — они сами нашли меня, разместившись у входа как встречающая начальство охрана. А где же действительная охрана?
— Мы ее сняли, лейтенант, — откозырнул мне один из гвардейцев Мартина.
— А почему не требуете пропуска? — строго спросил я, вспомнив о красной фишке.
— Мы вас и так знаем, комендант.
То были «мои» заключенные. Только худоба отличала их от подлинных полицейских — золотогалунные мундиры выглядели как на параде. И когда только успели их подогнать! Да и походка у моих «полицейских» была свободной и легкой, а не усталой и настороженной, как в Майн-Сити. Один за другим проскользнули они за кулисы, сняли вахтеров, одних связали, других втолкнули в пустые артистические уборные, заняли все проходы и лестничные клетки. Пробегавшие мимо актеры даже не замечали нас — настолько мы были естественны, как фон этого триумфального сборища. А банкет уже начался. Со сцены доносилось мелодичное бренчание гитары и бархатный голос Тольки, сопровождаемый бурно подтягивающим залом:
— «…Пригласи к столу… золотой галун… отведет от тебя беду! А уйдешь от пуль… золотой патруль… достанет тебя в аду!»
Я высунул нос из-за кулисы взглянуть на популярного полицейского шансонье — давно уже мы с ним не видались — и подмигнул: «Сейчас начнется, Толь. Мы уже здесь».
И тут произошло нечто никем не предвиденное.
Едва стихли аплодисменты, Толька снова вскочил, шагнул к авансцене и запел так звонко, что казалось, зазвенели ответно бокалы в зале:
— «Мой последний тост, золотой патруль… твой последний пост, золотой патруль… твой последний час, твой последний миг… твой последний вздох и последний крик!»
Я замер. Что-то дрогнуло во мне, подсекнув колени. Зал притих. Я видел только, как рванулся из-за стола Корсон Бойл.
Толька начал операцию. Преждевременно начал, стервец, но медлить уже было нельзя.
— Поджигай! — бросил я сквозь зубы стоявшему рядом Джемсу.
Джемс, как мне показалось, неторопливо, с какой-то элегантной пластичностью поджег кусок шнура на стреле, натянул тетиву и, почти не целясь, пустил стрелу. Полторы или две секунды прошло, не знаю, но золотой орел на барьере ложи вспыхнул ядовито-зеленым пламенем. А в следующее мгновение грохнул взрыв.
Зал тотчас же заволокло дымом. Кто-то вскрикнул. Зазвенело сброшенное со столов серебро. Зашумели голоса. Загромыхали стулья.
Я свистнул в четыре пальца, как свистел в детстве, и выбежал на просцениум, сопровождаемый автоматчиками.
— Смирно! — крикнул я. — Смирно!
Кто-то сел, другие, не обращая внимания, пробирались к выходам.
— Зал окружен, — сказал я уже тише. — Садитесь. В стоящих будем стрелять.
Стоявшие плюхнулись куда попало. Я всматривался в рассеивавшийся дым над ложей: не мелькнет ли кто.
— Что происходит? — спросили в зале.
— Государственный переворот, — спокойно ответил я. — Сдать оружие.
Я был убежден, что слушавшие меня так ничего и не поняли, кроме того, что со всех сторон глядели на них угрожающие дула автоматов. Но автоматы эти направлялись людьми в таких же расшитых мундирах, в какие было облачено и большинство находившихся в зале гостей. Мне показалось вдруг, что среди них, поближе к развороченной взрывом ложе, мелькнуло улыбавшееся лицо Мартина.
— Дон! — позвал я.
— Здесь, — ответил он весело.
— Взгляни, жив ли Бойл?
Мартин перешагнул обломки барьера, осторожно обошел остатки того, что еще несколько минут назад было банкетным столом и правительством, и отрицательно покачал головой.
— Тут сам черт не разберется. Сплошной гуляш по-венгерски. Но, по-моему, Бойла нет.
— Отбирай оружие! — крикнул я. — Никого не выпускать! Еду в штаб.
— Я с тобой, — тихо, но твердо сказал Толька Дьячук. Он воинственно помахал пистолетом.
— Откуда? — удивился я. — Ты же стрелять не умеешь.
— Научился, — ухмыльнулся он и заговорщически добавил: — А он сбежал, между прочим.
Я все понял. Только губами пошевелил:
— Когда?
— Еще до взрыва. Я видел.
Если Бойл бежал живой и невредимый, я знал, где его искать. И знал, что грозило Городу, если мы и на этот раз промахнемся.

43. АТОМНАЯ ПЫЛЬ

Мы нашли верховых лошадей, привязанных у главного входа. Тотчас же нас окружили полицейские — «наши» полицейские. Я предъявил фишку, а Тольку и так узнали — по портретам на стендах.
— Бери мою, — сказал я ему, — она смирная и быстроногая. — А сам, мельком оглядев привязанных лошадей, выбрал себе гнедую поджарую кобылу с длинными ногами и подстриженной гривой.
Сначала она рванулась, почуяв чужого, но тут же пошла, когда я взял поводья. Если Бойл и опередил нас, то на немного — можем догнать. Но, кроме нас, по улицам, ведущим к Би-центру, не было ни прохожих, ни всадников — только посты на перекрестках. Я проезжал мимо, держа на виду красную фишку. Иногда вслед стреляли, но, к счастью, мимо. Я больше боялся лучников: стрелы этих «робин гудов» настигали вернее пуль. Но за четверть часа езды мы не встретили ни одного в ковбойке и шортах, а на плац Би-центра нас пропустили, ни о чем не спросив.
— Почему вы не задерживаете? — удивился я.
— Выходящих задерживаем, а вход бесплатный, — засмеялись в ответ.
«Просчет», — подумал я. Так и прошел Корсон Бойл. Вход бесплатный. Но Бойл заплатит, только бы успеть!
— Кто-нибудь входил сейчас?
Подтвердили, что входил. Даже бежал. Когда? Минуты две-три назад. Побежали и мы с Толькой. Он даже на кривозеркальные стены не успел подивиться.
Контрольный зал был открыт. Но поверхности его уже не мерцали, а матово-ровно поблескивали. Не то замутненное стекло, не то металл. Посреди зияла фиолетовая щель, знакомый газированный вход в неведомое. Может быть, все-таки работает нуль-проход?
— Лаборатория поля, — громко назвал я, повторяя Зернова.
Ничего не произошло. Холодно поблескивали стены. Беззвучно клубился лиловый дымок.
— Зернов! — крикнул я. — Борис!
Никто не ответил. И ничто не изменилось вокруг. Тогда мы ринулись сквозь фиолетовую щель. Вспомнились приключения в континууме. Что-то будет?
Ничего удивительного. Из лиловой дымки мы выскочили в такой же бесцветный матовый коридор, светлый, но без видимых источников света. И без углов, как внутренность трубы большого диаметра и непонятного протяжения. Непонятного потому, что труба загибалась то вправо, то влево, то скручивалась винтом, то завивалась кольцами, словно вы шли внутри сброшенной шкуры гигантского питона в далекие, третичные времена. Самое любопытное — были миражи. Они возникали неожиданно и таяли по мере нашего продвижения вперед. Призраки больших помещений загадочных металлических форм, аппаратов неведомого назначения и людей в белых халатах, что-то записывающих, просматривающих, вычисляющих. Опять вспомнился континуум с его проницаемостью замкнутых поверхностей. Нет, здесь это была не проницаемость, а нечто совсем иное. Но нечто иное было и в континууме, когда со всех сторон, словно из другого измерения, смотрело на нас многократно повторенное лицо Мартина. Может быть, здесь мы двигались по какой-то четвертой координате, подобно жителю двухмерного пространства, свернувшего в трехмерное и вдруг увидевшего со стороны свой плоскостной мир. Может быть, и мы смотрели здесь тоже «со стороны», с какой-то неведомой «стороны», заключенной в эту бесформенную трубу?
Внезапно она расширилась, но уже не призрачно, а вполне натурально в замкнутый лабораторный зал с бегущими кривыми по стекловидным экранам и пультом управления, за которым полицейский в белом халате пристально рассматривал отрезок прозрачной перфорированной ленты. Услышав нас, он поднял голову и долго-долго удивленно моргал, прежде чем спросить:
— Откуда вы? Переход блокирован.
— Телепортация блокирована, — сказал я. — Обычные проходы свободны.
— А видимость?
— Не знаю.
Он полузакрыл глаза, вероятно пытаясь мысленно вызвать ту или иную лабораторию, но никаких изменений кругом не возникло.
— Вы правы, — проговорил он, явно недоумевая. — Не понимаю, что случилось? Они даже видимость сняли. Вам куда?
Я объяснил.
— Придется ножками, как пришли, — засмеялся он. — Шагайте прямо в эту лиловую дырку. Пол тронется — не упадите. На световом табло выжмите «двойку». Там все пять, начиная с единицы.
— Этажи? — спросил я.
— Нет, плоскости. Лаборатория Зернова на второй плоскости.
Мы недолго думая последовали его совету. Но что отличало плоскости от этажей, не понял ни я, ни тем более Толька, тенью следовавший за мной и молчавший, как пионер в церкви: все кругом ему чуждо, но удивляться и осуждать окружающее он не решается. Мысли Тольки были написаны у него на лице: зачем городить газовые проходы и трубы, а не построить нормальные коридоры и лестницы? Но разъяснять я не стал. Дьячук не был с нами в континууме, а это, в сущности, был второй континуум, только поменьше и с менее ошеломлявшими чудесами. Я своевременно выжал «двойку» на световом табло, но ничего не произошло: пол скользил, мы двигались по-прежнему в призрачном мире незнакомой и непонятной техники, то возникавшем из тумана, то уходившем в туман и чуточку искаженном в пропорциях, словно невидимое стекло, сквозь которое мы смотрели, все время кривилось и выгибалось. Характерно, что туман повсюду был фиолетовым, а не багровым, не алым, не малиновым. В нем не было ни одного оттенка красного — катализатора всех атомных превращений. Видимо, фиолетовый, со всеми его оттенками, газ служил иным целям — сверхпроходимости, видимости, брешам в силовом поле, геометрическим метаморфозам. Впрочем, я это лишь предполагал, взирая на окружавшие нас качественно иные, чем на Земле, пространственные структуры. Я не мог ничего объяснить, не имея экспериментальных данных. Просто говорил себе: может быть, так, а может быть, этак.
Вдруг движение наше изменило направление. Мы устремились вниз, как на лифте.
— Падаем? — крикнул я.
— Подымаемся, — сказал Толька.
— С ума сошел. — Я недоуменно осекся. — А ведь верно — подымаемся.
Толька отрицательно мотнул головой:
— Теперь падаем.
Мы по-разному воспринимали движение. Почему, не знаю. Может быть, мой вестибулярный аппарат иначе устроен? Но размышлять было некогда. Нас швырнуло в лабораторный зал навстречу Зернову. И зал был не призрачный, а реальный, и Зернов тоже. Он подхватил меня под руку, кивнул Тольке и повел нас мимо огромных выпуклых экранов, похожих на телевизорные, на которых стереоскопически наглядно воспроизводились сложные цветовые формы — что-то напоминающее западноевропейский поп-арт. Я невольно, как говорится, разинул рот.
— Скорей! — рванул меня Зернов. — Не задерживайся!
— Не понимаю, — сказал я, кивнув на экраны.
— Как раз в этом ничего принципиально нового. Структура молекул, воспроизводимая пучками нейтронов. В Москве уже опыты делаются. Пошли.
— Почему спешка? — спросил я.
— Потому что он только что прошел над нами.
— Где?
— В третьей плоскости. Так мы его не догоним. Видишь, труба разветвляется?
Разветвления я не увидел — только в лиловом тумане змеились белые и желтые струи, тончайшие, будто лазерные световые пучки.
— Как в континууме, — сказал я.
— Нет, — отмахнулся Зернов, — там химический синтез, здесь — просто индикаторы.
Действительно, белые и желтые нити повернули в разные стороны, как бы приглашая нас последовать по тому или иному пути.
— Желтый — кратчайший, — сказал Зернов, — но он приводит к автосбрасывателю. Помнишь экран с надписью «дэйнджер!»? Дальше «прохода» нет — только телепортация. А поскольку телепортация блокирована, у него только один ход — назад!
— А белый?
— Белый — длиннее. Если он выберет белый, мы его перехватим. Но может выбрать и желтый — карты у него нет. Думаю, нам следует разделиться.
— А у тебя есть оружие? — спросил я.
Зернов растерянно улыбнулся.
— Возьму с собой Толю — у него пистолет.
— Стреляйте не раздумывая. Без гуманностей!
— Ай-ай-ай, Жан Маре преследует Фантомаса!
Это — Толька. Но я уже не видел его: я бежал в проходе, не отклоняясь от желтых струй. Та же труба, те же путаные, непонятные повороты. Мне показалось вдруг, что я взбираюсь по винтовой лестнице, догоняя мелькающего наверху человека. Вот он темной тенью возник надо мной справа, переместился влево, исчез в завитке невидимого винта и снова возник, повторяя движение по убегающей кверху спирали. Я ускорил шаг, но тень впереди даже не обернулась: в этом ракурсе, вероятно, я был невидим. Внезапно она исчезла. Куда? Я тотчас же понял это, когда меня швырнуло в знакомое замкнутое пространство с черно-желтым экраном. Знакомые буквы английской надписи вспыхивали и угасали:
ОПАСНОСТЬ! ОПАСНОСТЬ! ОПАСНОСТЬ!
Человек впереди меня замер: он знал это место и шагнул назад. Двигался он, несмотря на тучность, легко и неслышно, как зверь кошачьей породы.
— Бойл! — позвал я.
Он обернулся:
— Ано?!
От изумления он даже растерялся, чего с ним никогда не случалось. Любопытно, что ни он, ни я не схватились за оружие — это произошло позже, — а сейчас мысль об этом никому из нас не пришла в голову. И первые наши слова только обнаружили обоюдную неловкость.
— Я тебя искал, — почему-то сказал Бойл.
— Зачем? — Мне было совершенно неинтересно зачем, но я спросил.
А он ответил:
— Потому что ты изменил. Раньше я только догадывался. Теперь знаю.
Ну и пусть знает! Не все ли равно. Мы с ним явно не о том говорили.
— Вы не пройдете, Бойл, — сказал я.
Смешок в ответ.
— Через тебя, мой милый.
Я положил пальцы на спусковой крючок автомата. Он тоже.
— Ты не осмелишься выстрелить, Ано.
— Дуло вашего автомата опущено. Если оно шевельнется…
Дуло не шевельнулось. А Бойл сказал нарочито равнодушно:
— Зачем нам умирать обоим? Пропусти меня, и разойдемся… живыми.
Вспомнились слова из Толькиной песенки: «Первый успех… первым успеть… точно нажать курок». Но я медлил. Как трудно все-таки убить человека!
— А что ты хочешь? — вдруг спросил Бойл.
— Бросьте автомат и шагайте к выходу.
— Оглянись назад. Мы не одни.
— Старый трюк. Не двигайтесь — выстрелю.
— Я первым.
— Сомневаюсь, — сказал рядом знакомый голос.
Но я даже не повернул головы, не спуская глаз с руки Бойла, лежавшей на спусковом крючке. А у него почему-то задрожали губы, отвисла челюсть и разжавшиеся пальцы выпустили автомат, бесшумно коснувшийся пола. Я понял, почему так неслышны были наши шаги: пол или, вернее, плоскость под ногами поглощала все звуки.
— Вы были правы, комиссар, мы не одни, — сказал голос.
Я взглянул и увидел свое повторение с автоматом, так же прижатым к бедру. Анохин-бис в таком же полицейском мундире стоял в двух шагах от меня и улыбался. Бойлу, вероятно, показалось, что я раздвоился. Он закрыл лицо руками и снова отнял их.
— Неужели схожу с ума? — прошептал он.
— Вы кончите иначе, — сказал мой альтер эго, — отступайте спокойно, не оглядываясь. Вот так.
Бойл, как загипнотизированный, попятился назад, не отводя глаз от моего двойника.
— Еще, — сказал тот.
Бойл сделал еще шаг и исчез, словно провалился сквозь землю.
— Только не в землю, а в люк, — поправил меня мой спаситель. — Видишь, экран погас.
Экран действительно сплошь почернел, как аспидная доска. Ядовито-желтая надпись, предупреждавшая об опасности, исчезла.
— А он? — вырвалось у меня.
— Его уже нет, — сказал Анохин-второй. — Еще секунду назад это был сгусток атомной пыли. А сейчас и она рассеялась.

44. ВОЗВРАЩЕНИЕ

— Не очень научно, — объявил я.
— Приблизительно, — сказал он миролюбиво, — мы ведь не физики.
— Я думал, ты здесь кое-чему научился. Были шансы.
— А я не помню, чему я здесь научился. Я уже говорил тебе: не помню, — повторил он. — Сейчас я — это ты со всем объемом накопленной тобой информации. Я выиграл скачку в гандикапе, я поступил в полицию, я был комендантом Майн-Сити и сидел у телефона в повстанческом штабе. А что я делал в действительности, не знаю. Я даже не знаю, как меня зовут, есть ли у меня семья, чем занимаюсь, кого люблю и кого ненавижу.
— Вернешься в Город — узнаешь. — Мне захотелось сказать ему что-нибудь приятное, но я никак не мог найти ни подходящего тона, ни подходящих слов.
— Спасибо, — сказал он, сразу прочитав мои мысли, — я и так все понимаю. Вероятно, я не сделал здесь столь блестящей карьеры.
— Думаю, что ее обусловили не мои способности.
— Обстоятельства. Не считай себя пешкой на шахматной доске, на которой кто-то разыгрывает партию.
— Но партия-то играется. Когда мне плохо, появляешься ты.
— Только для того, чтобы увеличить объем воспринятой через тебя информации. Кроме того, вас хотят сохранить. Вероятно, твоя дуэль с Монжюссо в ложной жизни, спроектированной режиссером Каррези, тоже чему-то научила.
— Конечно, Бойл мог выстрелить первым.
— Не мог. Я знал, чем все это кончится.
— Запрограммированное знание? — Я не мог удержаться, чтобы не подчеркнуть своего человеческого, свободного от каких-либо программ естества, но он принял это как должное.
— Как всегда при наших встречах: все знаю — и что было, и что будет.
— А что будет?
— Чьи-то рецепторы снимут с меня накопленную тобою память и вернут мою.
— Зачем им понадобилась моя дилетантская память, когда у них есть второй Зернов?
Он посмотрел на меня так, словно хотел спросить: зачем спрашивать, когда у самого готов тот же ответ? Но все же ответил:
— Вероятно, мощность рецепторов ограничена. Один канал связи, и этот канал — ты. Или я, — засмеялся он и добавил: — А сейчас этот канал начнет действовать.
Я не понял.
— А что тут понимать, когда все ясно, — сказал он. — Возвращаешься домой, на дачу. Дочка, дачка, тишь да гладь, — засмеялся он, — а тянет. Родина. Даже меня тянет — теперешнего. Помнишь лужайку в лесу, где вы очутились после дачного ужина? — спросил он без всякой связи с предыдущим. — Узнаешь, если увидишь опять?
— Допустим, — сказал я.
— Оглянись.
Я оглянулся. Вместо фиолетовой дымки, окружавшей замкнутое ею пространство, я увидел поваленное дерево, на котором сидели тогда Зернов и Толька, и лесную чащобу кругом с белесыми пятнами просвечивающего неба.
— Прыгай, Юрочка. Проститься еще успеем. — Мой «дубль» почему-то спешил. — Иди, иди. Земля близко.
Я сделал шаг вперед и остановился. Что-то во мне воспротивилось.
— Не могу же без них, — сказал я.
— Они появятся одновременно с тобой. Расположитесь примерно так же, как очнулись в лесу, сумеете? Это важно для того, чтобы вернуть вас на Землю.
— А как? — спросил я. — Телепортация?
— Неважно, как это называется. Поспеши. Не задерживай их и меня. Потребуется еще некоторое время, чтобы резюмировать все, что вы поняли. Моя информация должна быть полной и законченной.
— Ты с нами?
— Незримо. Как в Гренландии, помнишь? — Он подтолкнул меня в спину, и я очутился в лесу.
Мой двойник и «проходы» Би-центра исчезли.
Но я был не один. На стволе поваленного дерева сидели Зернов и Толька. Мартин стоял рядом со мной, растерянно озираясь. Должно быть, дождь прошел: было тепло и влажно. И упоительно пахло густым настоем из липы, каштана и молодой хвои.
— Где это мы, мальчики? — Мартин все еще недоуменно оглядывался.
— На последней станции перед возвращением на Землю, — сказал я.
Я-то знал больше, чем все они, вместе взятые.
— Кто это тебе сказал?
— Анохин-бис.
Я перехватил внимательный взгляд Зернова.
— Опять? — спросил он.
— В последнюю минуту нашей милой беседы с Бойлом.
— Ты его догнал? — вскрикнул Толька.
— Догнал.
— И что? Он сопротивлялся?
— Я уже думал, что отдаю Богу душу. — Говоря, я так и видел перед собой автомат Корсона Бойла и его дрожащие пальцы на спусковом крючке. — Правда, в рай или в ад мы бы отправились вместе, но, откровенно говоря, меня это не утешало. Он бы не промахнулся.
Но Зернова не интересовало сослагательное наклонение.
— Значит, никто не стрелял? — уточнил он.
— Никто.
— Значит, он жив?
Я вздохнул: мне не хотелось рассказывать о конце Бойла.
— Где же он?
Все глядели на меня, ожидая ответа.
— Где-то вместе с радиоактивными осадками. Провалился в люк.
Зернов свистнул:
— Понятно. Потому мы и возвращаемся. Ты точно знаешь?
— Абсолютно. Сейчас они принимают всю накопленную нами информацию. Мой дубль спешил. Вероятно, через несколько минут мы будем дома.
— Где?
— На даче за ужином. Допивать скотч Мартина.
— Значит, нас еще задерживают на всякий случай, если что-то в информации, воспринятой их рецепторами, окажется непонятно или недостаточно, — задумчиво проговорил Зернов. — Последняя нить контакта. Замыкающая эпилог некой комедии ошибок. Или трагедии, если хотите.
— Чьих ошибок? — спросил Мартин: он все еще думал о своих переодетых в полицейские мундиры повстанцах, оставленных им в зале ресторана «Олимпия».
Зернов его понял.
— Нет, Мартин. Там все безошибочно. Люди хотели жить по-человечески и добились этого. Я говорю о розовых «облаках». Благие намерения их несомненны так же, как и ограниченность мышления. Они действовали сообразно своим представлениям о жизни. Но это качественно иная жизнь. Они не смогли или не сумели понять это качественное различие, отделить гипотезу от фактов, строить ее на основании фактов, а не подгонять факты под основание. Они создали разумный человеческий мир по виденным ими земным образцам, но не поняли несправедливости воспроизведенных классовых отношений. Они создали деньги как атрибуты земного быта, но истинной их роли не поняли. Два их великих деяния — континуум и Вычислительный центр, как два сказочных чуда — скатерть-самобранка и сапоги-скороходы. В социалистическом обществе такая скатерть-самобранка накормила бы миллионы миллионов, а сапоги-скороходы в два шага сократили бы расстояние, отделяющее один научный уровень от другого. Но великое благо стало великой бедой. Скатерть-самобранка обогатила одних и поработила других, а подкованные свинцом сапоги-скороходы на столетие задержали научный прогресс: столпам здешнего общества он был не нужен. Быть может, то, что я говорю, не совсем понятно качественно иной форме мышления, но ошибки очевидны, и корень их именно в недопонимании человеческой природы, человеческого мышления и человеческих отношений. И еще: одна цивилизация лишь тогда превосходит другую, когда превосходит ее не только технически, но и духовно. А духовного превосходства я, честно говоря, и не вижу. Совершить более чем евангельское чудо, мгновенно насытить не тысячи, а сотни тысяч людей и лишить эти сотни тысяч их земной памяти, огромного духовного богатства, накопленного за несколько тысяч лет человечеством, — это проявление не духовного превосходства, а духовной узости. Что делать дальше… — Зернов оборвал речь и задумался, словно подыскивал какие-то аргументы в памяти, а я услышал:
— Я знаю рецепт. Ты говорил о нем еще в континууме. Но так ли должен развиваться эксперимент?
— Ты уже заговорил их языком. «Эксперимент»! Мы не морские свинки.
— Я уже не ты. Я — канал связи. Как сказал Зернов: замыкающая контакта.
— Ты все слышал?
— Через тебя. Можешь не пересказывать. Ваш рецепт — невмешательство в эволюцию.
— В революцию.
— Называй как хочешь. Пусть Зернов определит дальнейшие формы эксперимента.
— Что он хочет? — спросил Зернов.
— Ты догадался?
— Нетрудно. Отсутствующий вид, и губы шевелятся. Уже был опыт.
— Они хотят, чтобы ты высказал свое мнение о дальнейшем развитии эксперимента.
— Прежде всего не называть это экспериментом. Исключить это понятие из отношений обеих форм жизни. Никаких экспериментов! Создание — пусть неземным, не эволюционным путем — высшей стадии белковой жизни не отменяет дальнейшей ее эволюции. И никакого вмешательства! Любое вмешательство извне будет ее тормозом или гибелью. Люди этого мира сами найдут разумный путь к счастью. Может быть, «облакам» непонятно слово «счастье». Назовем его оптимальным вариантом благоденствия. Не совсем точно, но «облакам» будет понятно. Так вот, этот оптимальный вариант теперь найдут сами люди. Начало уже положено. Они же сумеют наиболее целесообразно использовать и два подаренных им сказочных чуда. Спроси своего двойника, помнит ли он заключительные слова писателя на парижском конгрессе о встрече двух цивилизаций, взаимно обогащенных духовными и техническими контактами?
— Можешь не спрашивать, — услыхал я голос своего невидимого собеседника. — Хочешь, повторю?
— Не надо. А ты хотел бы сохранить свою земную память?
— Конечно. Я бы и знал больше, и мыслил шире.
— И тебе бы не мешало мое существование?
— Где-то в другом мире? Абсурд. И я бы, вероятно, изменился, и похожесть бы наша в чем-то исчезла.
— Мне ты тоже не мешаешь. Мне даже приятно, что ты есть.
— Долго ты шептать будешь?! — взорвался Мартин. — Пошли его к черту. Хотят нас возвращать — пусть возвращают. И так три месяца потеряли. Я уже безработный в Америке.
Я услышал тихий смех. Его смех. Хотя это и было повторением гренландского опыта, слышать смех человека только в сознании казалось тревожным и странным.
— Скажи Мартину, что три месяца легко могут превратиться в три часа.
— Что-то загадочно.
— Узнаешь, когда очутишься у себя на веранде. Кстати, не выходи на улицу.
— Почему?
— А погляди на себя…
Я поглядел. На мне был серый мундир, расшитый где только можно золотым галуном. В таком же мундире был и Мартин, переодевшийся для операции в Си-центре и ресторане «Олимпия». Зернов в белом халате напоминал парикмахера или врача из райполиклиники, а Толька в смокинге и галстуке черной бабочкой смахивал на официанта из интуристской гостиницы.
— Что разглядываешь? — обиделся он.
— Любуюсь, в каком одеянии мы вернемся на Землю.
Все посмотрели друг на друга и засмеялись.
— Особенно ты хорош, — сказал Зернов. — Совсем швейцар из «Националя».
— А ты? Побрить? Постричь? Под бокс или полечкой?
— И я в мундире, — растерялся Мартин. — И переодеться не сможем. Может, куртку выбросить, а галун со штанов спороть?
— Не надо, — услышал я опять, — возьмите с собой как сувениры. Поездка не повторится.
— Значит, расстаемся?
— Увы, да.
— И больше не встретимся?
— Кто знает? Может быть, встретятся твои внуки и мои правнуки. Здесь время течет иначе, чем на Земле.
— Что ж, прощай. Может быть, это и к лучшему. Чудеса должен творить сам человек, а не мучиться над их объяснениями.
— Все, что теоретически возможно, обязательно будет осуществлено на практике, как бы ни были велики технические трудности. Это Кларк. Вместе читали.
— Должно быть. И Уэллса тоже. У меня сейчас на душе так же горько, как у мистера Барнстепла перед возвращением его из Утопии.
— А помнишь, о чем его попросили? Положить цветок на дорогу, где проходил стык двух миров.
— Я положу ветку.
— Нет, книжки. У тебя есть на даче какие-нибудь справочники, учебники?
— Что-то, помнится, есть.
— Положи их стопочкой в центре стола. Мне они пригодятся, даже если вернется память. А если нет, я переведу их для моих соотечественников. Пусть просвещаются… — Голос его постепенно слабел, как будто он уходил по дороге. — Приготовься. Будет шок. Да не пугайся — коротенький. Секунда, две…
— Приготовьтесь. Возвращаемся, — повторил я вслух и провалился в бездонный черный колодец.

45. СНОВА НА ДАЧЕ

Шок был действительно пустяковый. Я не почувствовал ни тошноты, ни головокружения, ни слабости. Просто открыл глаза навстречу свету. То был предсумеречный июньский свет, когда солнце еще не опустилось за горизонт и золотым шаром висело над рощицей.
Я сказал — рощицей, потому что галльский лес исчез. Мы сидели на той же дачной веранде, где ничто не изменилось с тех пор, как мы ее вынужденно покинули. Стояла все та же недопитая бутылка виски, привезенная Мартином из Бруклина сквозь рогатки таможенников, а на тарелках по-прежнему теснилась всякая всячина: недоеденные шпроты, консервированная курица и крутые яйца — все, что может извлечь из холодильника муж, временно оказавшийся на холостяцком положении.
Первым обратил на это внимание Толька Дьячук:
— Три месяца не были, а ничего не протухло.
— И не засохло.
— Даже хлеб свежий.
— Может, кто другой ужинал? — предположил Мартин. — Жена-то небось вернулась.
— Ирина! — позвал я.
Никто не откликнулся.
— А хлеб, между прочим, наш, — сказал наблюдательный Толька. — Ситнички. А вот это я надкусил. Определенно.
Мы переглянулись. Я вспомнил шутку «дубля» о том, что три месяца могут обернуться тремя часами. А если это была не шутка?
— Который час? — вдруг спросил Зернов.
Мы с Мартином почти одновременно откликнулись, взглянув на ручные часы:
— Четверть пятого.
— Ведь это их часы, — сказал Толька, — девятичасовые.
Я оглянулся на тикавшие позади ходики. Они шли, как и до нашего исчезновения с веранды, и часовая стрелка на них ползла к девяти.
— Сколько показывали наши, когда мы очутились в лесу? Кто помнит? — снова спросил Зернов.
— Шесть, кажется.
— Значит, прошло всего три часа.
Все снова переглянулись: известное мне для них было новой тайной. А я вдруг вспомнил о просьбе моего аналога, последней прощальной просьбе его, и вопрос о времени утратил для меня интерес. Я молча вскочил и бросился в комнаты к этажерке с книгами. Их было немного — случайно или намеренно захваченные при переезде сюда из московской квартиры. Кое-что было у Ирины: она вела здесь какой-то кружок. Я нашел учебник политэкономии, философский словарь, «Государство и революция» — драгоценность для каждого, если только Юрка сумеет перевести Ленина, однотомную энциклопедию — незаменимое пособие для возвращения памяти — и даже справочник кинолюбителя с подробными чертежами популярных съемочных и проекционных камер; может быть, Анохин-бис завоюет репутацию братьев Люмьер: в лаборатории Би-центра ему в два счета сконструируют и камеру и проектор.
С такими мыслями я выложил стопочку захваченных с этажерки книг в центре стола, сопровождаемый недоуменными взглядами и без того недоумевающих спутников.
— Это зачем? — не выдержал Толька.
— Кто читал «Люди как боги» Уэллса? — вместо ответа спросил я.
Зернов читал.
— Помнишь цветок, который положил Барнстепл на стык двух миров? Вместо цветка я кладу книги.
— А ты уверен, что это стык?
Я объяснил.
— Дракула. Бонд. Фантомас. Чушь зеленая! — взъярился Толька. — Мы уже на Земле. Чудеса кончились. Вы лучше мне втолкуйте, как это три месяца превратились вдруг в три часа? Я что-то сомневаюсь, хотя хлеб я и сам надкусил. А он свежий, ничуточки не зачерствел.
— А вдруг это не ты надкусил. Пришли гости к Ирине и ушли гулять.
— Не приехала еще твоя Ирина. Это наш ужин. Ничего не понимаю, — вздохнул Толька.
Зернов что-то чертил на листке из блокнота.
— Твоя гипотеза. Юрка, кажется единственно верной, — сказал он. — Спиральное время. Смотри. — Он показал нам вычерченную спираль, похожую на пружину: витки ее почти касались друг друга. — А вот это — наше пространство — время. — Он провел касательную к виткам спирали. — Геометрически — это движущаяся точка, каждый виток спирали касается ее через определенный промежуток времени, допустим, через час. А каждый оборот витка — месяц. Вот вам и вся арифметика: три часа = три месяца.
Я вспомнил свой разговор с «дублем» в континууме.
— По этой арифметике их десять лет — это наши пять суток. А у нас три года прошло. Не получается.
— Предположим иную спираль. Скажем, конусообразную. Чередование конусов. Основание одного переходит в основание другого, состыковывающегося вершиной с третьим. И так далее без конца.
— Значит, крупные витки — это их годы, может быть, столетия, а у нас — часы. Мелкие витки — их часы, а у нас — минуты. На стыках вершин время течет одинаково. Так?
— Можно предположить и такую возможность.
— Только как же ты проведешь касательную?
Так сбить можно было первокурсника, но не Бориса Аркадьевича.
— А если касательная зигзагообразна, — мгновенно нашелся он, — или образует синусоиду? Можно допустить даже топологическую поверхность касания, — мы видели такие допущения в архитектуре Би-центра…
— Снаружи я не разглядел, — вмешался Толька, — а внутри верно. Еще когда мы с Юркой топали по этим «проходам», я подумал об их топологических свойствах.
— Вы еще «связок» не видели. Телепортация была выключена.
— А «призраки» лабораторий, вывернутые наизнанку, как носки после стирки. Уже тогда можно было допустить их «многосвязность»…
Они говорили по-русски, а Мартин заинтересовался:
— О чем они, Юри?
— Высшая математика. Вроде египетской клинописи. Не по нашим зубам, — отмахнулся я, но в разговор все же включился: — А сюда нас перебросили тоже по законам топологии? Может быть, объясните простому смертному этот транспортный вариант.
— Объясни кошке таблицу умножения, — хихикнул Толька Дьячук. — Ты же гуманитарий, Юрочка. Тебе нужна ветка сирени в космосе.
Зернов только посмотрел на него, и шансонье, кашлянув, мгновенно умолк.
— Топология, друзья, — Зернов перешел на английский специально для Мартина, — это область геометрии, рассматривающая свойства различных пространств в их взаимных сочетаниях. Это могут быть свойства и деформируемых геометрических фигур, вроде архитектуры Би-центра, и взаимно связанных космических пространств, если их рассматривать как геометрические фигуры. Рассуждая топологически, можно предположить, что от покинутой нами Земли-бис нас отделяют не парсеки, а только «связки», создающие своеобразную поверхность касания. Вероятно, такая поверхность включает весь земной шар с его биосферой, а уж точку на карте можно выбрать любую — твоей даче попросту повезло: она собрала всех нас.
— А как они узнали об этом? — хмыкнул Толька. — Опять телепатия? Через второго Анохина?
— А как они нашли нас в Париже? Как наблюдали за нами во время опытов? И как вообще они творили свои божеские дела, повергая в смущение всех служителей Господа Бога на земном шаре? Загадка, Толя, не для наших умишек. Кстати, чего хочет от нас этот человек у калитки?
Я спустился в сад и узнал почтальона. Он держал запечатанную телеграмму, но почему-то не отдавал ее. Великое изумление читалось на его лице.
— Десять минут назад проходил, смотрел, кричал — никого у вас не было. Обратно по той стороне шел. Остановился у акимовского забора, глянул к вам — опять никого. Ну, передал заказное, расписались. Минуты не прошло. А у вас на терраске полный парад. Ни машин, ни людей кругом не было. Со станции не время — поездов сейчас нет. Откуда же вы взялись? С неба, что ли?
— Съемку ведем, — мрачно придумал я: не рассказывать же ему обо всем. — Видишь, мундир на мне? А отсвет зеркал создает невидимость.
— А где ж аппарат? — все еще сомневался он.
— Скрытой камерой снимаем, — отрезал я. — Давай телеграмму.
Ирина телеграфировала, что возвращается из командировки вместе с академиком.
— Ну что? — хором спросили меня на веранде.
— Приезжают.
Но поджидавших меня интересовало другое.
— Что ты сказал этому типу?
— Соврал что-то.
— Вот и придется врать, — угрюмо заметил Толька. — Кто ж поверит? Липа. В институте меня засмеют или выгонят.
— В газету, пожалуй, дать можно, — задумался Мартин: думал он, конечно, об американской газете и оценивал перспективы возможной сенсации. — Возьмут и напечатают. Даже с аншлагом. А поверить — нет, не поверят.
Говорили мы трое, Зернов молчал.
— А все-таки жаль было расставаться с этой планеткой, — вдруг произнес он с совсем не свойственной ему лирически-грустной ноткой. — Ведь они нас обгонят. С такими перспективами, как в Би-центре…
— Нефти у них нет, — пренебрежительно заметил Мартин.
— И кино, — сказал я.
— Кино — чепуха. С безлинзовой оптикой они создадут нечто более совершенное. И нефть найдут. Ведь они моря не видели. Сейчас у них начнется эпоха открытий. Возрождение в современном его преломлении и промышленная революция. Время Колумбов и Резерфордов.
— А я бы совсем там остался, — сказал Толька. — Лишь бы не песни петь. Для настоящего дела. Метеослужбе бы научил для начала. А там, смотри, до прогнозов бы дотянулись.
Он рассчитывал на поддержку Зернова, но именно Зернов его и добил:
— Нет, Толя. Долго бы вы там не прожили. Ни вы, ни мы. Не такого мы рода-племени. Похожие, но другие.
— Что вы меня разыгрываете, Борис Аркадьевич, — обиделся Толька. — Три месяца бок о бок с ними прожили. Из одной миски, как говорится, щи хлебали. Что мы, что они. Такие же люди.
— Не такие, Толя. Другие. Я уже говорил как-то, что, моделируя высшую форму белковой жизни, эти так и не разгаданные нами экспериментаторы, грубо говоря, подправляли природу, генетический код. Выделяли главное в человеке, его духовную сущность, остальное отсеивали. Но потом мне пришла в голову мысль, что они вносили поправки даже в анатомию и физиологию человека. Однажды я наблюдал, как брился Томпсон. Брился, как в парикмахерской, опасной бритвой. Брился и порезался, да так, что кровь полщеки залила. Спрашиваю: «Йод есть?» А он: «Зачем?» Вытер кровь полотенцем, и конец — никакого кровотечения. Мгновенная сворачиваемость крови. Я удивился. «Только у вас?» — говорю. «Почему у меня — у всех. У нас даже тяжелые раны почти не кровоточат». А вы обратили внимание, что тамошний Томпсон моложе земного? И морщин меньше, и не сутулится. А потом подметил, что у них вообще нет ни морщинистых, ни лысых. Я специально бродил по улицам, разыскивая стариков и старух. Я встречал их, конечно, но не видел среди них дряхлых, согнутых, обезображенных старостью. Ни одному из них ни по цвету лица, ни по ритму походки нельзя было дать больше пятидесяти. Полностью побежденная старость? Не думаю. Но их багровый газ, как первичная материя жизни, вероятно, таит в себе какие-то возможности самообновления организма или задерживает старческое перерождение тканей. И еще: я говорил с детским врачом. У них нет специфически детских болезней. Он даже не знал, что такое корь или скарлатина. Только простудные формы, последствия переохлаждения организма или желудочные заболевания: питаются ведь там хоть и моделированными, но земными продуктами — вот и весь объем тамошней терапии. Возможно, что и рак побежден: проникнув в тайны живой клетки, не так уж трудно устранить злокачественные ее изменения, но гадать не буду — не узнал. А может быть, у них вообще другой сорт молекул.
— Хватил, — сказал я.
— Ничуть. Человек больше чем на две трети состоит из воды. А недавно в одной из наших лабораторий как раз и обнаружили воду с другим молекулярным составом. При низких температурах не замерзает, а в обычной воде не растворяется. Вода и вода. Человек и человек. Химический состав один, а физика разная. Так что, Толя, ни я, ни вы рядом с ними не выживем. А то как бы на старости лет не отправили нас в какой-нибудь атомный переплав.
— А книги? — вдруг вспомнил Мартин.
Книг на столе уже не было. Ни одной. И никто не видал даже тени протянувшейся из другого мира руки.
— Я что-то заметил, — неуверенно продолжал Мартин, — словно облачко поднялось над столом. Совсем-совсем прозрачное, еле видимое — клочок тумана или водяной пыли. А может быть, мне это просто показалось.
Тоскливое молчание связало нас. Так Робинзон Крузо уже на спасшем его паруснике прощался с оставленным островом. Говорить ему, как и нам, не хотелось. Что-то ушло из жизни. И навсегда.
— Теперь уж наверняка не поверят, — опять забубнил Толька. — Ни одного доказательства.
— А наши мундиры с Мартином? — сказал я.
— Мундир можно сшить.
— А девятичасовые часы?
— Часы можно подделать.
Он был прав. Никто не поверит. Расскажи я на студии — только хохот подымется.
— Может, ученые поверят, — не унимался Толька, обращаясь уже к Зернову.
— Ученые, Толя, самый недоверчивый народ в мире. Когда приезжает академик? — спросил он меня.
— Через два дня. Думаешь, он поверит?
— Мало, чтоб он поверил. Надо, чтоб он убедил поверить других.
— Сложно без доказательств.
Зернов не ответил сразу, только чуть-чуть скривились губы в усмешке. Но на этот раз в ней не было грусти, скорее, мечтательная уверенность, какая теплится иногда в душе ученого, вопреки всему вдруг поверившего мелькнувшей догадке.
— Без доказательств? — повторил он. — А мне вот почему-то кажется, что доказательства у нас будут. Не сегодня, не завтра, но однажды мы их предъявим миру.
— «Облака» позаботятся?
Спросил я несерьезно, в шутку, но Зернов шутки не принял.
— Кто знает? — сказал он просто. — А пока будем работать, как работали: Толя — предсказывать погоду, Мартин — выуживать сенсации в своем заокеанском Вавилоне, я — полегоньку доучиваться на физика, ну а ты… — Он хитренько прищурился, прежде чем закончить: — Ты продиктуешь Ирине роман о нашем путешествии в рай без памяти. Я не смеюсь. Главное, выдумывать не придется: правда будет невероятнее всякой выдумки. Но для начала назовем его фантастическим.
Я так и сделал.
Назад: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПЕПЕЛ КЛААСА
Дальше: СЕРЕБРЯНЫЙ ВАРИАНТ