ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ПЯТЬ ХЛЕБОВ И ДВЕ РЫБЫ
24. НА БЕРЕГУ «ГЕНИСАРЕТСКОГО ОЗЕРА»
Но свет был красный, почти розовый, свет утренней зари, когда еще не взошедшее солнце разливает багрянец по небу. Он окружал нас туманным куполом, вызывая смутно знакомые воспоминания. Машина остановилась сама, и дверцы распахнулись, как бы приглашая нас выйти. Мы выскочили один за другим и даже не заметили, как и куда исчез доставивший нас экипаж. Он просто растаял или провалился сквозь землю, оставив нас посреди розового купола.
Я оглянулся: фиолетовая пленка, тугая и непрозрачная, медленно затягивала отверстие в куполе, словно лепестки диафрагмы объектив фотокамеры. Они чуть вздрагивали, как от легкого ветерка, а пятно становилось все меньше и меньше, пока наконец не превратилось в едва заметную точку на матовой стенке купола. А потом и она исчезла, растаяв в красноватом тумане.
— Кажется, влипли, — произнес Мартин.
Никто не ответил. Мы все еще переживали внезапную потерю свободы. Такое же чувство, наверно, испытывает узник, глядя на тяжелую дверь тюремной камеры, отрезавшую его от мира. Что ждет нас? Как долго пробудем мы в этом пугающе непонятном, но чертовски заманчивом заключении? Что оно сулит нам? Новые приключения в стране моделированных призраков, ворвавшихся однажды не в здешний, а в парижский отель «Омон»? Похоже на то. По крайней мере, по цвету.
Глаза уже привыкли к красноватому освещению нашей ни на что не похожей темницы. Метров двадцати в длину, она, если приглядеться, могла показаться выпуклой линзой, разрезанной по диаметру. В нескольких шагах перед нами алый туман сгущался, образуя ровную, без просветов стену. Я говорю — стену, только потому, что у меня нет более подходящего слова. Тонкая пленка на густеющем клее или поверхность изгибающейся желеобразной массы.
Я шагнул вперед и протянул руку. Пальцы встретили что-то мягкое, но упругое, как резина.
— Фокусы из Сэнд-Сити, — пренебрежительно сказал Мартин, повторив мой жест.
— Откуда? — не понял Зернов.
— Из Сэнд-Сити. Помните, я писал Юри? Такая же упругая чернота, заполнявшая моделированные дома. Здесь тот же трюк, только цвет другой. — Он слегка прислонился к «стене» и тут же наполовину исчез в ней, как пловец на спине в стоячем пруду.
— Осторожно! — предупредил Зернов.
— А зачем осторожничать? — весело отозвался Мартин. — Я в таком киселе от полиции прятался. А здесь…
Он не закончил. Нелепо взмахнув руками, он провалился сквозь «стену» — только мелькнули ноги в желтых сапогах. Не раздумывая, мы бросились за ним.
Было похоже на прыжок в воду: так же сдавила тело влажная тугая среда, так же захватило дыхание, закололо в ушах. Ощущение было настолько сильным, что я невольно развел руками, как пловец, одновременно оттолкнувшись ногами от пружинящего «дна» под «водой». Внезапно пальцы нащупали что-то жесткое и прямое: палка не палка — не разобрал, но судорожно ухватился за это «что-то» и рванулся вперед. Малиновое желе вытолкнуло меня как пробку, чьи-то сильные руки подхватили меня, и я уткнулся носом в серый мундир Мартина. Он по-мальчишески захохотал, радуясь моему приключению:
— Гляжу, из стены рука. Тянется, тянется — и хвать меня за локоть. А за ней голова: глаза моргают, морда испуганная, ничего не соображает — в рай или в ад попал.
Я неприязненно откашлялся: во рту першило.
— Кончай клоунаду. Где Борис?
— Я здесь.
Зернов тоже возник из стены.
— Занятный трюк, — засмеялся он и снова пропал в малиновой гуще.
Не скрою, было забавно смотреть, как человек медленно появляется из стены: сначала нога, потом руки, тело, лицо. Зернов остановился, перерезанный пополам красной плоскостью.
— Сам себе барельеф, — усмехнулся он и вышел из стены полностью. — Свстозвукопротектор. Великолепная изоляция! — с ноткой зависти резюмировал он — зависти земного ученого к неизвестному на Земле открытию.
— Уплотненный воздух? — спросил Мартин.
— Не обязательно воздух. Скорей всего, газ или коллоид без запаха. Может быть, тот, который они использовали при моделировании крупных объектов. Например, городов или заводов.
— Или отелей, — добавил я. — Скачки с препятствиями и клинок в горле.
— А что нам грозит? — безмятежно вопросил Мартин. — Тишь да гладь. Малиновый оазис в царстве волшебников. Оглянись да полюбуйся.
Огромный зал, метров сорока в поперечнике, был совершенно пуст. Уже знакомые красные стены его светились изнутри теплым матовым светом, создававшим ощущение вязкости и густоты воздуха в зале. Но ощущение было обманчивым: дышалось здесь легко и привольно, как в лесу или в горах поздней осенью.
Зал не был ни квадратным, ни круглым, а неровным и зыбким, словно растекшаяся по стеклу гигантская капля воды. Малиновый газ у стен то сгущался, то снова таял в воздухе, и от этого казалось, что стены дышат. Но самым странным был пол. Он чуть подрагивал через равные промежутки времени, и дрожь эта вызывала на его поверхности мелкие барашки волн, как будто легкий ветерок проносился над черным зеркалом озера. Он и впрямь походил на озеро с неровными пологими берегами, прозрачное по краям и матово-черное в глубине, где даже хороший пловец не достанет дна. Я невольно поежился: меня отнюдь не прельщала сомнительная перспектива очутиться в его, может быть, ледяной воде с ключами и омутами.
— Страшновато? — ободряюще улыбнулся Мартин. — Мне тоже. — Он помолчал и прибавил, словно прочел мои мысли: — Как озеро, правда? И ветер свистит в камышах.
Я прислушался. Чуть слышный протяжный свист пронесся над колеблющейся гладью озера. Секунду спустя он повторился, стих и снова возник, будто кто-то невидимый, сложив трубочкой губы, насвистывает ритмически несложный мотив.
— Это не озеро, — сказал до сих пор молчавший Зернов.
Он присел на корточки, пристально всматриваясь в его непрозрачную зыбкую черноту. Потом протянул руку и коснулся его неровной поверхности. Из-под пальцев тотчас же побежали мелкие барашки волн, а свист усилился, окреп на секунду и опять затих.
— Знаете, на что это похоже? — Зернов произнес это уверенно, как разгадавший загадку. — На зыбучие пески. Волны и свист… — Он передернулся. — Неверный шаг — и конец. Засосет намертво.
— Что же делать? — почему-то шепотом спросил Мартин. — Бежать?
— Куда? — усмехнулся я.
— И зачем? — сказал Зернов.
Сейчас он походил на человека, что-то решившего, но еще колеблющегося. Он стоял, раскачиваясь на носках, с отведенными назад руками. Так стоят перед канавой или ручейком, раздумывая, сможешь ли перепрыгнуть. Потом снова присел на корточки, снова коснулся «озера», прислушался к свисту и вдруг, выпрямившись, быстро шагнул вперед. Я не успел задержать его, а он уже шагал по «воде», уверенно балансируя на ее зыбкой поверхности.
— Стой! — хрипло крикнул Мартин.
Зернов остановился. Волны, вызванные его шагами, медленно опадали, превращаясь в уже знакомую мелкую рябь.
— Зачем? — повторил Зернов и шагнул дальше. — Пошли. Не век же здесь отсиживаться.
Переглянувшись, мы осторожно последовали примеру Зернова, ступив на «воду» и убедившись, что она держит, как батут. Не знаю, что испытывал Христос, шагая по зыбкой глади Генисаретского озера, но думаю, что особого удовольствия это ему не доставило. Тугая пленка под ногами то уходила вниз воронкой, то взбучивалась пузырем, и если бы не Мартин, я бы давно растянулся на глянцевых «волнах» этого «озера». А Зернов шел балансируя, словно канатоходец на проволоке, ловко и элегантно, — только шест в руки и на арену. Где-то посреди этой пленки он вдруг остановился и указал под ноги:
— Смотрите.
Я вгляделся и замер от удивления. Прямо под стекловидной оболочкой «озера» текла и вспучивалась густая огненно-красная масса. Она медленно переваливалась, как под лопастями гигантской мешалки, и на ее поверхности то и дело вздувались и лопались светящиеся пузырьки.
— Если б мы были на Земле, — размышлял вслух Зернов, — я бы сказал, что все это похоже на плазму, запертую в магнитной ловушке. Такая штука называется плазмотроном и применяется, например, для химического синтеза… Но мы, к сожалению, не на Земле.
По-видимому, он хотел сказать, что земной ученый объяснить этого не сможет, и, не продолжая, пошел вперед. Пленка прогибалась и вспучивалась, а он все шел, и каждый шаг его вздымал ровные гребешки «волн». Мне вспомнился фильм Пазолини: темная гладь Генисаретского озера, лодка с апостолами вдали и черная фигурка Христа. Картина повторялась, только на этот раз в цвете.
— Ты что-нибудь понимаешь? — толкнул меня Мартин.
— Я — нет.
— А он?
Я слишком хорошо знал Зернова, чтобы догадаться: он что-то придумал. И, как всегда, хочет сначала проверить догадку, прожевать и переварить ее, прежде чем поделиться с нами. Я объяснил это, Мартину, держась за него, чтобы не упасть. А шли мы, ничего не видя, кроме малиновой стены, такой же, как и у входа в зал, вернее, места, куда провалился Мартин и откуда, как факир из пламени, вышел Зернов. Сейчас он дошел до стены и, обернувшись, поощрительно махнул нам рукой:
— Догоняйте!
И нырнул в малиновую дымку, издали казавшуюся совершенно непроходимой.
На этот раз путешествие сквозь стену показалось мне короче и будничное. Не было ни страха, ни удивления. Я просто шагнул в спрессованный газ и, задержав на минуту дыхание, вышел с противоположной стороны. Вышел и… ничего не увидел.
Меня окружал знакомый красный туман, такой же густой и плотный, как на лестнице в парижском отеле «Омон». Я не видел ни Зернова, ни Мартина: может быть, они еще не вышли из газовой стены, а может быть, молча стояли рядом, в двух шагах, и меня тоже не видели. Я поднес руку к глазам. Сквозь красную муть проступили еле заметные очертания растопыренной пятерни. Так видно сквозь черное стекло защитной маски электросварщика. Вся разница заключалась в том, что стекло было красным.
— Борис! Дон! — позвал я.
— Юри? — Голос Мартина прозвучал сзади. — Ты где?
Чья-то тяжелая рука нашла мое плечо, и голос Мартина удовлетворенно произнес:
— Нашел! Туман проклятый.
— А теперь найдите меня, — воззвал невидимый Зернов. Судя по голосу, его крайне забавляла создавшаяся ситуация.
Я пошарил рукой в окружавшем нас малиновом киселе и поймал руку Зернова, ощутив легкое пожатие его пальцев. Он словно говорил мне: «Все в порядке, Юрка. Нам ничто не грозит — сам знаешь…»
Да, я знал, что нам ничто не грозит. Знал и то, что мы участвуем в гигантском спектакле, поставленном нашими знакомцами из Антарктиды. Но в качестве кого? Судя по первому действию — актеров. С заранее написанными ролями. Где надо — удивиться. Где надо — испугаться. А сколько актов в этом спектакле? Что будет с его героями? Трагический финал или хэппи энд? Наверняка даже всезнающий Борис не мог бы ответить на эти вопросы. Что ж, подождем. У нас еще многое впереди. Много времени и много событий.
Мы стояли, взявшись за руки, невидимые друг другу, топтались и молчали. Каждый мучительно соображал: «Что же дальше?» В общем-то, сомнений не было: надо идти. Стоять и ждать «видения, непостижного уму», явно бессмысленно. Красный кисель придуман не для нас и не минуту назад. Он чему-то служит в этой дьявольской кухне, как и огненная каша под магнитной пленкой «Генисаретского озера». Но куда идти? В какую сторону? Мы оказались в нелегком положении витязей на распутье: направо пойдешь — в беду попадешь, налево двинешься — с бедой не разминешься. Беда не беда, как говорится, но идти наобум было страшновато.
Молчание нарушил Зернов:
— Стоянка отменяется. Пошли.
— Куда?
— Куда глаза глядят, если применимо сейчас это понятие.
Мы двинулись ощупью, как слепые, крепко взявшись за руки, долго пробуя ногой пол, прежде чем сделать очередной шаг. Невольно вспомнилось когда-то прочитанное: «Я спотыкаюсь, бьюсь, живу, туман, туман — не разберешься…» Сколько времени мы шли? Полчаса? Час? Я перестал ощущать время, как запертый в сурдокамере. Не всякий кандидат в космонавты выдерживает это испытание, оставленный один на один со своими мыслями, страхами и надеждами.
Куда мы шли, а вернее, плыли в этом желе, я не знал. Просто шел, механически перебирая ногами, чтоб только не останавливаться, не терять ощущения реальности. Внезапно Зернов, шедший впереди, отшатнулся.
— Что случилось?
— Некуда дальше — стена.
— Так иди сквозь. Это же кисель.
— Был кисель. А сейчас резина. Я кулак отшиб.
Я попробовал пройти и наткнулся на нечто твердое, как протектор.
— Значит, назад под купол?
— Подождем, — философски заметил Зернов. — Стена у «Генисаретского озера» тоже не сразу открылась. Повторим опыт Мартина.
— Какой опыт?
— Прислонюсь. — Он помолчал. — Провалюсь — подам голос. Все на ощупь, как в стране слепых. Небольшое удовольствие для зрячего.
— А как вы догадались, что стена именно здесь? — спросил Мартин.
— Логически. Если сзади вход, впереди выход.
— А если это не выход?
— Будем его искать.
Перспектива снова бродить в багровом тумане мало прельщала. Я уже хотел было объявить об этом Зернову, как он закричал:
— Стена открылась! Скорее!
Шаг вперед — и плотный багровый газ снова сменился розовой дымкой, в которой все стало видно — и наши сцепившиеся в тревоге руки, и наши лица, на которых радость боролась с только что пережитым испугом.
25. ШАГИ ПО ЛИЦУ
Перед нами был зал, большой и высокий, как закрытый теннисный корт стадиона «Динамо». Холодный и мрачноватый, он освещался множеством нелепых светильников, в беспорядке расставленных на полу. Они напоминали бесформенные мешки, набитые чем-то вязким и блестящим, как рыбья чешуя. Она и была источником этого холодного серебристого света, позволявшего видеть привычно красные стены зала, его неровный, но твердый пол и растекшееся золотое пятно посреди, такое большое, что казалось, здесь вылили, по крайней мере, цистерну золотой краски, которой подновляют изделия из папье-маше в декорационных мастерских Большого театра.
Не скрою, это было красиво: мерцающие серебряные фонари и гигантская золотая монета, небрежно брошенная Гулливером на черный пол Лилипутии.
— Усиление пульсации, — подметил Зернов. — Что это? Начало нового действия?
— Ты о чем?
— «Мешки» пульсируют.
Я присмотрелся. «Мешки» действительно пульсировали, но не все и по-разному. Пульсация одних походила на равномерное и медленное дыхание, словно в них периодически то накачивали, то выпускали воздух. Другие «дышали» часто и неровно, а серебристое сияние в них в такт этим «вздохам» то усиливалось, то слабело, почти угасая. Лишь еле заметные искорки пробегали тогда по гладкой коже «мешка».
— А вдруг они живые? — насторожился Мартин.
— Любопытная штука, — продолжал, не слушая его, Зернов. — Посмотрите-ка сюда: у стены, третий слева.
С третьим слева «мешком» происходило действительно что-то странное. «Дыхание» его стало мелким и частым, вероятно, больше ста «вздохов» в минуту, а мерцающее сияние превратилось в ровный, особенно яркий свет. И оно все усиливалось, а «мешок» уже не дышал, он словно подскакивал на месте, и скачки с каждой секундой становились все отчетливее. И вдруг он, сорвавшись с места, большими прыжками стал продвигаться вперед, лавируя между светящимися собратьями.
Он направлялся к золотому пятну, с каждым разом удлиняя прыжок. Зернов схватил меня за руку и даже пригнулся, наблюдая за ожившим светильником.
— Сейчас, сейчас… — бормотал он, — ну, еще немного, еще…
И, словно услышав его слова, «мешок» сделал гигантский прыжок, точно опустившись на золотое пятно. Пульсация его тут же прекратилась, он вспыхнул уже не серебристым, а белым, как от накала, светом — и пропал. Загадочно и бесследно, будто его не было и в помине.
— Финис, — по привычке сказал Зернов. — Ну а где следующий?
Он явно не удивился ни поведению взбесившегося «мешка», ни его загадочному исчезновению. В глазах его я читал только любопытство — не праздное любопытство зеваки, охочего до необычных зрелищ, а пытливое любопытство ученого, встретившегося с Неведомым.
— Куда же он делся? — спросил Мартин.
— Сгорел в пещи огненной, — сказал я.
— Она же холодная.
— А ты пощупай.
— Что-то не хочется, — засмеялся Мартин.
— И не советую, — вмешался Зернов, — не подстрекай, Юра. Все здесь сложно, необычно и небезопасно. Может быть, даже очень опасно. Экспериментировать не будем, тем более что готов еще один подопытный кролик.
Еще один «мешок» в точности повторил действия своего предшественника. Так же медленно разгорался, лихорадочно пульсируя и подпрыгивая, так же бодро допрыгал до середины золотого пятна, так же вспыхнул напоследок и пропал, не оставив ни гари, ни копоти.
— Мне кажется, — заметил Зернов, — что воздух у пятна должен нагреваться.
— Почему?
— Давай проверим.
— Может быть, не стоит, — нерешительно возразил я. — Кто знает, что это за фокусы!
Но Зернов уже пробирался к золотой кляксе, лавируя среди агонизирующих «мешков».
— Так и есть. — Он обернулся и помахал нам рукой. — Жара, как в парилке, и никаких ужасов!
Я последовал его примеру и сразу почувствовал, как нагревается воздух.
— Как ты догадался? — крикнул я Борису. — Оно действительно горячее.
— Опять промазал, — усмехнулся он. — Пятно само по себе отнюдь не горячее. — Он тронул ладонью край золота. — Ледышка. Горяч только воздух.
— Странно.
— Не очень. Телепортация сопровождается выделением большого количества тепловой энергии. Воздух мгновенно нагревается.
— А откуда ты взял, что это телепортация?
— Не знаю, — осторожно ответил Зернов. — По-моему, похоже. Впрочем, можешь выдвинуть встречную гипотезу.
Я благоразумно промолчал: попробуй поспорь с Борисом, а его внимание уже отвлек новый «подопытный кролик», прыгающий к золотому центру. Приземлившись, он ярко вспыхнул и тоже исчез. Воздух над золотом накалился еще сильнее.
— Видишь? — обернулся Зернов. — Один — ноль в мою пользу.
Я начал подыскивать в уме собственную гипотезу, которая могла бы опровергнуть всезнайку, но Мартин опередил меня.
— Они сгорают? — спросил он.
— «Мешки»? Нет, конечно. Они сейчас где-нибудь в соседнем цехе, продолжают цепь превращений.
— Почему превращений?
— Потому что это процесс производства. «Мешки» могут быть и машинами, способствующими эволюции материи, образующей на конечном этапе нужный продукт, а могут быть и самой материей, претерпевающей какие-то изменения в ходе процесса. Впрочем, это только домысел, а не гипотеза.
— А свет? Вспышки?
— Побочные явления. Может быть, действующая часть физико-химического процесса. Кто знает? Я — пас, как говорится.
Мартин подумал и спросил. Именно то, что мог спросить Мартин:
— А человек может пройти телепортацию?
— Вероятно. Только я бы не рисковал.
— А я рискну, — сказал Мартин и, прежде чем мы успели остановить его, одним прыжком очутился в центре золотого пятна.
«А если вспыхнет?» — ожгла страшная мысль. Но Мартин не вспыхнул — он просто исчез. Все произошло в какие-то доли секунды: был человек — нет человека. Только горячий воздух дрожал и отсвечивал над золотым подобием круга, прихотливо искажая очертания серебристо поблескивающих «мешков».
Помню, что я кричал и вырывался из рук Зернова, а он удерживал меня и шептал какие-то успокаивающие слова. Я их просто не слышал, томимый одним желанием — догнать Мартина. А потом я сидел на холодном полу, бессмысленно вглядываясь в багровую дымку зала, а Борис все еще что-то говорил мне, и опять слова не доходили, угасая где-то на полпути. Я поднял голову и посмотрел в его близорукие глаза. Возможно, мне показалось, что в них стояли слезы. Впрочем, наверное, только показалось.
— Что ты говоришь? — выдавил я сквозь зубы.
— Идти, говорю, надо. — Он разговаривал со мной, как с больным ребенком. — Искать надо. Мартин жив. Где-то он ждет нас.
— Где? Под золотым пятном? Значит, туда?
— Нет. Другим путем. Я убежден, что найдем. Живого и невредимого.
Верил ли он сам тому, что говорил, не знаю. Но и мне хотелось этому верить. Шагнем куда-нибудь и вдруг услышим смех и самоуверенное, как и всегда у Мартина, восклицание: «Рано хороните, мальчики. Даже бывшие летчики так просто не подыхают». Слишком дорого пришлось заплатить за то, чтобы мы поняли, как близок стал нам этот парень, иногда утомлявший, подчас раздражавший, но всегда готовый прийти на выручку, — друг, на которого можно положиться в беде. Расхождений у нас с Зерновым не было — мы думали о Мартине одинаково.
— Надо искать. Юра, — повторил он.
Я тяжело поднялся, опираясь на его руку. Не оглядываясь и не разговаривая, мы подошли к стене и прошли сквозь нее, как и раньше, уже в четвертый раз на нашем пути. В соседнем пространстве Мартина тоже не было. Пустой и неприветливый зал, пожалуй, больше предыдущего походил на заводской цех — старый цех с тусклыми, грязными окнами, откуда давно вынесли все оборудование. Мне почудился даже запах пыли и ветоши, сгустившийся в темных холодных углах.
— Не туда вышли, — вырвалось у меня.
— Помолчи, — предупредил Зернов.
Откуда-то из глубины этого замкнутого пространства доносилось нараставшее гудение, нарушая сонную, неподвижную тишину, словно где-то поблизости работали спрятанные или просто невидимые машины.
— Что это?
— Помолчи, — повторил Зернов.
Сейчас он походил на охотника, почуявшего добычу. Но «добыча» опередила его. Внезапно вспыхнул ярчайший свет. Даже ярчайший — не то слово: вспыхнули тонны магния или взорвалась бесшумная бомба. Пол отвалился назад, стены качнулись и сдвинулись над нами, угрожая опрокинуть и раздавить. Я оперся руками на ускользающий пол, но не удержался и пополз вниз, как на палубе суденышка в двенадцатибалльный шторм. А пол уже изогнулся горбом и встал на дыбы. Я тоже вскочил и закачался, нелепо размахивая руками. «Мир вывихнул сустав», — вспомнил я Шекспира. Все было вывихнуто в этом мире — и кости и мускулы.
— Борис! — кричал я. — Борис! — Но крик мой тонул в непрерывном гуле, сменившем безмолвие взрыва.
Наконец я очень удачно докатился до того, что мы называли стеной, поднялся опять и, с трудом сохраняя равновесие, огляделся вокруг. Зернова я не увидел: должно быть, он все еще боролся с «приливами» и «отливами» пола; они утихали помаленьку, да и гудение постепенно стихало, превращаясь в прежний «рабочий шум». В зале образовался добрый десяток воронок, гасивших кульбиты пола, и с каждым новым кульбитом в воронках зажигались сотни ячеек, будто зеркальных стеклышек, которыми оклеивают картонные шары в школьных физических кабинетах. А в центре зала растекалось по полу золотое пятно — пятно-двойник или, по крайней мере, близнец того, в котором исчез Мартин.
Я медленно пошел вдоль стены, не отрывая глаз от ближайшей воронки, в зеркальном нутре которой, как в ванночке с проявителем, проступали расплывчатые контуры человеческого лица.
Я знал, чье это лицо. Я знал, но не верил глазам, настолько нелепым и страшным было то, что отражалось в сотнях зеркальных ячеек пятиметровой радужной ямы. Вернее, не отражалось, а подымалось откуда-то из глубины Зазеркалья, гримасничая и подрагивая, как отражение в мутной речной воде. Это было лицо Дональда Мартина, плоское, как лица на полотнах Матисса, увеличенная раз в десять маска без затылка и шеи. Она подмигивала, кривлялась, беззвучно открывая перекошенный рот, и все наплывала и разрасталась, пока не заполнила целиком граненую линзу воронки.
Я невольно зажмурился, втайне надеясь, что это галлюцинация, что кошмар исчезнет, но он не исчез, не растаял в багровом тумане. Гигантская маска Мартина по-прежнему кривлялась под ногами, и я тщетно пытался прочитать что-либо в ее огромных глазах.
— Юрка, сюда!
Я вздрогнул и обернулся. Зернов стоял в нескольких метрах от меня, вглядываясь в глубь другой, такой же зеркальной воронки. Я знал, что он видит в ней и что чувствует. «Вдвоем разберемся скорее, да и легче будет вдвоем-то», — подумал я и, не раздумывая, побежал, подскакивая на прыгающем полу. Ни тревоги, ни страха в глазах его я не прочел — они смотрели на меня спокойно и рассудительно.
— Ты бы рискнул объяснить все это? — спросил он меня, а когда я заглянул в воронку, нетерпеливо добавил: — Ты кругом посмотри.
В превеликом множестве таких же радужных воронок вокруг нас отражалось то же многократно повторенное лицо Мартина. Искаженное до неузнаваемости, как в кривых зеркалах комнаты смеха, оно беззвучно кричало множеством ртов, словно умоляло о помощи. Я сказал — беззвучно, потому что тишина окружала нас, стихло даже монотонное гудение, сопровождавшее внезапное рождение лица.
— Может быть, оптическая иллюзия? — задумчиво предположил Зернов.
Он протянул руку к маске Мартина. Я невольно вздрогнул — лицо дернулось, отшатнулось, словно испугалось безобидного жеста. Борис поспешно убрал руку, и лицо снова начало расплываться и подрагивать.
— Нет, не иллюзия, — сказал Зернов, — оно реагирует на внешние раздражители.
— Значит, он жив?
Зернов укоризненно взглянул на меня. Лицо его осунулось и потемнело.
— Зачем ты спрашиваешь? Я не хочу, не могу думать иначе!
Он снял очки, усталым движением протер глаза и снова стал прежним Борисом, спокойным и невозмутимым, каким я привык видеть его на конференциях, дружеских собеседованиях и даже в тревожных встречах с призраками из Сен-Дизье.
— Мне думается, — сказал он, — что эта линза не что иное, как своеобразный телеглаз с эффектом присутствия.
— Чьего присутствия?
— Нашего, Юрка. Мартин сейчас где-то в другом месте, может быть, далеко: кто знает, какова протяженность автоматических линий их производственного процесса? Попал он туда не по законам евклидовой геометрии. Что такое нуль-переход, какими физическими законами он обусловлен, наша наука не объяснит. Раз — и ты в другом месте! А нас видишь. И даже пытаешься говорить с нами. Так и Мартин. Иначе всей этой чертовщины объяснить не могу.
— А воронки?
— Вогнутые линзы? Телеэкраны.
— Значит, он нас видит?
— Конечно. Ты заметил, как он отшатнулся, когда я протянул руку к его лицу?
— Так ведь… зеркало, — нерешительно возразил я. — Стекло, как в телевизоре.
— Человек, сидящий у телевизора, не испугается даже пистолета, наведенного на него с экрана. Телевизор не создает полного эффекта присутствия. А Мартин испугался, вернее, просто отшатнулся — естественная реакция человека, которому тычут в лицо. Вполне возможно, что не только видит, но и с интересом прислушивается к нашей беседе.
Как мне хотелось, чтобы Зернов оказался прав, и кто мог знать, что даже верные в основе предположения не всегда приводят к желаемым выводам?
А он, увлеченный вероятностью гипотезы, продолжал все более убежденно:
— Представь себе автоматическую линию — пусть автоматы будут и не такими, какими мы их знаем у себя на Земле, — но линия есть, и она контролируется каким-то вычислительным устройством. Пока все идет нормально, устройство это не вмешивается в деятельность автоматического потока. Но вот что-то нарушило ритм работы, и центр мгновенно отключает линию, пересматривает всю систему в поисках ошибки. Аналогия проста: «мешки» — это сырье или автоматы завода, а Мартин — ошибка, дополнительный фактор. И вот мозг завода, это неведомое нам вычислительное устройство, выключает систему, стараясь найти и поправить ошибку, то есть… — Он замолчал, пораженный внезапной догадкой.
— Не заикайся, — подтолкнул я его.
— То есть Мартин должен вернуться тем же путем… Как я раньше не догадался!
Он снова заглянул в воронку и застыл. Лицо Мартина в ней бледнело и расплывалось, как изображение на телеэкране, а вместе с ним бледнело и гасло белое свечение воронки. В зале становилось заметно темнее, лишь багровый туман у стен светился изнутри, как еще не погасший камин.
— Линзы гаснут, — сказал Зернов.
Лицо в воронке уже почти исчезло, оставались только смутные контуры, но и они пропали, как круги на воде. Погасла и сама линза: теперь она казалась глубокой ямой на земляном полу. Он походил сейчас на скошенный осенний луг, покрытый странными черными воронками.
— Смотри! — воскликнул Зернов.
Я взглянул и обомлел: в центре уже потускневшей золотой кляксы лежал Мартин.
Автоматы его возвратили.
26. СХВАТКА С НЕВИДИМКАМИ
Он даже не застонал, когда мы бросились к нему и начали тормошить, пытаясь привести в чувство. Глаза его были закрыты, губы сжаты, даже дыхания не было слышно.
Зернов торопливо расстегнул ворот его рубашки и приложил ухо к груди.
— Жив, — облегченно вздохнул он. — Просто шок.
Вдвоем мы перенесли его на более ровный пол, подложив под голову мою куртку. Он по-прежнему лежал без сознания, но щеки уже розовели, а ресницы чуть вздрагивали, как у человека, просыпающегося после крепкого сна.
В окружающую тишину снова ворвалось знакомое монотонное гудение. Зал оживал. Вновь вспыхнули радужные воронки-линзы, и совсем было погасшее золотое пятно слабо осветилось изнутри ровным, будто струящимся светом.
— Ошибка исправлена, — усмехнувшись, сказал Зернов. — Производственный процесс продолжается, линзы горят, дополнительный фактор лежит без сознания…
— Вношу поправку, — перебил я, — дополнительный фактор уже очнулся.
Мартин тяжело повернулся, неловко шаря руками по полу, потом открыл все еще не понимающие глаза и сел, никого и ничего не узнавая.
— Сейчас спросит: где я? — шепнул мне Зернов.
— Где я? — хрипло спросил Мартин.
— На заводе, — с иронической ласковостью пояснил я. — Все на том же, где вы, сэр, сунули голову под приводной ремень.
— Какой ремень? — не понял иронии Мартин. — Я чуть не сдох, а они шутят. Поглядите как следует. Я жив или нет? Руки и ноги целы? Я уже ничему не верю. Глазам не верю, щипкам не верю… — Он ущипнул себя и засмеялся. Но смех был невеселым. — Ведь я себя не видел, ни рук, ни ног. И вообще ни черта, кроме вас: отовсюду — спереди, сзади, сверху, снизу — ваши рожи, как в кривом зеркале.
— Погодите, Мартин, — остановил его Зернов. — Не все сразу. Начнем с пятна.
Мы присели рядом на корточки, готовые выдавить из него все, что можно.
— С пятна? — переспросил он. — Можно и с пятна. Шагнул на эту золотую размазню — и пропал.
— Это мы видели.
— Что вы видели? — обозлился Мартин. — Фокус вы видели. А я действительно пропал, для себя пропал. Растаял. Ничего не вижу, ничего не могу — ни встать, ни сесть, ни пошевелиться, ни крикнуть. Голоса нет, языка нет, и вообще ничего нет, только мысли ворочаются. Значит, думаю, жив.
— Понятно, — сказал Зернов, — сознание не угасло. А потом увидели?
— Да еще как! Весь зал с разных точек одновременно. И вас тоже. Каждое ваше движение — до мелочей. Даже как волосы на голове шевелятся, как губы дергаются — и все искажено, искривлено, изуродовано. Вы руку вытянули — она в лопату вырастает. Шагнули вперед — и вдруг сломались, пошли волнами, как отражение в воде. Я плохо рассказываю, но поверьте, мальчики, все это было страшно, очень страшно, — прибавил он совсем тихо.
Но Зернова не удовлетворило рассказанное.
— Попробуем уточнить, — нетерпеливо проговорил он, — вы шагнули в эту золотую лужу и сразу вошли в состояние умноженного видения.
— Не сразу, — возразил Мартин. — Зрение возвращалось постепенно: окружающее возникало не резко, расплывчато, а потом все ярче, как в проявителе.
— Долго?
— Не помню. Минуты две-три.
— Совпадает, — удовлетворенно сказал Зернов. — Ваше лицо в этих линзах-воронках тоже проявлялось две-три минуты.
— Мое лицо? — удивился Мартин.
— Ваше. Вы видели нас, мы — вас. Вероятно, линзы или воронки — это своего рода телеинформаторы. — Он повернулся ко мне. — Помнишь аналогию с заводом-автоматом? Ошибку их контрольное устройство нашло сразу, вернее, причину ошибки. Лицо на сигнальных экранах — это информация о нарушенной связи в цепи логических действий системы. Так сказать, сигнал о неисправности.
Все, что говорил Зернов, казалось вполне логичным, но очень уж по-земному. Только в этой логически обоснованной картине не хватало одного пункта.
— Для кого предназначалась эта информация?
Зернов ответил быстро, почти не задумываясь:
— Для нас. Сегодня мы — их контролеры. Не случайные, а облеченные всеми полномочиями. Впрочем, и нарушение произошло по нашей вине: Мартин склонен к рискованным экспериментам.
Мартин смущенно рассмеялся:
— Я хотел рискнуть. Думал, найду проход… Мы же ничего не знаем, что здесь творится.
— Кое-что знаем. И кстати, не без вашей помощи. Только в будущем воздержитесь от подобных опытов. Говорю категорически.
— Слушаю, шеф. — Мартин без всякого наигрыша вытянулся по-военному и откозырнул. Он был великолепен в своем золотогалунном мундире, правда немного помятом в последнем его приключении, но все же невообразимо эффектном.
Мы засмеялись.
— Смеетесь, — обиделся Мартин, — а что все-таки произошло со мной, так и не объяснили. Клиническая смерть с последующим воскрешением? Растворение тканей? У нас на Земле телепередачи происходят менее загадочно.
Зернов ответил не сразу и без прежней уверенности:
— Не знаю, Дональд. Буду знать — объясню.
— А уверен, что будешь? — Это уже вмешался я.
— Уверен. От нас ничего скрывать не собираются.
Пожалуй, я и сам в это поверил. Недаром так легко открывались перед нами и фиолетовые ворота купола, и красные стены цехов. Мы могли идти в любую сторону — вправо, влево, стены раздвигались перед нами даже без заветного «Сезам, отворись». Конечно, нам не гарантировалась веселая экскурсия с безвредными аттракционами: неземная техника эта не была рассчитана на вмешательство человека даже в роли свидетеля-экскурсанта. Возвращение Мартина — удача. А таких удач много не будет. У меня до сих пор побаливает рубец на горле, оставленный жестокой шпагой Бонвиля — Монжюссо. «Облака» слишком поздно замечают наши реакции. Со сдвигом по фазе. И очень часто за этот сдвиг приходится расплачиваться собственной шкурой. И за знание тоже надо платить, хотя бы участием в опасных аттракционах.
Один из таких аттракционов начался сразу же после того, как мы покинули «цех радужных ям». Красная стена легко пропустила нас сквозь себя, и мы очутились в широком коридоре, конец которого тонул в уже привычном малиновом полумраке. Но странное дело: ощущение тяжести, возникшее в проходе сквозь багровый кисель стены, не исчезло. Тяжесть навалилась откуда-то сверху, пустяковая — каких-нибудь две-три десятых «же» сверх нормы, — но с каждым шагом она становилась; все ощутимее, словно в рюкзак, подвешенный за плечи, какой-то шутник подкладывал кирпичи. И с каждым шагом мы сгибались все ниже, и каждый «кирпич» уже давался с трудом.
С трудом разогнувшись, я вопросительно посмотрел на Зернова, но тому было явно не до ответов на мои школярские «почему». Он тяжело дышал, еле двигался и плохо видел, поминутно протирая запотевшие стекла очков. Но даже это давалось ему не легко: шагнув, он останавливался, опираясь на мое плечо и в свою очередь давая мне отдохнуть. Что и говорить, наш товарищ не был спортсменом, если не считать первого разряда по шахматам, но манипуляции с шахматными фигурами мускулатуру не развивают. Тут на помощь подоспел Мартин. Вдвоем мы рванули Зернова назад.
— Куда? — запротестовал он. — Вперед. Сейчас они снимут перегрузки.
— Нет, Борис, — возразил решительно Мартин. — На этот раз сезам не откроется. Пять «же». Как на центрифуге.
Он, единственный из нас, держался молодцом — сказывалась летная практика, — но и у него отвисли щеки и отекла шея. И он понимал, что дальше мы не пройдем. То, что он сделал, было, пожалуй, наиболее верным в создавшейся обстановке. Как в хоккейной баталии, он всем корпусом отшвырнул нас с Зерновым назад к стене. Здесь было полегче. Я растянулся рядом с притихшим Борисом и вздохнул свободнее.
— Подождем, — сказал Мартин, — снимут перегрузки — так мы заметим. А спешить незачем.
Да мы и не могли. Силы возвращались постепенно, с уменьшением тяжести. Через две-три минуты, показавшиеся нам вечностью, стало легче дышать. Мы переглянулись с Мартином и, подхватив под руки Бориса, помогли ему встать.
— Идти сможешь?
Вместо ответа он молча шагнул вперед. Мы с Мартином, бок о бок с ним, двинулись не отставая. Тяжесть совсем исчезла, и даже ветерком как будто пахнуло, свежим таким и солоноватым, как утренний бриз где-нибудь под Одессой. Только здесь была не Одесса, и загадочный ветерок нас не успокоил, а напугал.
— Откуда? — спросил я чисто риторически, зная, что мне все равно никто не ответит.
Никто и не ответил. Вместе с ветерком из глубины коридора доносился и еле слышный звук — не то свист, не то шуршание, словно ветерок по пути шелестел в камышах. Не безобидно шелестел — тревожно. Кто-то предостерегал нас или угрожал, приказывал отступить, вернуться, не переходить какой-то неведомой нам границы. И вдруг не Мартин, который обычно рисковал первым, а я самонадеянно шагнул вперед.
И получил сильнейший удар под ложечку, причем так больно и неожиданно, что согнулся вдвое, судорожно скривив рот: даже дыхание перехватило.
— Что с тобой? — удивился Мартин.
Он не успел продолжить, а я ответить. Нелепо взмахнув руками, он отлетел назад и грохнулся навзничь. Что было с Зерновым, я не видал: новый удар, на этот раз по ногам, бросил меня в нокдаун. И самое интересное: мы не видели нападающих. Невидимка наносил удары, а мы валились как чурки. Преодолевая тупую боль в затылке, я снова поднялся, готовый к отпору. Мартин стоял рядом, ощупывая челюсть.
— Не вывихнул?
— Цела. Посмотри, что с Борисом.
Зернов лежал поодаль ничком и, по-видимому, без сознания. Невидимка сбил и его. А может, их было несколько? И почему «было»? Они же, наверное, перед нами. Я протянул руку и встретил воздух. Шагнул к Зернову — и новый удар едва не свалил меня опять. Но я уже был подготовлен психологически и ответил ударом… в воздух. А юркий невидимка полоснул меня по спине сверху вниз с оттяжкой, как плеткой с металлическим наконечником. Мне показалось, что ремень рассек и мундир, и рубаху и даже кожи на спине уже нет. Я обернулся, и в глазах потемнело от боли: невидимка ударил меня в лицо. Этот удар был последним: колени у меня подогнулись, и, уже теряя сознание, я инстинктивно вытянул вперед руки, чтобы, падая, не разбить голову.
Очнулся я оттого, что кто-то мягко, но настойчиво хлестал меня по щекам. Открыв глаза, я увидал над собой встревоженные лица Зернова и Мартина.
— Каков нокаут! — подмигнул мне Мартин. — Пять минут привожу тебя в чувство.
— Что это было? — спросил я, еле ворочая языком.
— Поля, — коротко ответил Борис. — Силовые поля с определенной концентрацией направления.
— Для чего?
— Полагаю, не для нашего развлечения.
Я только поежился от боли: все тело ныло, как после крепкой тренировки на ринге.
— Незачем было лезть в драку, — наставительно заметил Мартин. — Они лежачих не бьют. Вот я и отлеживался, пока они не исчезли.
— Их уже нет, — коротко пояснил Зернов, помогая мне встать. — И перегрузок нет. Путь свободен.
Зернов ошибался: впереди был тупик — красная стена, как и в начале коридора. Пройдем мы ее или нет?
27. ИДИЛЛИЯ
Прошли, но с трудом. Стена оказалась покрепче прежних — жесткая плоскость с ничтожной упругостью. То ли в механизме проходимости что-то заело, то ли нас действительно не хотели пускать, но проторчали мы в коридоре довольно долго. Открылся проход внезапно, когда мы, меньше всего ожидая этого, уселись перед ним, чтобы обсудить положение. Да и открылась стена по-иному, не размякла, а растаяла, оставив в воздухе лишь розовый туман.
То, что открылось за ней, показалось бредом, галлюцинацией, волшебным миражем в красной пустыне. Впрочем, и пустыни не было, не только красной. Перед нами расстилалось зеленое поле, расшитое бело-розовыми стежками клевера и золотистыми пятнышками ромашек. Обыкновенное земное поле, широкое и холмистое, как в Швейцарии или в Подмосковье у Звенигорода. И голубая речушка вдали, почему-то очень знакомая, и виданный-перевиданный проселок, сухой и пыльный, с накатанными колеями от полуторок и трехтонок. Даже мост через речонку — не бетонный и не стальной — встречал знакомыми нетесаными бревнами. А за рекой, за дорогой — что за наваждение! — паслись коровы, белые, рыжие, пятнистые, с колокольчиками на шее, с надпиленными рогами, меланхоличные, разомлевшие от жары. И уже совсем далеко виднелась темно-зеленая полоска леса, не похожего на здешние даже издали.
И все-таки в пейзаже было что-то странное и чужое. Я сразу понял что: не было следов человека и его дел. Ни телеграфных столбов вдоль дороги, ни линии высоковольтной передачи, ни пастуха с подпасками, ни удочек, закинутых над черными заводями, ни грузовиков на дороге, ни путников — никого.
Из коридора в поле вели ступеньки — деревянные, щербатые, потемневшие от времени и дождей. Они противно скрипели под ногами. Я первым ступил на траву, побежал навстречу теплому ветерку и крикнул:
— А ну сюда!
И осекся. Зернов и Мартин уже сошли со щербатых ступенек, но еще не видели, что и ступеньки, и розовая вуаль стены, и коридор за ней, и вообще все, что могло хоть приблизительно напоминать покинутый нами завод, — все исчезло. Позади простиралось то же поле, и дорога, поворачивая прихотливой петлей, ползла к горизонту с такой же полоской леса. Это было так страшно, что я вскрикнул. Мартин потом говорил, что у меня был вид человека, узревшего привидение. Не знаю, как выглядел я, но у Мартина с Зерновым вид был не лучше.
— Трансформация интерьера, — задумчиво произнес Зернов, — как в Сен-Дизье, — и замолчал.
Мы не знали, радоваться нам или плакать. Радоваться идиллическому концу нашего путешествия — а впрочем, конец ли это? — или плакать по так и не открытой тайне завода. Мы сидели на росистой траве и молчали. Не помню, сколько прошло — полчаса, час, не хотелось ни думать, ни говорить: слишком резким был переход от сверхпроходимости и невидимок к этой зеленой идиллии.
Но Зернов оставался Зерновым; он посмотрел на часы и сказал:
— А солнце-то бутафорское.
Мы поглядели на солнце и ничего не поняли: солнце как солнце — желтое, пламенеющее, с белесым ореолом вокруг диска.
— Я уже давно слежу за ним, — продолжал он. — Не сдвинулось ни на метр. Висит, как люстра.
— Как ты это заметил? — спросил я.
— По тени. — Он указал на тоненькую тень от ножа Мартина, упиравшуюся точно в стебель ромашки. — Как была, так и осталась.
— А нож откуда?
— Я воткнул, — подал голос Мартин. — Сидеть неудобно было — мешал.
— А я еще обратил внимание на тень от ножа, — засмеялся Зернов. — Очень уж точно она в ромашку пришлась. А потом случайно взглянул: на том же месте лежит, ни на миллиметр не сдвинулась. — Он снова засмеялся беззаботно и весело, как будто его ничуточки не удивляло ни исчезновение завода, ни загадочное поведение солнца.
— Не понимаю, чему ты радуешься.
— Ясности, Юрий, ясности. — Он вытащил из земли нож, щелкнул тоненьким лезвием. — Ничто не исчезло и не растаяло. И никуда мы из завода не выходили. Просто перешли в следующий цех сквозь очередную неправдоподобную стену. И не наша вина, что этот цех оказался таким… обычным. И травка, и коровки…
— Тоже бутафорские?
Я не включался в игру. А он продолжал с этаким гидовским превосходством:
— Почему бутафорские? Настоящие. Только солнце иллюзорное, а все остальное — и лужок, и буренки — вполне добротная модель. Даже молока, я уверен, можно попробовать. Ну, кто умеет доить коров?
Вызвался Мартин: приходилось у отца на ферме.
Я с детства побаивался коров и не рискнул бы пройти сквозь стадо, но эти буренки так равнодушно встретили нас, что и я осмелел. А Мартин и совсем бесстрашно ощупывал набухшее вымя.
— Давно не доены, — сказал он.
Зернов не удивился:
— Так и должно быть.
Он по-прежнему говорил загадками, ничего толком не объясняя. Я так ему и сказал.
— Не обижайся, — улыбнулся он. — Я и сам еще не все понимаю. А непрочными гипотезами бросаться не хочется.
Мы подошли к Мартину, уже попробовавшему молока от флегматичной пеструшки. Попробовали и мы, благо ведро оказалось под боком, словно невидимые хозяева предвидели и такую возможность. И молоко оказалось настоящим, вкусным, жирным и теплым — чудесное парное молоко от ухоженной коровы. Не хватало лишь доброго каравая с хрустящей корочкой сверху. Вероятно, Мартин подумал о том же, потому что спросил:
— А если нас продержат здесь не день и не два, что есть будем?
— Думаю, и об этом позаботятся, — сказал Зернов.
Он пристально всматривался в березовую рощицу поодаль — левитановский холст, спроецированный в трехмерное пространство. Что-то похожее на стог сена высилось на опушке.
— Может быть, шалаш? — предположил Мартин.
Но вблизи шалаш оказался погребом, старым, но прочным, какие строят рачительные хозяева. Тяжелая, почерневшая от времени дверь была чуть приоткрыта, а из щели несло сыростью. Мы распахнули ее, и к запаху сырости присоединился запах винного погребка. Древние ступеньки, покрытые сизой плесенью, приглашали спуститься. «Сойдем?» — спросил взгляд Мартина. «Сойдем», — кивнули мы, и все трое, заинтригованные новой загадкой, подошли к другой двери, уже под землей. Она тоже была приоткрыта. Мартин чиркнул было спичкой, но Зернов остановил его:
— Не надо. Там свет.
Дверь открылась почти без усилий, пропустив нас в большой длинный зал с низкими темными сводами. Пять-шесть свечей, расставленных где попало, слабо освещали часть каменной кладки, сырой земляной пол и вдоль стен, одна на одну в три яруса, огромные смоляные бочки. В тусклом, неверном свете чуть поблескивали медные краны, а над ними на крепких днищах бочек белой масляной краской кто-то вывел порядковые номера. Видимо, зал был чем-то вроде дегустаторской, если в бочках действительно «отдыхало» вино. Разные номера, разные индексы, разные вина. А между бочками темнел проход, широкий и длинный.
— Любопытно, что там в бочках? — спросил я.
— Вино, — сказал Мартин.
— Не убежден. Почему ты решил, что в бочках вино?
— А что?
— Все, что угодно: вода, спирт, масло.
— Или вообще ничего нет, — добавил Зернов.
Я постучал кулаком по днищу бочки. Ответил сухой и короткий звук.
— Полна.
— Теперь только попробовать содержимое, — облизнулся Мартин, — и спор разрешен. Ну, кто пробовать будет?
— Никто, — оборвал Зернов. — Хватит рискованных экспериментов. Меня больше интересует, что над нами.
— Как — что? — не понял Мартин. — Небо, трава, коровы.
— Мне бы вашу уверенность, — усмехнулся Зернов и полез наверх.
На последней ступеньке он остановился:
— Готовы? — и открыл дверь.
В погребе сразу стало светло. Мы с Мартином переглянулись: все, мол, ясно. Хоть и бутафорское солнце, но светить — светит! И коровы, вероятно, пасутся.
28. ШАЛОСТИ СПЕКТРА
Но не было ни коров, ни солнца. И сельского пейзажа не было. И свет был не дневной.
Мы снова оказались в гигантском цеху. Пылали печи, в их раскаленных духовках можно было зажарить целого быка, не заботясь о разделке туши. Длинные языки пламени лизали металлические решетки заслонок, а за ними ухали и трещали, сверкая фейерверком искр, могучие бревна, срубленные в лесу каким-нибудь легендарным Полем Беньяном. Это пышное празднество огня освещало поистине лукуллово великолепие: на длинных столах у печей в беспорядке были навалены туши баранов, индейки, цыплята, рябчики, куропатки. Разноцветными грудами высились багряные, плотные помидоры, пупырчатые огурцы, бело-зеленые головки цветной капусты, золотистые ядра лука, заостренные столбики розовой моркови — чего только не было в этой овощной лавке! Да разве только овощной? Белые конусы сахарных голов, слежавшиеся глыбы поваренной соли, зеленые бутыли с растительным маслом, пузатые глиняные горшки со сметаной и молоком. А фрукты! Я нигде не видал такого множества отборнейших фруктов: красно-желтые яблоки, полированные дыни, похожие на мячи для игры в регби, полосатые арбузы — только-только из Астрахани, клубника в корзинках, груши, светящиеся, как электрические лампочки…
Когда-то я читал книгу, герой которой проникал в висевшую на стене картину. В какую картину мы попали — Рубенса или Снайдерса, — я не знал, но ощущение ирреальности, искусственности не покидало меня. Казалось, что мы смотрим спектакль из жизни современников Гаргантюа и Пантагрюэля, когда они, проголодавшись, съедали по барану в один присест, а не вертели брезгливо бифштекс по-деревенски. Мы стояли у истоков пира, Пиршества с большой буквы, об искусстве которого давно забыли в нашем суетливом веке столовых самообслуживания.
— Ну и ну! — Мартин даже языком прищелкнул. — Жили же люди!
Я машинально отметил, что он сказал «жили», а не «живут»: он тоже не связывал эту кухню гурманов с нашими днями. Но откуда она появилась там, где еще недавно бродили коровы по нескошенной траве и текла обыкновенная, а не молочная река, с илистыми, а не кисельными берегами? И почему Зернов догадался о предстоящей смене декораций в этом спектакле?
— Почему? — усмехнулся он. — Интуитивно. Нас никогда не возвращают туда, где мы уже были.
— Но дверь, — не сдавался я, — это же не красная стена. Она не расползлась и не растворилась. Мы вошли в нее с пастбища и должны были туда же выйти.
— В нашем трехмерном мире — да. Но если этот огромный цех — часть четырехмерного пространства? Говоришь, дверь погреба — не красная стена. Неверно. Красная стена — та же дверь, и не надо приписывать ей никаких мистических свойств. Там, где царствует физика, мистике места нет. А физические свойства четырехмерного мира предполагают и не такие парадоксы. Можно дважды, трижды выходить через одну и ту же дверь, каждый раз попадая в другое место. Я уверен, что территория завода по крайней мере в десять раз больше, чем кажется. А голубой купол — только видимая нам его часть, как для людей двухмерного мира видимой частью куба была бы одна его плоскость.
Он замолчал, близоруко всматриваясь в пестрое великолепие кухонных столов. Потом взял со стола большую желтую, чуть светящуюся грушу и откусил, причмокнув от удовольствия. Мы с завистью посмотрели на него, но последовать ему не решились.
— Одного не пойму, — сказал Мартин, — это же не наш, не земной завод — и вдруг кухня и винный погреб!
Зернов отшвырнул огрызок груши.
— Это же демонстрационный зал для проголодавшихся экскурсантов. Неужели не ясно?
— Так почему здесь все в сыром виде? «Облака» не моделировали кафе-самообслуживания под вывеской «Вари сам!».
— Значит, лаборатория, — согласился Зернов. — Последняя проверка готовой продукции.
— А где лаборанты?
— А мы с тобой. Груша — само объедение. С удовольствием подпишу приемо-сдаточный акт.
Я часто не понимал Зернова: шутил ли он или говорил серьезно, вот и сейчас он улыбался, но глаза неулыбчиво поблескивали.
— Дальше потопаем? — подал голос Мартин, которому уже надоело гастрономическое изобилие зала.
— Куда? — спросил я.
Он показал в дальний угол: за столом с овощами, в стороне от пышущих жаром печей, виднелась тоже вполне земная деревянная дверца. Мартин нырнул в нее первым. Я пропустил вперед Зернова и замкнул колонну. Дверь скрипнула позади, и все стихло. Я невольно оглянулся и увидел знакомую красную «стену». Деревянной дверцы не было и в помине.
— А ты ожидал другого? — услышал я насмешливый вопрос Зернова. — Представление продолжается. Новое действие — новый цех.
То был совсем необычный цех, даже в сравнении с тем, что мы уже видели. Мне сразу вспомнился когда-то виденный итальянский фильм Антониони «Красная пустыня». Он был сделан в цвете, и цвет в нем являл часть режиссерского замысла. Сочные и яркие краски, чистые пастельные тона создавали по желанию режиссера любую иллюзию. Цвет господствовал над зрителем, подавлял и поражал его, заставлял смеяться и плакать, изумляться и радоваться. Именно это смешанное чувство удивления и радости, ни с чем не сравнимое чувство открытия нового мира, испытал я, оглядевшись вокруг.
Впрочем, если быть точным, сперва я ничего не увидел. Как человек воспринимает полярное сияние единым радужным колесом, прежде чем различить в нем отдельные цвета, так и я увидал мелькающий перед глазами спектр. Что-то похожее на холсты художников, которые принято хулить только за то, что они ничего не изображают, кроме игры красок и форм. Или, точнее, на то, что порой хочется в них найти. Присмотришься — и вдруг найдешь какие-то заинтересовавшие тебя сочетания, и если есть воображение, можно увидеть в них и свое, только тобой открытое. То вырвется из лазури моря и неба алопарусный фрегат гриновского Артура Грэя, то синяя птица призывно махнет крылом, то остров Буян блеснет пряничными куполами своих золотоглавых церквей. Воображение подскажет, а универсальный индикатор — глаз уточнит нужную локальность цвета в бессмыслице линий и пятен.
Он не подвел меня и на этот раз, мой «универсальный индикатор». Мелькающий спектр распался на множество цветных линий: спиралей и кохлеоид, синусоид и серпантин, словно прочерченных светом фар в черном воздухе ночного города. Все было ярко, разномасштабно и — да простят меня физики за это сравнение — разнопространственно. Все эти цветные линии выходили откуда-то из глубины зала, фактически возникая в тающей дымке, метались перед нами в яростном танце, вращались и расплывались в блеклые пятна, застывали в стремительном движении, как бы воплощая собой смутный образ текучего времени.
Только пятна и линии — больше ничего не было в этом зале. Да и самого зала не было. Высился гигантский аквариум без стенок и дна, параллелепипед зеленой воды, вырезанный из океанской толщи, пространство, сплетенное из цветных молний, в котором замерли в изумлении три маленьких человечка. Величественная и унижающая картина!
Неожиданно пестрая карусель молний резко замедлила бег. Цветные линии стали сливаться, расширяться, принимать странную форму — лент не лент, а каких-то цветных поясов. На поясах появилось множество черных точек, как дырочек в перфоленте. И начался новый самостоятельный танец точек. Они менялись местами, группировались, пропадали в темноте и возникали вновь, словно кто-то пытался сложить из черных стеклянных шариков строгий мозаичный рисунок. Он странно повторялся, этот зародыш рисунка: точки группировались через равные промежутки в одинаковые скопления.
И вдруг кто-то смазал все, плеснув на абстрактный рисунок грязную воду из ведра, краски смешались и растеклись, а потом из бесформицы цвета вырвались уже знакомые пояса и замелькали перед глазами, вытягиваясь в строго выверенные ряды. И тут я совсем уже перестал понимать: мимо нас текли цветными струями ленты рекламных этикеток. «Молоко сгущенное», «пастеризованное», «повышенной жирности», «сладкое» и «порошковое». Головы рыжих и черных коров, глазастые и рогатые, поворачивались к нам и фас и в профиль. Я сам покупал молоко с такими этикетками в лавчонке напротив нашего «Фото Фляш». И тушенку с веселым поросячьим пятачком, и вермут с пунцовым бокалом на этикетке, и сигареты с привычными земными названиями и примелькавшимися рисунками на пачках. Почти у моего лица будто выстрелила и развернулась, устремляясь в глубину зала, лента с повторяющимися, как припев, словами: «кока-кола», «пепси-кола», «оранжад», «лимонад», и тут же нагнали ее, сформировавшись из линий и пятен, ленты, такие же многоцветные, рекламирующие конфеты и сыр, вина и колбасу, шоколад и мясные консервы.
Приглядевшись, я заметил, что возникавшие ниоткуда и пропадавшие в никуда ленты содержали не только рисованные этикетки. Реклама сыра материализовалась в сырные брикетики в цветной обертке, реклама конфет — в гран-рон конфетных коробок, ленточки этикеток с серебряными рыбками — в жестяные струи коробок с сардинами. Танец красок с каждой минутой открывал нам свои тайны. Я протянул руку к параду желтых консервных банок с черной надписью «Пиво»: тайна их зарождения заинтриговала меня. И вдруг эта тайна обернулась прямым вызовом второму закону Ньютона. На протянутую руку тотчас же легла одна из этих летящих банок. Я повернул руку ладонью вниз, но банка не упала — она по-прежнему давила на ладонь своей трехсотграммовой тяжестью. Я вопросительно взглянул на Зернова, а тот только рукой махнул: сам, мол, не понимаю. Я легонько подтолкнул банку, чтобы проверить, не прилипла ли. Она так же легко сорвалась и полетела догонять свою ленту.
Я даже удивиться не успел: новое чудо возникало в сверкающей пляске красок и лент. Из глубины зала, ритмично подпрыгивая, как танцоры в летке-енке, быстро-быстро прямо на нас полз в воздухе розово-серый червяк. Кто и для чего вдохнул жизнь в эту бесконечную связку сосисок, не знаю, но она была живой и агрессивной. Изогнувшись подобием логарифмической кривой, она наступала на Мартина. Тот стоял разинув рот, как завороженный, а я, испугавшись за него, схватил ее и дернул. И тут же выпустил, вскрикнув от боли в плечевом суставе. Связка рванула, как автомобиль, несущийся с превышенной скоростью.
Я пошевелил рукой — боль несусветная. Еле-еле протянул ее Мартину:
— Дерни.
Мартин дернул. Я вытерпел и эту боль. Сустав стал на место, рука опухла, но боль уже утихала.
— Железные они, что ли? — сказал я сквозь зубы.
— Такие же, как в любом гастрономе. — Зернов, не отрываясь, следил за движением гирлянды: скачок — полметра, скачок — полметра. — Ухватись ты за ленту конвейера, да еще так натянутую, как эта связка, — не слабее дернет.
Мартин предусмотрительно отодвинулся, уступая дорогу агрессивным сосискам, а они уже исчезали в стене из струящегося сурика. Какие-нибудь четверть часа назад эта «стена» была дверью, ведущей на кухню, набитую всякой снедью, в которой я, впрочем, не видел сосисок, а сейчас они чудовищным червяком устремлялись на ту же кухню. Только на ту ли? В этом дьявольском луна-парке можно было сделать два шага, переместившись на километр. Или совсем пропасть, как Мартин в соседстве с прыгающими «мешками».
Вы не верите в материализацию мыслей? Я поверил, потому что Мартин опять исчез. Человека не было: в красноватом воздухе висела только голова, увенчивающая вместо тела тонкую огненную спираль. Внутри спирали что-то вспыхивало и переливалось, освещая голову без тела, а потом снова гасло, и спираль казалась уже обыкновенной красной ниткой, которую можно было дернуть и оборвать. Памятуя свой опыт с сосисками, я этого не сделал, а только растерянно спросил Зернова:
— Опять дополнительный фактор?
— Процесс же не остановлен, — отозвался он.
— А голова? Опять телеинформация?
— Болтуны! — взревела голова. — Да помогите же наконец!
Из разведенного сурика к нам протянулась пятерня Мартина, за которую мы и ухватились, рискуя вывихнуть сустав и ему. Что-то крепко держало его в невидимом нам пространстве. А голова морщилась и ругалась:
— Не пускает, собака!
— А что это, Дон?
— Черт его знает. Держит, и все.
— Не унывай, старик, вытащим.
— Давай-давай, ребята.
Мы и «давали», выигрывая понемножку, по сантиметру, но все же выигрывая. Так «давали», что минуту спустя Мартин выкатился из пустоты, чуть не свалив нас на землю или, вернее, на такой же красный, как и «стены», но по крайней мере твердый пол. Что с ним случилось, он так и не понял. Повернулся неловко и попал в какой-то капкан, одновременно исчезнув из трех измерений. Даже всезнающий Зернов молчал, ошарашенный этим вихрем загадок.
А в зале что-то неуловимо менялось. По-новому перестраивались цветные линии, уплывали в темноту пестрые ленты этикеток, зал суживался, превращаясь в коридор, ровно очерченный горизонтальными рядами трубок. Сначала они просто казались окрашенными в разные цвета, потом, приглядевшись, мы заметили, что внутри их струится не то жидкость, не то газ, то и дело меняющий цвет. Красные, желтые, оранжевые и лиловые струи как бы указывали нам новое направление.
Значит, о нас помнили, нас приглашали дальше смотреть и учиться, удивляться и познавать. От нас хотели, чтобы мы во всем разобрались, и нам верили, что мы разберемся и поймем. В конце концов, все здешние чудеса служили определенной цели — поддержать созданную на этой планете жизнь. Следовательно, нам ничто не угрожало здесь, кроме собственной неосторожности.
Не сговариваясь, мы только переглянулись и пошли дальше в знакомом красноватом тумане, следуя разноцветным ариадниным нитям, которые кто-то развесил, может быть, и для нас.
29. ЛОВУШКА ДЛЯ ЗОЛУШКИ
— Скорее всего, нет, — сказал Зернов.
— А для кого?
— Вероятно, это сеть коммуникаций, сконцентрированных в общем коллекторе: энергопитание, подача реагентов или даже готовой продукции. Может быть, в этих цветных трубках течет вино или молоко? А винные бочки и коров мы уже видели.
— И этикетки.
— Почему же в других цехах не было трубок? — усомнился Мартин.
— Даже на Земле пользуются скрытой проводкой, — рассуждал Зернов: видимо, он пытался объяснить это себе. — Да и кто может поручиться, что такой общий коллектор не идет вокруг каждого цеха, каждой камеры, разветвляясь на сотни ходов, по которым протянуты необходимые производству инженерные сети.
— По-твоему, мы попали в такой коллектор?
— Возможно. По крайней мере, он нас куда-нибудь выведет.
— А если нет?
— Забыл Сен-Дизье? — возмутился Зернов. — Откуда этот пессимизм?
— Однажды, еще мальчишкой, я заблудился в лабиринте. В увеселительном парке в Майами, — вспомнил Мартин. — Меня нашли только к вечеру, когда я уже охрип от крика.
— Жалеете голос? — усмехнулся Зернов.
— Нет, просто с тех пор не люблю лабиринты.
С лабиринтами я был знаком только по разделу «Для смекалистых» в научно-популярных журналах. К смекалистым я себя не причислял и никогда не мог увести мышь от кошки или козу от волка — фантазия журнальных смехачей не шла дальше курса начальной зоологии. Слыхал от кого-то, что в лабиринтах следует всегда поворачивать только направо: путь, правда, длиннее, зато наверняка доберешься до выхода.
Этими сомнительными данными я и козырнул у первого поворота. Коридор разветвлялся на три узких отростка, совсем как в старой сказке: три пути от придорожного камня, перед которым стоит растерянный витязь. Но я не растерялся, решительно повернув вправо. Мартин и Зернов нерешительно, но все же не споря последовали за мной.
Коридор был заметно уже прежнего, и, сразу бросилось в глаза исчезновение зеленых трубок. Красные, синие, желтые по-прежнему тянулись вдоль стен, подмигивая нам золотистыми искрами, а зеленых не было. Я вспомнил рассуждения Зернова: быть может, он и прав: цветные трубки в лабиринте — это кровеносная и нервная системы завода. Зеленые, допустим, протянуты в цех синтеза, а в дегустаторской они, скажем, и не нужны. И все же я сомневался. Не в назначении, а в направлении трубок. По логике, они должны вести в какой-то общий коллектор. Но ведь логика-то земная! А здесь и разум чужой, и логика чужая, и даже мои повороты направо могут привести нас Бог знает куда. Я невесело усмехнулся запоздалому озарению.
Зернов тотчас же это подметил:
— Сомневаешься?
— Сомневаюсь. Как бы не оказаться Сусаниным.
— Один конец, — вздохнул Мартин. — Другого же выхода нет.
— Есть, — сказал я.
— Какой?
— Старый способ: через «стену» — и в другой зал!
— А трубы?
— Бутафория. — Я резко остановился. — Попробуем.
— Попробуй, — улыбнулся Зернов.
Я шагнул к стене и, протянув руку, коснулся красной трубки, в которой искрилось что-то жидкое и холодное. Материала трубки, стекла или пластика, я не почувствовал: струя касалась руки — жидкость не жидкость, а какой-то странно упругий шнур. Рука разрезала шнур надвое. Он вошел в ладонь и вышел с тыльной ее части, но боли я не почувствовал, и ни капельки крови не выступило. Шнур был нематериальным, иллюзорным, несуществующим и в то же время ощущался на ощупь.
Мартин боязливо повторил опыт: сначала коснулся пальцами, пробормотав: «Холодный, черт!», потом сжал «шнур» в кулаке. Упругая струя прошла и сквозь кулак.
— Задачка из курса проницаемости, — насмешливо заметил Зернов.
Я удивился:
— Есть такой курс?
— Пока нет, но я бы с удовольствием написал его, если б мне подарили по куску таких цветных ниточек.
Мартин отпустил «шнур» и осмотрел руку.
— Трюк, — сказал он, — фокус.
Это было бы слишком просто. Руку у меня все-таки покалывало.
— Может быть, это газ, особый газ для химических реакций? — предположил я.
— Может быть, и газ, — согласился Зернов, — аммиак или метан. Только почему он пронизывает, а не обтекает руку? Странно. Проницаемость проницаемостью, но рука не малиновое желе. Скорее всего, это какие-нибудь функциональные группы, свободные радикалы или гамма-кванты, — я не фантаст, в конце концов.
В том-то и дело, что Зернов не был фантастом. Все, что он предполагал, было достаточно обосновано и могло сойти за рабочую гипотезу. Иногда он ошибался — в такой дьявольщине любая ошибка простительна, — но умных догадок было гораздо больше, а его гениальной догадке на парижском конгрессе аплодировал весь ученый, да и не только ученый мир. Но догадку о гамма-квантах я отбросил — газ был предпочтительнее, хотя бы просто потому, что понятнее.
— А где же течет этот газ, если это газ? — спросил я. — Трубка не трубка, шнур не шнур. Может быть, тоже магнитная ловушка?
— Я не уверен, что это газ, — возразил Зернов, — но даже если так, он нигде не течет.
— То есть как — нигде?
— А разве потоку нейтрино нужны коммуникации?
— Вряд ли это нейтрино.
— А способность проникать сквозь любую среду, не нарушая ее структуры, по существу, та же. Если бы мы решили проблему проницаемости, то давно бы пустили в утиль любой трубопровод. Как перегоняют нефть от скважин к портам? По трубам. А если просто пустить струю нефти из скважин под землей сквозь глину и камень? Чуешь? А воду в города? Под мостовой сквозь стены прямо в кран. А водопровод в музей коммунхоза! Ясен принцип? Тогда шагай — не зевай. Время не терпит.
А время терпело: оно было самым терпеливым здесь, в мире, не знавшем покоя. Оно просто не шло. Часы наши остановились с первых шагов под куполом, когда фиолетовая пленка затянула входной тоннель. Я не совсем понимаю, зачем нашим любезным хозяевам потребовалось отделить пространство от времени. А может быть, стрелки часов остановило магнитное поле? Мы даже не могли определить, сколько часов прошло в этих багровых коридорах и залах с чудесными превращениями. Шесть часов, десять или сутки — не знаю: мы не видели ни настоящего неба, ни настоящего солнца. А если солнце над пастбищем было все-таки настоящим? Может быть, оно не двигалось только потому, что мы сами оказались вне времени? Сто тысяч «может быть» с вопросительным знаком в конце предложения. А мне нужна была точка или хотя бы запятая перед очередным нуль-переходом в другое пространство, скупо освещенное разноцветными шнурами и струями или залитое ярким светом невидимых юпитеров и софитов.
Я не оборачивался — знал, что друзья идут следом, только ускорял шаг, торопясь пройти этот бесконечный коридор-лабиринт. Поворот налево, поворот направо, снова налево, опять направо — я шел автоматически, не раздумывая, куда же все-таки приведет нас ариаднина нить, тянувшаяся рядом. Она не обрывалась и не пропадала, подмигивая золотистыми светляками огней, завораживала пульсацией света и тени, усыпляла тревожную мысль о том, что ожидает нас, когда она погаснет и оборвется.
Я опомнился, пройдя добрый десяток поворотов, — что-то вдруг остановило меня. Как подсознательный сигнал, как удар в спину. Я обернулся и никого не увидел. «Борис! Дон!» — закричал я. Никто не откликнулся. Только красная струйка по-прежнему текла рядом. Где-то я потерял их, где-нибудь позади она разветвлялась, разделив нас в этом гофмановском лабиринте. Не раздумывая, я побежал назад, следя за струйкой. Нигде она не раздваивалась, и нигде не отзывались на мой зов ни Зернов, ни Мартин. Лабиринт молчал, стойко охраняя мое невольное одиночество. Даже эхо не откликалось в темно-красных проходах: голос тонул в них, как в вате, а я все звал, звал, звал, чувствуя, как немеют губы и сдает сердце.
Самое страшное, что я не знал, куда идти дальше. Вспомнилось земное: «Если вы потеряли друг друга, встречайтесь в центре ГУМа у фонтана». Смешно. Где здесь этот спасительный фонтан, у которого дожидаются насмешливые друзья. «Надо думать, куда идешь». — Это Зернов. «Воробьев считал?» — Это Мартин. А может быть, все это просто ошибка хозяев, как шпага Бонвиля, сотворенная из того же тумана, в котором бесследно пропал Зернов. Сколько их уже было, таких ошибок, — и в прошлом, и теперь. Уже исчезал и возникал размноженный Мартин, смыкались стены, закрывались проходы, били наотмашь силовые поля. Не много ли для одного путешествия хоть и в Неведомое, но не гибельное, иначе не было бы смысла пропускать нас сюда без предупреждения.
Во всем, что происходило, был свой, особый смысл. Должно быть, есть смысл и в моем одиночестве. Надо только найти этот смысл — и все станет на свое место: коридор снова соединит нас и лекторский голос Зернова объяснит, что именно произошло, почему и зачем. Я снова внимательно и пытливо огляделся вокруг и в ужасе отшатнулся. В полуметре от меня на уровне моего лица прямо в воздухе, никем и ничем не поддерживаемая, висела свеча. Не тоненькая церковная свечечка, а толстая, с золотыми полосками-кольцами, точь-в-точь такая же, какими московские модники освещают свои вечеринки и ужины. Острый язычок пламени чуть вздрагивал, колеблемый ветром, но ветра не было. Еще одно наваждение! Не долго размышляя, я схватил эту загадочную свечу-призрак, и… она оказалась совсем не призраком, а вполне реальной свечой, тепловатым на ощупь, оплывшим столбиком стеарина или воска. Я взял его из воздуха, как со стола или полки, — тоненький огонек задрожал, и горячая капля упала мне на руку.
Я разжал пальцы, и… свеча не свалилась на пол, а осталась висеть.
Мистика? Чушь! Ведь свеча появилась именно в тот момент, когда я подумал о том, что найти их в багровых сумерках без фонаря или свечки было совсем не просто, даже если бы они без сознания лежали рядом. Я подумал именно о свечке, может быть, потому, что в этом мире она заменяла людям электролампочку, и вдруг увидел ее воочию. Что это? Исполнение желаний? Материализация мысли? Неожиданная способность творить чудеса? Но свеча была лишь частью желания — я просто хотел выбраться из этого лабиринта. А может, хотение не было достаточно ясно мысленно сформулировано?
Я тотчас же сконцентрировал все внимание на неподвижно висевшей свече, грозно нахмурил брови и, как в детской сказке, мысленно приказал: «Хочу немедленно выйти из лабиринта».
Свеча чуть подпрыгнула в воздухе, огонек качнулся и погас. И ничего не произошло больше, даже сказочный джинн не вырос из потухшего пламени. И стены лабиринта не распались, и цветные струи коммуникаций по-прежнему убегали в чернильно-красную мглу коридора, а я все так же стоял, тупо разглядывая погасшую, но не падавшую свечу. «Борис бы, наверно, нашел объяснение, — подумал я. — Частичная материализация желаний. Воспроизведение мысленно воображаемых объектов. Самым желаемым из воображаемых объектов был, конечно, он сам. Плюс Мартин с его кулачищами и безрассудной смелостью. Все-таки где они? Быть может, где-нибудь рядом, в таком же немыслимом зале с прыгающими „мешками“ и висящими свечками. Я представил себе, как Зернов что-то внушает Мартину, а тот внимательно слушает, согласно кивая. Потом Борис командует: „Вперед!“ — и оба устремляются между такими же струями искать меня, для них бесследно исчезнувшего.
Я так ясно представил себе эту картину, что она вдруг возникла передо мной в клубящемся тумане стены. Сквозь его сумеречно красную дымку я действительно увидал Мартина, внимательно слушающего явно горячившегося Зернова. Голосов я не слышал: что-то глушило их. „Борис! Дон!“ — снова закричал я. Они даже не вздрогнули, даже не обернулись. Мой голос так же не долетал до них, и я в отчаянии обрушился на прозрачную стену — прозрачную, но непроницаемую. Этот знакомый клубившийся дым-туман, не то кровавого, не то малинового оттенка, отталкивал вроде батута, на котором я прыгал, бывало, в институтском спортивном зале. Отталкивал и швырял на пол, как взбесившиеся силовые поля-невидимки, пока я наконец, совсем обессиленный, так и остался лежать не подымаясь. А туманное „окно“ в стене уже погасло, как экран телевизора, выключенного из сети.
Вот и все. Последнее желание исполнено: показали, успокоили, и, как говорится, хорошего понемножку. Шагай дальше, если знаешь, куда шагать. А я не знал. И сидел на полу, в сотый раз спрашивая себя: что делать, что делать, что делать? А вдруг это конец? Вдруг я никогда уже не увижу ни голубого неба над головой, ни травы или хотя бы камней под ногами, ни друзей, так странно пропавших в этом гибельном лабиринте?
— А почему гибельном? Почему пропавших? Почему не увидишь? — спросил меня где-то рядом до жути знакомый голос.
30. ЗДРАВСТВУЙ, ЮРКА!
Я медленно обернулся, боясь, что ничего не увижу, но, увидев, отшатнулся, словно к лицу поднесли зажженную спичку. Он стоял и щурился, хитренько посмеиваясь, совсем как в Гренландии, когда я увидал его в салоне неожиданно возникшей на льду „Харьковчанки“. Да, сомневаться не приходилось — то был мой земной аналог, Анохин-второй, воссозданный вновь неизвестно для какой цели. И он явно наслаждался моим замешательством — не отражение, не Алиса, выглянувшая из зазеркалья, а я сам, раздвоившийся, как на снегу в Антарктиде. Он был мной до конца, до самых глубин сознания, и я это знал не хуже его.
— Ну, что уставился? — спросил он. — Думаешь, встретил призрака в этом царстве теней? Можешь пощупать. Настоящий.
Шок мой прошел, как и в прежних наших встречах.
— Не притворяйся, — сказал я. — Ты отлично знаешь, что я думаю, и я знаю, что ты это знаешь. К тому же я заблудился, что ты тоже, наверное, знаешь.
Он не ответил — я был прав: знал он все и все понимал отлично. Именно потому и возник, что потребовался контакт. Мне или им? Я вгляделся в него повнимательнее. Как в зеркало? Нет, пожалуй. В зеркале я был бы иной. Что-то новое появилось в облике моего повторения.
— А ты постарел. Юрка, — сказал я.
— Как и ты. Три года прошло.
Почему три? Для меня — три, а для него — десять. Скоро юбилей может справлять вместе с Бойлом.
— Три, — повторил он.
Пришлось объяснить упрямцу, в чем разница. Он слушал равнодушно, словно все знал заранее.
— Азбука, — зевнул он. — На Земле — три года, здесь — десять. Почему? Честно, не знаю. Но сейчас я в ином качестве — опять твой дубль. Значит, и для меня — три.
— А в своем качестве ты существуешь? Или роль связного пожизненна?
— Балда, — отрезал он. — Связной я не всегда и не по своей воле. А что я делаю в Городе в настоящее время, не знаю. Не помню.
— Десять лет прожил и все забыл?
— На какие-то часы или минуты — да. Не спрашивай об этих годах — не вспомню. Да и не для того мы встретились. Не для взаимных воспоминаний.
— А для чего?
— Подумай, — улыбнулся он дружески и доброжелательно. Так улыбаюсь я приятному собеседнику или обрадовавшей встрече.
— И думать нечего. Я заблудился, а ты выведешь.
— Эгоист, как всегда. О друзьях забыл?
— Ничуть. У тебя не постная физиономия. Значит, они где-то рядом.
— Это вторая часть задачи. Не плачь — выведу. Только сначала поговорим. — Лицо его напряглось, словно он приложил к уху микрофон невидимой телефонной трубки.
— Внимаешь приказу?
Он не ответил.
— Это „они“ так считают?
Он нахмурился.
— Не повторяй прежних догадок. Я знаю то, что мне нужно знать в настоящую минуту. А теперь слушай. Помнишь, что говорил на парижском конгрессе американский фантаст? Не помнишь — напомню. — Он процитировал: — „Мне радостно думать, что где-то в далях Вселенной, может быть, живет и движется частица нашей жизни, пусть смоделированная, пусть синтезированная, но созданная для великой цели — сближения двух пока еще далеких друг от друга цивилизаций, основы которого были заложены еще здесь, на Земле“.
— А что последовало? — спросил я, не скрывая иронии.
— Наивный вопрос. Вы видели. Они все-таки создали мир по земным образцам, высшую форму белковой жизни, сиречь гомо сапиенс. Разве Город с его окрестностями не благодатный слепок с Земли и землян, с их буднями и праздниками, мечтами и надеждами?
— Ты спрашиваешь как моя копия или как их связной?
— Не разделяй, — поморщился он.
— Тогда единственно возможный ответ: нет! Не благодатный слепок.
— Погоди, — перебил он меня, — я еще не закончил. Людям этого мира было дано все для дальнейшей разумной эволюции — земная природа, земные жилища, земной транспорт, земная техника и — самое главное — земная пища в неограниченном объеме с неограниченным воспроизводством.
Мне надоела эта подсказанная извне преамбула. Ограниченная мысль технически сверхвооруженных копиистов нашего мира действительно не понимала, что она недодумала.
— А что же дал этот созидательный опыт, товарищ связной? — Я поднял брошенную мне перчатку. — Каждому по потребностям? Кучка подлецов в серых мундирах по-своему поняла этот принцип. Потребности у них — будь здоров! А народу — дырка от бублика: боятся вздохнуть в этой уродской утопии. Ваши сверхмудрецы создали модель капиталистической цивилизации в ее наихудшем, диктаторском варианте. Воспроизведена техника, кстати не во всем умно и последовательно. Воспроизведена природа — тоже не очень грамотно. Воспроизведено общество, социальной структуры которого модельеры так и не поняли.
— Я знаю, — сказал он грустно.
— Сам допер или запрограммировали?
Он не принял шутки. Он был не мной, а связным пославших его ко мне.
— Они уже осознали, что в чем-то ошиблись, — продолжал он, как лента магнитофона, — но в чем, как и когда, они не знают. Эксперимент не удался, но остановить его уже нельзя. Это как цепная реакция: не вмешаться, не задержать, не повернуть.
— Повернуть можно, — сказал я.
— Как?
Что я мог подсказать без Зернова? Мы еще не сделали всех необходимых выводов. Единственное, что я мог взять на себя, — это совет не мешать людям. Любое вмешательство извне неминуемо приведет к новым ошибкам. Человек не научит пчелу строить соты, и никакая суперпчела не построит идеального человеческого общества.
— Рано советовать, — сказал я. — Если нас и пригласили как экспертов, то мы еще мало знаем, чтобы дать разумный совет.
— Ты готов его дать.
— А ты знаешь какой?
— Конечно.
— Так о чем же разговаривать? Кому и зачем нужна эта встреча?
Он обиженно нахмурился — снова Юрка Анохин, дубль, двойник, человек. И как похож на меня — и в радости, и в обиде. Но, честное слово, я не хотел его обижать.
— Ты меня не понял, старик. Кому вообще нужны наши советы? „Облакам“ или их созданиям? Если об этом просят твои хозяева, скажи: не вмешивайтесь! Люди сами найдут отправную точку прогресса. И советы им не нужны. С нами или без нас (я невольно повторил Зернова), а они свое дело сделают. Подождите.
— Как долго?
— Я не пророк. Революцию не предсказывают — ее делают.
— Кто делает?
— Ты явно глупеешь. Юрка, когда перестаешь быть мной. Люди, сами люди, дружок, делают революцию. Обыкновенные люди. Встретишься на улице — не обернешься.
Я замолчал. Он, двойник, конечно, понял меня. Он, связной, посланец другой цивилизации, еще раздумывал. Может быть, мои ответы через него снимали чьи-то рецепторы. Могли ли „они“ понять, что не вожаки, а массы куют победу, что матч выигрывает не центрфорвард, забивший решающий гол, а вся команда, девяносто минут готовившая этот гол.
— Эксперимент давно уже вышел из-под контроля экспериментаторов, — помолчав, прибавил я. — Он продолжается сам по себе. Как ты сказал? Цепная реакция? Что ж, верная мысль. Теперь нужно ждать взрыва.
— Когда?
— Скоро.
— И тогда вы уйдете.
Он вздохнул: это был не вопрос, а вывод.
— Ты думаешь?
— Знаю, — повторил он. — Когда ты перестанешь спрашивать меня о субзнании?
Значит, скоро домой. Теперь и я вздохнул. Радость и горе стали рядом, вместе заглядывая в будущее. Радость встречи с Землей, с родным небом, близким и любимым, и делом, которому ты служил. И горечь расставания с людьми, которых ты тоже успел полюбить, и делом их, которое тоже стало твоим. Что связывает бойцов, снова встречающихся в День Победы? Воспоминания? Поиски прошлого? Или память о погибших друзьях? Нет, пожалуй, счастье самой победы, добытой вместе, в одном строю. Я не могу, не хочу уйти раньше.
— Только нам не встретиться в этот день, — грустно улыбнулся он, — ни завтра, ни спустя годы. Да я бы и не узнал тебя.
Мне вспомнилась вдруг случайная встреча на улице — даже не встреча, а какой-то кинопроход: взглянули друг на друга в толпе и разошлись, не вспомнив, не узнав.
— Это был ты?
— Возможно… — Он пожал плечами. — Сейчас я не знаю, чем занимаюсь в Городе, как зовусь, где живу.
— Но ведь ты знаешь Город? — настаивал я.
— В данную минуту только через тебя. Таким, каким его знаешь ты. А вообще, вероятно, даже лучше. Но сейчас не помню, не спрашивай. И не спрашивай о заводе: я знаю его таким, каким его увидел и понял ты. А мое личное бытие началось, как и в прежних встречах, в гуще красного киселя. В первичной материи жизни, как говорит Зернов. Я еще разок хлебну этой кашки, если все же придется встретиться.
— Вероятно, уже в последний раз.
— Возможно.
— Гренландский вариант?
— Кто знает?
— А сейчас?
— Иди вперед, не пугайся туманов — пройдешь. Тебя давно ждут.
— А ты?
— Сам знаешь. Связной перестает быть связным, когда отпадает в нем надобность. Иди и не спрашивай.
Я послушался. Не прощаясь и не оглядываясь, шагнул в темную извилину широкой трубы, чувствуя шестым, или седьмым, или Бог знает каким чувством на себе его пытливый, внимательный взгляд: не дубля — товарища. Но и это ощущение исчезло. Туман вокруг густел, обтекая, подобно холодному резиновому клею. Нечто вроде тончайшей, нерастворяющейся среды не позволяло ему коснуться кожи. Я шел вслепую, ничего впереди не видя и не стараясь оглянуться назад. Я даже помогал себе, разгребая руками этот захлестывающий малиновый кисель, пока не ударил в глаза дневной свет и не прозвучало в ушах полурадостное-полутревожное восклицание:
— Юрка! Наконец-то!
31. ЗАВТРАК НА БАСТИОНЕ СЕН-ЖЕРВЕ
Первые минуты я ничего не видел. Меня обнимали и тискали как вернувшегося из многолетней командировки. Потом огляделся. Помню, как-то в детстве, впервые заглянув в церковь, я увидел на стене седовласого Саваофа, восседающего, скрестив ноги, на прочно закрепленных облачных комьях. Эти же комья клубились вокруг, замыкая Бога Отца в некий межоблачный вакуум. В таком же розовом вакууме находились и мы, все трое, ухитрившись довольно прочно стоять на загадочной стереометрической поверхности. Объем нашего вакуума трудно было определить или измерить: то он казался огромным, как ипподром, то замыкался вокруг нас, как розовая артистическая уборная оперной примадонны. Только не было ни зеркал, ни стола, ни брошенных на него принадлежностей туалета. Пустота. Солнечное убежище Саваофа, пожелавшего отдохнуть вдали от беспокойной Земли.
Мне тоже захотелось отдохнуть, и я присел на край облака.
— Как это вы пропали?
— Ты свернул, мы за тобой. А в коридоре пусто. Кругом тишина, оглядываемся — никого. Подумали: ты в стену и мы в стену! Блуждали, блуждали — коридорам счет потеряли, нет тебя — испарился, растаял. Остановились в этой скорлупе без яйца, а ты — как джинн из бутылки!
Выпалив все это, Мартин моего плеча все же не выпустил: а вдруг опять пропаду? Теперь мне предстояло рассказывать. Но я тянул. Честно говоря, хотелось есть — с утра куска не перехватил. Зернов хоть грушу съел не то в „Охотном ряду“, не то в „лавке Снайдерса“, — как еще назовешь эту кухню, сквозь которую мы прошли, как очередной круг ада, даже ничего не успев пощупать. А сейчас желудок неумолимо напоминал о себе. Я, глотая слюну, тут же представил себе аппетитный кусок мяса с поджаристой корочкой и гарниром из хрустящего на зубах картофеля. Представил и обомлел.
Прямо передо мной повисла в воздухе пластмассовая тарелка с вожделенным бифштексом. Он был именно таким, каким я его вообразил: поджаристым, сочным, в венке из румяной соломки картофеля.
Я не слишком удивился: львиная доля удивления пришлась на материализованную в лабиринте свечу. А бифштекс был уже повторением пройденного. Но на моих друзей волшебное появление тарелки с мясом произвело ошеломляющее впечатление. Мартин, онемев, воззрился на чудо, а Зернов пробормотал:
— Что за фокусы?
— Это не фокусы, — сказал я небрежно. — Это бифштекс.
— Откуда? — взревел Мартин.
— Заказал, — продолжал я игру. — Есть что-то захотелось.
И снова обомлел.
Рядом с моей тарелкой повисла другая с таким же бифштексом, только посыпанным жареным луком. Зернов самодовольно посмеивался.
— Разгадал?
— Конечно. Все-таки вы пижон, молодой человек. Запишите на память: любое открытие может быть повторено в таких же лабораторных условиях. К сведению Мартина, который таращит глаза на чудо. Это не чудо, а элементарная материализация мысленной информации. Когда-нибудь мы с той же легкостью будем творить такие же чудеса на Земле. Футурологи относят эту возможность примерно к двадцать первому или двадцать второму веку. Ну а здесь пораньше справились — вот и все.
— Интересно, — подумал я вслух, — а почему эти чудеса не творятся в Городе? Проще ведь, чем гнать грузовики и обогащать полицейских.
Зернов взглянул на меня с сожалением.
— Что ж, по-твоему, эти бифштексы возникли из ничего?
— Почему — из ничего? Из воздуха.
— Кол тебе по физике. И по химии тоже. Два кола. Из воздуха только мыльные пузыри делают, и то пополам с мылом. А воспроизведение реальных предметов, по существу, даже не новость. Скажем, в электронике монолитные схемы для электронных приборов создают с помощью „намыления“ атомов. Процесс этот управляем, и управление полностью автоматизировано. Продолжим мысленно линию развития и вместо схемы для прибора получим все, что угодно.
— Например, свечу, — засмеялся я и рассказал о происшествии в лабиринте.
— Ну а сейчас бифштекс, — сказал Зернов. — Тот же принцип. А что это с Мартином?
Тот кряхтел, моргал, шевелил губами и надувался от напряжения.
— Не получается, — жалобно признался он.
— Что — не получается?
— Бифштекс.
Каюсь, мы не удержались от смеха.
— А ты представь себе его, — посоветовал я. — Закрой глаза и представь.
Мартин безнадежно махнул рукой:
— Не выходит. Лезет в голову чушь какая-то.
— В этом все и дело, — сказал Зернов. — Мартин не дает чистой мысли, а устройство не реагирует на „грязную“ информацию. На информационную основу ложатся посторонние наслоения: корова на лугу, официант из ресторана, газовая конфорка. Я не знаю, что именно лезло в голову Мартина, но чистой информации — бифштекса с его внешним видом и вкусом — не было.
— Еще один цех, — усмехнулся я. — Лампа Аладдина или скатерть-самобранка.
— Вот именно, — подхватил Зернов, — еще один цех, так сказать, индивидуальных заказов. „Облака“ предусмотрели все потребное человеку, но в этом потребном далеко не все годится для поточного производства. Бифштекс с луком или седло из барашка — это не сосиски или этикетки. Их поточное производство не рационально и не экономично. Вот в этом цехе и запрограммировано выполнение таких индивидуальных заказов. Наши выполняются, потому что мы здесь; все остальное — по требованиям из Города. Фактически это цех-репликатор, изготовляющий любой продукт, какой только человек в состоянии пожелать или придумать. Материал — все известные и неизвестные на Земле химические элементы, механизм производства: уже давно знакомое нам розовое месиво, когда туман, когда взвесь, когда кисель или желе. И мы не в вакууме и не в скорлупе, а у пульта машины. Не знаю какой — биоэлектронной, биокибернетической, но — машины.
Зернов уже не обращался ко мне. Он просто размышлял вслух, открывая нам процесс рождения гипотезы.
— Вероятность вероятностью, но должен же быть какой-то критерий. Иначе производство свелось бы к хаосу и бессмыслице. Какой же критерий позволит достичь оптимума? Пожалуй, расход продуктов. Как раз это величина, легко поддающаяся учету. И очень точному учету. А учет отпадает, потому что расход продуктов — постоянная величина. Абсолютная нелепость. Переменная величина стала стабильной. Искусственно стабилизированной.
Мы слушали буквально разинув рты. Два давно остывших бифштекса были прочно забыты. Зернов выводил теорию гигантского замысла пришельцев, теорию неограниченной мощности завода, искусственно ограниченной невежественными захватчиками.
— Прирост населения, смертность, какие-то катаклизмы изменяют этот критерий, — задумчиво продолжал он. — Я бы не взялся экстраполировать в будущее график расхода пищевых продуктов у нас на Земле: слишком много побочных факторов, которых не учтешь. Но эту величину можно измерить на какой-то определенный день. Измерить и ввести в „память“ кибернетического мозга завода. Изменится программа — изменится и режим работы. „Облака“ моделировали жизнь Города по земным образцам. Они должны были учесть, что его население будет расти с каждым годом. Первоначальной мощности завода не хватило бы уже через год. Я не допускаю, что технология была ошибочной.
Я рискнул вставить свое замечание:
— Я давно подозревал, что мощность завода искусственно ограничена. Она постоянна уже десять лет. Значит, смертность в Городе выше рождаемости.
— Конечно. Таким образом и поддерживается уже известный тебе статус-кво. Хозяева Города безумно боятся, что неведомый для них завод может встать. Отсюда и переполненные бараки Майн-Сити, и попустительство „диким“, и запасы Си-центра. А все это ни к чему. Завод создан для того, чтобы люди ели. Досыта, до отвала, не ведая забот о хлебе насущном. Собственно, это и не завод. Это непрерывно увеличивающийся континуум с неограниченной мощностью, самоорганизующееся производство, способное видоизменяться и совершенствоваться в зависимости от» условий и требований. Помните евангельскую легенду?
И в воздухе рядом с бифштексами повисло блюдо с пятью булками и двумя живыми, еще трепещущими золотистыми карасями.
— Вот так и без Божьей помощи можно накормить даже не тысячи, а миллионы людей.
— Только они есть не будут, — сказал Мартин, откусив и тотчас же выплюнув кусочек бифштекса.
— Почему? — удивился я.
— Пробка. Факир из тебя неважный.
— Неудача начинающего материализатора, — усмехнулся Зернов. — Ограничился внешним видом, запахом и забыл о вкусе. Самое трудное, между прочим, представить вкус.
— Попробую.
— Не надо, — взмолился Мартин. — Поджарьте лучше рыбок, мальчики.
— Я ему сейчас шашлык сотворю, — сказал я и театральным жестом убрал висевшие в воздухе тарелки.
Затем мысленно представил себе кусочки сочной, прожаренной баранины, мысленно же ощутил ее запах, еще кровяной вкус, чуть-чуть кисловатый от уксуса, насадил куски почему-то не на шампур, а на шпагу Бонвиля — Монжюссо, утроил шпаги и воочию увидал их в действительности. Весь процесс длился не более минуты.
Мартин боязливо откусил кусок мяса, не снимая его со шпаги, пожевал, причмокнул и улыбнулся. У меня отлегло от сердца.
— Завтрак на бастионе Сен-Жерве, — сказал Зернов, принимая от меня другую шпагу, пронзившую нежнейшие куски мяса. — Д'Артаньян рассказывает о своих приключениях.
32. КОНТИНУУМ
— Д'Артаньяну рассказывать нечего, кроме одной встречи, пожалуй…
Слушатели насторожились.
— Третья встреча, — сказал Зернов. Он уже все понял.
— Будет и четвертая, — прибавил я. — На прощанье. В общем, миссию нашу считают законченной.
Пришлось объяснить все Мартину, потому что он не был Зерновым.
— Все встретимся? — спросил он.
— Вероятно. Не спрашивай где — не знаю. Мешать ничему они не будут. По-моему, это главное.
— Главное — выбраться, — вздохнул Мартин.
Он был прав. После встречи со связным наших хозяев нас уже ничто не удерживало на заводе. Самое существенное мы уже знали. Но меня интересовали детали. Объяснил ли себе Зернов все нами увиденное, или многое осталось для него такой же загадкой, как и для нас. Прыгающие «мешки», золотое пятно, цветные струи коммуникаций, параболы этикеток и консервных банок, прыжки пола и удары силовых полей… Что все это значило, чему служило, откуда возникало и куда исчезало — таких вопросов я мог бы задать десятки. Вероятно, у Зернова есть какое-то объяснение или гипотеза. Пусть съест шашлык, «распылит» шпагу-шампур и поделится наверняка уже разгаданными тайнами.
Все это я ему и выложил.
— Что тебе особенно непонятно? — спросил он. — По-моему, многое уже выяснилось по пути.
— Для тебя. Мне хочется детализировать. Скажем, начиная с «Генисаретского озера».
— Плазма в магнитной ловушке. Я уже говорил.
— Для чего?
— Я могу только предполагать. Вероятно, это «печь». Плазменный реактор. Плазма может служить каким-то целям и при сравнительно низких температурах, порядка десятков тысяч градусов. Химический синтез в такой струе легко поддается управлению. А магнитное поле нечто вроде сосуда для таких реакций. Его давление может достигать оптимальных вариантов. Возможно, именно оно и образовало пленку, по которой мы прошли, яко посуху.
— Значит, все-таки синтез? — закинул я удочку.
Он поймался.
— Вероятно. Даже на Земле химический синтез давно не новинка. Синтетические жиры производились в Германии уже в сороковые годы. Существует микробиологический способ получения белков из углеводородов нефти. Не решена только проблема синтеза углеводов, но это — вопрос времени.
— А почему мы переносим нашу научную методологию на их процессы? — спросил я. — Может быть, у них все иначе?
— Конечно, иначе. Но общие, единые для Вселенной принципы неизменны и на Земле, и на какой-нибудь альфа Эридана. Периодическая система элементов может быть записана по-разному, но смысл ее от этого не изменится. Технология синтеза у «облаков» наверняка иная, но сущность его та же, что и у нас.
— Ладно, с синтезом ясно. Истоки — в плазме. А дальше?
— Что — дальше?
— Кисель, — сказал Мартин. — Или желе. Почему оно красное, малиновое или пунцовое? Все оттенки сурика или кармина.
— Опять только предположение, — вздохнул Зернов. — Красный цвет в той или иной концентрации присутствует в каждом цехе. То дымок, то кисель, то каша. Верно. Думаю, это — катализатор, ускоряющий производственные процессы. Кстати, и при моделировании земных объектов они применяли тот же красный кисель, только степень его концентрации зависела от задачи.
— Был и совсем непроходимый кисель, — вспомнил Мартин.
— Был. Естественный вопрос: зачем? Что моделировалось? А вдруг ничего не моделировалось? Просто склад, запасы катализатора.
Каюсь, я не подумал о такой возможности. Пороху не хватило.
Зернов засмеялся:
— Сейчас о «мешках» спросишь. А если это элементарные емкости с переходными материалами?
— Так почему они прыгают?
— А почему тарелка с бифштексом висела в воздухе? Управляемая гравитация. Способ транспортировки или изоляции моделируемого объекта. Многое, конечно, объяснить нелегко. Зачем, например, заводу лаборатория?
— Ты же сказал: для нас.
— В ту минуту. Сегодня. Но разве мы каждый день появляемся в коридорах континуума? А лаборатория существует не с сегодняшнего утра. Недаром охрана упорно не пропускала нас.
— Какая охрана?
— Силовые поля.
— Их же выключили в конце концов.
— Выключили. А почему они включились? С какой целью?
Если Зернов еще мог отвечать на мои вопросы, то мы с Мартином только помалкивали. Да и спрашивал он чисто риторически. Сам спрашивал и сам отвечал.
— А не существуют ли на заводе моделированные лаборанты для проверки готовой продукции? Оборотни без личности. Биомашины с определенной программой; пробовать и переваривать пищу. Один желудочно-кишечный тракт, без мозга, с одной только реакцией: проверка качества продукции. Бесчеловечно? Отбросьте земные определения: здесь они не годятся. Синтезированная пища предназначается для людей — значит, дегустировать ее должны человеческий вкус и желудок.
— Почему же все-таки включились силовые поля? — недоумевал я. — Как они отличили нас от привычных для них экспертов?
— А ты уверен, что мы похожи? Что у нас один цвет, один запах, одни биотоки? А может быть, есть определенное время для такой дегустации, определенный режим? Мы, вероятно, нарушили этот режим, за что и были наказаны. Все ясно?
— Не все. А потемкинская деревня с бутафорским солнцем и живыми коровами?
— Тоже лаборатория. Мы не знаем вкус синтезированного парного мяса. Может быть, целесообразнее зарезать синтезированную корову? А может быть, это только проба? Для сравнения с готовой кулинарной синтетикой? Есть еще вопросы?
Ему уже надоело играть роль терпеливого гида. Но я все же рискнул.
— Два, — сказал я. — Сосиски и этикетки.
— Поточные линии. Мы еще не видели ни шоколада, ни жареных кур, ни серебряной фольги. Все это тоже где-то формуется, охлаждается и плывет на склады. Спросишь: где склады? Вероятно, там, где загружают машины. У выхода в Город.
Он встал со своего застывшего облака и заковылял в розовое пространство, неизвестно куда. Страх, что он тут же исчезнет, мгновенно погнал нас за ним. Я даже шашлык не доел — так и бросил вместе со шпагой.
В наш розовый вакуум вдруг ворвалось что-то темное и большое, возникнув горой не горой, а каким-то непонятным пригорком или камнем, преградив путь. Я отшатнулся, почувствовав, как дрогнуло у меня под рукой плечо Мартина. Темная масса не двигалась. «Не узнал?» — услышал я насмешливый шепот Зернова. Впереди чернел кузов продовольственного фургона.
Мы подошли ближе. Кабина была пуста, и все дверцы плотно закрыты. По-видимому, загрузка фургона произошла раньше и где-то в другом цеху. Я встал на подножку и попробовал открыть дверцу — ничего не вышло.
Я едва успел отскочить, как черный автофургон беззвучно двинулся в сторону.
Куда? В розовой дымке уже возникали очертания знакомого фиолетового пятна. Оно темнело как вход в тоннель, открывшийся в мутных клубах распыленного в воздухе сурика. Откуда-то издалека пахнуло ночной сыростью, влажной листвой — запахами близкого леса. Какое-то мгновение черная тень фургона была еще видна в лиловом тоннеле, и мне даже показалось, что где-то над ней в разрыве прикрывающей тоннель пленки высоко-высоко мелькнула еле заметная звездочка. Я вспомнил о колючих кустах по краям стекловидного лесного шоссе, росистую траву под ногами, ржание ожидавших в темноте лошадей — видение живого мира за голубыми протуберанцами континуума обрадовало до предательской слезы на глазах. Хорошо, что ее никто не увидел.
Потрясенный, я даже не расслышал, о чем говорили между собой Зернов и Мартин, — только последние слова:
— Проморгали машину!
— Успеем.
Только теперь я разглядел в центре окружавшего нас пустого пространства знакомое золотое блюдце, тускло поблескивавшее посреди смятой розовой скатерти. Точно в таком же исчез и возник снова во время нашей недавней экскурсии Мартин.
— Телепортация, — вырвалось у меня.
И, как бы в подтверждение моих слов, посреди золотой плоскости возник новый черный фургон. Он стоял на месте прежнего, только тогда, взволнованные увиденным, мы не разглядели под ним золотого пятна. Новый фургон появился сразу, как чертик из ящика, — просто возник, и все, привычный, массивный, с длинным широким кузовом и просторной кабиной с большим смотровым стеклом.
Вдруг дверцы кабины открылись, и мы, уже не спрашивая ни о чем друг друга, не удивляясь и не пугаясь, полезли внутрь один за другим. Я не помню, открылись ли вместе с кабиной и дверцы кузова, — думаю, что нет: едва ли здесь перед выходом за пределы континуума фургоны вообще открывали свои дверцы. Для кого? Все дегустации и проверки были уже давно сделаны. Нет, сезам «облаков» открылся специально для нас, выпуская на свободу в Город. Миссия наша, предпринятая без согласования с «облаками», но, очевидно, ими одобренная, была закончена.
— А где они загружаются? — вдруг спросил Мартин.
Зернов только плечами пожал: не все ли равно теперь, мы уже этого не увидим. Дверцы кабины захлопнулись, тихо щелкнув, и фургон так же беззвучно и плавно, как и предыдущий, двинулся к фиолетовому тоннелю.
— Финис, — щегольнул любимым словечком Зернов.
Но мы-то знали, что до конца еще далеко.