V. Поле вспахано
Он осторожно выпустил из горла задержанный воздух, понял: померещилось. Не нож это. Взгляд, что меча острее.
В изумлении несказанном повернул он голову и — глаза в глаза — уперся взглядом в амантова сына, тоже замершего двумя крутыми ступенями выше. Если до сих пор он только презрительно зыркал на непрошенного гостя, по–кошачьи отсвечивая болотным огнем, то сейчас глядел на него так, как сам менестрель в свое время впервые взирал на сказочный командоров меч.
С восторгом, надеждой… и, пожалуй, ожиданием.
Харр осторожно прикрыл веки, как бы говоря: погоди, разберемся.
— Эй, что застрял? — крикнул снизу Иддс, уже стоящий на зелененом покрытии ратного дворика и сдирающий с себя засаленное полотенце.
Харр поспешно зашлепал вниз, на ходу освобождаясь от застольного покрова.
— Ты давай облачайся, — амант критически оглядел своего недавнего сотрапезника от белоснежного пучка волос на затылке, в который вплетались иссиня–черные пряди бровей, до пестрых, не иначе как из змеиной кожи, сандалий. — Вид у тебя не боевой, однако. А вечереет.
Харр опустил взгляд на собственное брюхо, так и оставшееся полупустым, по которому струились складки просторной рубахи, и мысленно с Иддсом согласился.
— На ручей все же послать бы кого, — проговорил он просительно, чтобы при посторонних не давать самолюбивому амаиту прямых советов.
— Уже, — кивнул Иддс, продолжая его рассматривать.
— Ты чего? — не выдержал наконец Харр. — До мужиков охоч, что ли?
— Сказанул! — фыркнул амант. — Просто вчера мне в тебе померещилось что-то, а что, припомнить не могу…
Во семейка! То отцу что-то помстилось, то сынуле…
— Ну, давай командуй, певчий рыцарь! — Вот привязался — петь не дает, а дразнится.
— Знаешь что, — сказал Харр с досадой, — если вернусь подобру–поздорову, будешь звать меня Гарпогаром.
А что и не вернуться было, когда настоящего боя не получилось. Вышли засветло, рядом с Харром шагал пожилой стражник, которого он про себя окрестил Дяхоном. Залегли по бокам дороги, не доходя до последней ловушки, указанной проводником, и дождались темноты; затем, уже хоронясь, подобрались к ней вплотную. Сверху при дневном свете подкоряжным было видно, как амантовы телесы роют яму поперек дороги, копьями дно щетинят, потом хворостом прикрывают и жухлым листом закидывают. Не знали они только, что за этой ямой поджидает их другая, заготовленная амантом стеновым прошлой ночью, когда передовой отряд бродячего войска так безуспешно пытался одолеть Харровых ратников, державших засаду на берегу ручья. Предводитель бродяг, если таковой у них действительно имелся, выслал вперед, как и ожидалось, добровольцев, подстегиваемых жаждой спять сливки при грабеже. Эти и устлали своими телами дно первой ямины, разметав прикрывающий ее хворост и черной нутряной глубиной, отчетливо видимой сверху при свете крупных звезд, обозначив опасность.
Вот тогда воровской главарь выслал умельцев с шестами, которые, заткнув за пояса самодельные (а иногда и настоящие, отнятые у застигнутых врасплох стражников) навостренные ножи, разбегались по наклонной дороге, петляющей вдоль скального обрыва, и, уперев шесты в дно ловушки и добивая тем несчастных, уже оказавшихся там, перемахивали через зловещий проем — только для того, чтобы с размаху влететь в следующий. Во второй западне острия были понатыканы не простые, а багорчатые, так что если из первой потихоньку и начали выползать бедолаги, которых тут же приканчивали дротиками, то из второй не выбрался ни один.
Подкоряжники, прямо заходившиеся наверху от бессильной ярости, принялись сбрасывать сверху камни — так, на авось; уступы и повороты дороги задержали почти все, и лишь двоим стражникам не удалось увернуться, но и эти ушибы были не смертельны.
Харр позевывал, оценивая тупую несообразительность нападавших — он на их месте двинулся бы средь бела дня и как минимум попытался бы сверху поджечь город, но, слава Незакатному, у бродяг были иные традиции.
Он вернулся к Махиде затемно и, чувствуя, что червленые орешки еще не утратили своей горячительной силы, учинил постельную баталию, с лихвой компенсировавшую ему стылую вахту на придорожных камнях.
Пробудившись, посетовал даже, что не заработал в эту ночь положенных за пролитую кровь ножевых, но только подумал — телес в дверь, и снова кувшин и зажаренная птица–лебедь с хрумчатыми колобочками внутри (то ли тестечко такое крутое, то ли орехи такие крупные) и — ого! целая горсть монет–зеленцов, которые он на сей раз прихватил себе в карман, оделив Махиду только одной. И так забаловал девку. А про дом городской, амантом посуленный, решил пока помолчать. Сейчас у него с государем стеновым лад–благодать, а ведь что далее будет — неведомо еще, какая ему вожжа под кольчугу попадет.
И снова только мысль промелькнула — Махида, кроившая из длинных кусков коры новые заслонки на оконные прорези взамен старых, покорежившихся от проливного дождя, в сердцах хлопнула себя по коленкам гибким лубом:
— Да что за жисть мне такая убогая присуждена — с корой мыкаться! Хоть до самых верхушек ею стволы оплети, а все равно каменного дома не получится. Ох и прав ты был, мил–желанный мой, что един бог на все про все надобен, уж у него-то я бы выпросила и домишко малый, да камен–зелененый, и слугу–телеса безответного, и еще кое-что, о чем тебе пока не скажу…
— Ты же говорила — есть у тебя какой-то там божок, личный в собственном твоем пользовании, вот и попроси у него, он ведь ничьими другими просьбами не обременен, — отмахнулся Харр, которому бабье нытье было горше перца водяного.
— Как же, попросишь у него! С мово корового проку — что с Мадиного пухового. Ты вот, жаркий мой, на звезду–лихомань плюнул — и пригасил, так вот не расстарался бы ты…
— Вот что, — сказал он, подымаясь, — чтоб к тому часу, как я глаза открываю, кольчуга моя чищена была. Вразумительно?
Он и без ее поспешного кивка знал, что для девок такой тон — наиболее вразумителен.
— Налей вина и дичинки ломоть на лепешку кинь, мне сегодня недосуг — амантова мальчишку к мечу приучать буду, — он решил подзатянуть узелки, чтобы не слишком садилась на шею. Да и от расспросов неплохо отдохнуть.
Харр шел по извилистым проулкам предместья, дожевывая на ходу нежный кус лебяжьей грудки и где только можно срезая длинные прямые ветви, благо кустов и деревьев, не в пример городским улицам, здесь было предостаточно — в городе же, по странному его обычаю, вся зелень произрастала внутри домов. Он как раз набрал порядочный пук прутьев и уже успел очистить его от листвы, когда подошел к воротам.
— Эй, белоногий, — насмешливо окликнул его страж, — никак ты подрядился на амантову кухню хворост таскать? Надорвешься!
Общий хохот был беззлобным — стражи даже в лихое время умудрялись заскучать.
— Да нет, это я у своей любушки над постелью повешу, — отшутился Харр, — чтоб не гуляла налево, когда я в дозоре!
Шуточка была как раз по стражеву уму — ржали они до тех пор, пока Харру были слышны их голоса. А ему самому было уже не так весело: пока он разделывался с опавшими подкоряжниками в ночной темноте, он был героем; сейчас же, выставленный напоказ перед немногочисленным, но достаточно опытным по здешним меркам войском, он очень даже легко мог и мордой в грязь вляпаться.
Одна надежда — наследник.
Кстати, тот вдвоем с батюшкой уже прыгал на ратном дворе, размахивая своим недлинным, но хорошо заточенным и вполне боевым мечом. Как Харр и ожидал, обучение тут сводилось к поединку, где младший нападал, а старший только и думал, как бы не покалечить отрока.
К стене был прислонен кожаный мешок, из которого выползала голубоватая глина.
— Долго спал, — вместо приветствия констатировал Иддс, впрочем, без укоризны.
Харр молча поклонился — не шутки шутить нынче пришел. Мальчик тут же подбежал, присел на пятки, положил к его ногам меч — видно, так здесь определяют себя в ученики. Харр взял оружие, попробовал на большой палец — заточен он был, естественно, хреново, но рыцарь твердо знал, что начинать урок надо с доброго слова.
— Меч у тебя славный, — сказал он, не слишком таким образом покривив душой. — А не тяжел? Встань.
Мальчик вскочил, горделиво пошевеливая подкожным бугорком уже натруженной мышцы, которую у него на родине не без основания именовали мечеправной. Харр ткнул пальцем в упругую смуглую кожу:
— Живая?
— Ась?
Мальчик был так изумлен вопросом, что поглядел на собственную руку, словно под кожей, золотящейся, точно кожурка лесного ореха, была зашита лягушка.
— Ну, держи. — Харр кинул мальчишке меч костяной рукоятью вперед.
Как он и ожидал, цепкая рука ухватила его с такой силой, что косточки побелели. Вот и будет первый урок. Он нагнулся к куче камней и бревен, сложенной возле двери (аи да амант, ничего из его слов не позабыл!), вытащил палку средней увесистости и, сложив собственный меч у ног Иддса, взиравшего на все с отрешенным видом, крикнул отроку:
— Как тебя звать-то?
— Завл!
— Ну, Завл, защищайся…
И пошел гонять его сперва лениво, а потом набирая и набирая лихость и следя только за тем, чтобы озверевший Завл, которому уже изрядно перепало и по ребрам, и даже по уху, не извернулся и сдуру не перерубил его дубину — тут ведь сгоряча и покалечить может. Но подросток, не привыкший к нападению — ох, папенька, дооборонялся! — уже позеленел от напряжения.
Харр внимательно приглядывался к его руке, стараясь ее не задеть, — может, хватит? Нет, еще чуток. И еще. А вот и попробуй повыше меч поднять… Он знал, как это бывает, когда всеми силами удерживаешься от того, чтобы левой рукой не поддержать локоть совсем уже онемевшей правой. Сейчас уже выбить оружие у Завла мог бы и воробей, только клюнь. Но Харр делать этого не стал, отскочил и палку опустил.
— Будет пока. Охолони.
И то сказать — пот так и катился по осунувшимся щекам, хоть бусы нанизывай. Харр вытянул руку и снова ткнул пальцем в мечеправную мышцу:
— А теперь — живая?
Мальчишка сглотнул, не находя в себе сил разжать губы. Прикосновения он не почувствовал, это было очевидно.
— Дрался ты справно, — похвалил его рыцарь, — но только толку от твоего мужества с гулькин нос, потому как сейчас, будь это бой взаправдашний, лежал бы ты уже с выпущенными кишками. Какая первая заповедь у настоящего бойца? А вот запоминай: от зари до зари бейся, а чтоб рука была свежа. Ты же ее так напряг, словно масло из рукояти выжимать собрался. Теперь оттереть бы ее не худо.
Это до Завла дошло — он запрокинул голову с полузакрытыми от усталости глазами и коротко свистнул. Харр проследил за его взглядом и увидел давешнюю девчурку, которая сидела на самом верху, на срезе крыши, и, болтая йогами, наблюдала за тем, что происходит во дворе. Услыхав призывный сигнал брата, она протянула руку, ухватилась за толстенную веревку, свешивающуюся от крыши до самого зелененого настила, и привычно заскользила по ней вниз, сверкнув голой попкой. Харр чуть языком не зацокал — не младенец же, в самом деле, а в ратном дворе порой бывает до полусотни стражей, мужиков в самом соку. Каким местом батюшка-то думает?.. Батюшка его сомнение угадал с лету, криво ухмыльнулся:
— У меня, между прочим, зелененые-то не только ошейники…
Харра аж мороз по спине продрал — это ж на всю оставшуюся жизнь!
Девочка между тем кивнула ему, как старому знакомому, и принялась сноровисто растирать братнину руку. Делала она это не только привычно — в ее обхождении с Завлом было что-то такое, что бывает у взрослых людей, объединенных одной тайной. И что-то не похоже было, что это — детские забавы…
Впрочем, уж его-то это совершенно не касалось. Пока круглозадая пигалица трудилась, приводя братца в норму, Харр набрал из мешка глины и сотворил на полу десять крепеньких кучек; в каждую воткнул прут.
— Что, рубить? — Завл так и рванулся из сестриных ручонок.
— Попробуй.
С норовом был малыш. И скорее всего, ему уже приходилось перерубать здоровые палки вроде той, что была у Харра в руках. А вот тоненькие прутики — нет. Подлая хворостина вздрагивала, завихряясь ободранной корой, и укладывалась набок, приминая бороздку в мокрой глине. Завл чуть не плакал.
— Заповедь вторая, — с излишним, наверное, занудством проговорил новоявленный наставник, — прежде чем в бой ввязываться, оружие наточи да на шелковой нитке проверь.
Он круто повернулся на каблуке:
— Тебя, красавица, как кличут?
Пигалица по–взрослому повела тонкой бровью:
— Для своих я — Зава, а для опричных — Завулонь.
— Давай-ка, Завка, бери это полотенчико в зубы и чеши по–быстрому наверх; как влезешь, крикни погромче и кидай его вниз.
Завулонь какой-то миг размышляла — не обидеться ли? — но потом передумала и, послушно перекинув полотенчико через плечо и придерживая его зубами, проворно полезла вверх по висячей лесенке. Харр всеми силами удержал себя от того, чтобы не стрельнуть ей вслед блудливым взором. Вместо этого он подошел к аманту, наклонился за своим мечом и нравоучительно изрек:
— Вот гляди, как надо юного отрока обучать, когда я в отлучке буду.
Он стоял в непринужденной позе — во всяком случае, так могло показаться со стороны, — ожидая окрика сверху. Наконец послышалось звонкое “Эгей!”, и он, молниеносно выхватив меч из ножен, подскочил к первому пруту, срубил его почти не глядя, легким козлиным прыжком перемахнул через бревно, срубил второй, обогнул груду камней… Не успело полотенце коснуться утоптанного настила, как все десять прутов были срублены под корень, хотя для этого пришлось пересечь по косой линии весь двор.
— Это, как говорится, присказка, — улыбнулся Харр юному наследнику, взиравшему на его прыжки и увертки, как на плясунью или фокусника. — Насобачишься на простой рубке–я тут еще и воинов понаставлю, и сетей понавешу. Не соскучишься. Ну, мы пошли вечерять, а ты еще поупражняться можешь, только меч подточи.
Он подымался за Иддсом в обеденный покой, прыгая по ступенькам как мальчишка. Надо же — выкрутился! И самым неожиданным образом: от него ждали нешуточной боевой науки, а он взамен этого придумал игрище, а уж в этом-то он был мастак! И все довольны. Теперь он сколько угодно его сердцу будет забавляться с наследником, сохраняя при этом вид наисерьезнейший, а наскучит — оставит вместо себя Дяхона и подастся какой-нибудь караван сопровождать, амант ведь обещался.
Перспектива открывалась самая радужная.
— На дорогу сегодня не пойду, — предупредил он аманта, налегая на пироги. — Сяду с отрядом возле ворот, так чтоб до любой напасти было рукой подать. А ты разведчиков вперед разошли, можно и из лихолетцев.
— У нас пирлюхи — самые надежные разведчики, — отмахнулся амант. — Вчера, если приглядеться, их наверху мелькало видимо–невидимо, а сегодня одна–две, не более. Похоже, подались вонючки к Межозерью, не ждали у нас такой отпор получить. Но ежели и там им не отколется, вполне могут по второму разу на нас попереть. Бывало.
— А обратно к себе в лес не уползли?
— И так возможно, — амант тоже налегал на снедь, было видно — битвы сегодня ночью не ожидается. — Только у себя они не залягут, бабы ихние не дадут: ведь ежели поднялись, то значит, совсем нечего есть. Раненых бросят да на закат подадутся, к Медоставу Ярому. Ох и чуден нектарный стан, и аманты поют там не врозь, а вотрое… Жалко будет, если гробанут.
Харр поглядел на него искоса, и ему почудилось, что солдатская душа аманта прикрыта не листовым щитом, а плетеной кольчугой, и в крошечные дырочки нет–нет да и проглядывает что-то мягкое, розоватое, точно тельце улитки. До слез жалеет, а вот чтобы подмогнуть — так это маком, и в мыслях не затеплится. Вот и он подавать такую идею не стал, не его это земля, не его заботы. Еще накличешь хворобу себе на шею.
— Я вот о чем думаю, — амант выбрал самый сладкий кус медового пирога и задумчиво покачивал им перед носом гостя. — Боюсь я в лихие времена выпускать на улицу владычицу дома моего. А она скучает. Ежели сегодня ночью тревоги не случится, приставлю-ка я тебя к ней обережником.
У Харра аж в глазах потемнело. Вот только холуйской должности ему и не хватало! Только намылился с караванами постранствовать…
— Аль не доволен? — изумился амант.
— Меня ты не спрашивай, мне в обережниках ходить не впервой, — умудрился вывернуться Харр. — А вот что ты доволен не будешь, так это я тебе наперед голову прозакладывать могу. Вот не поверишь: хоть бы раз мне с чести такой превеликой не бежать в темный лес, хорошо если не без порток. А уж было там что или не было, значения не имеет…
Иддс даже жевать перестал и молча уперся в гостя немигающими глазами цвета темного пива. Только сейчас Харр понял, что напоминало ему это лицо с двумя вытянутыми окружьями смоляного волоса, обрамлявшими глаз и часть щеки: ежели черное на белое поменять да три хохла на загривке вздыбить, то как раз получится голова диковинной птицы, обитавшей на крыше маленького замка принцессы Сэниа.
Амант сглотнул комок, застрявший в горле, и как-то не совсем внятно пробормотал:
— Слушай, я тебе как мужик мужику скажу — ты ж урод…
Харр только хмыкнул:
— А ты лет так через тридцать о том свою властительницу спроси; ежели ничего промеж нами не будет, так она тебе правду скажет, а вот если… хм… то и соврет.
— Утопить бы тебя в блевотине, потрох ты свинячий1 — загрохотал амант.
— Не родился еще такой гад, чтоб меня с ног до головы обгадить, — примирительно проговорил по–Харрада. — И кончим про владычицу дома. А вот дочку ты береги, шустра больно.
С тем и ушел к воротам, до смерти довольный, что и тут вывернулся. И пирог еще целый за пазуху прихватил, правда, незнамо с чем.
Ночь они прокоротали вдвоем с Дяхоном, прислонившись к теплой не по–ночному стене и поглядывая вверх, где, свесив ноги наружу, все время несли вахту два стражника, зорко вглядывавшихся в темноту: не зажужжит ли, наливаясь тревожным светом, вестник нападения? Но пирли иногда пролетали, со свистом рассекая влажный воздух — невидимые. Звезды мигали, чуть притушенные туманом, и никакой злобы не было в лучах скромной зеленоватой плошки… так светится глаз у сытого волка. Даже не верится, какой страшной она была всего седьмицу назад.
— Кажись, минуло нас лихолетье, — задумчиво проговорил Харр, глядя вверх.
— А у нас никто и не сомневался, — отозвался Дяхон. — Звезда-то была зеленая, нашенская. Своих не обидела. А правду бают, что это ты ее пригасил?
— Врут, — уверенно сказал Харр, разламывая надвое пирог и протягивая меньшую долю старому воину. — Сама погасла. А что, у вас всякое лихолетье со звезды–страшилки начинается?
Харр предвидел, что рано или поздно ему зададут такой вопрос, и ответ был у него наготове: негоже, когда рядовые ратники полагают своего военачальника магом и кудесником — в решительный момент разинут рты, мечи опустят и будут ждать от него чуда. А так — чести меньше, зато в бою вернее. Да и самому по ночам языком трепать не очень-то любо, лучше других послушать. Дяхон же, как многие бывалые воины, любил поделиться своими познаниями:
— Когда золотые столбы с неба в землю уперлись и на своде голубом четыре солнышка затеплилось, все зерно и у нас, и на нижнем уступе погорело… птицы на лету от голода мерли. Вот тогда орда подкоряжная вроде на Двоеручье двинулась, ан нет, стены-то были златоблестищем крыты, вот беда мимо и пронеслась, на Серостанье перекинулась. Зато когда над озером великим черный смерч гулял, Чернорылье спокойно спало, и точно — в Двоеручье всех начисто порешили, и отстраивать некому. Да и что говорить: зверя–блёва в том стане кормить хлопотно, солнцелик–цветок недолго цветет по весне, а наготовить его впрок надо на целый год, вот и выходит весь люд на поля с мешками. Подкоряжные их там и подстерегли…
— Выходит, каким цветом вашего зверя кормить, такова и отдача с него будет?
— А то!
— И что, каждый день его амант доит?
— Кабы каждый день, так он давно бы с голоду подох. Ему жив себя принять надобно. А менять цвет нельзя, каким с вылупления кормлен, таким весь его век потчевать.
— С вылупления… Значит, эта сука блёвучая многолапчатая еще и яйца несет? То-то амант меня пытал, не за тем ли я в его город пожаловал!
— Не. Кобель у пас. Да и у всех остальных. А яйцо можно добыть только на Хляби Беспредельной, и не одну жизнь за то положить придется. Тайно притом, чтоб соседи не проведали, похитчиков не заслали.
— Тайно! — фыркнул Харр. — То-то и ты про него ведаешь, да и подкоряжники, похоже, не просто так сюда пожаловали.
Дяхон слегка отодвинулся, пробормотал:
— А я ничего тебе, лихолетец пришлый, и не говорил.
Голос монотонный, а слова сухие, точно деревянные чурки. Напугался, служивый, а показать страх фанаберия не позволяет. Сказал бы попросту: не выдавай, мол, краток.
— Подкоряжных, ясно дело, навел кто-то из тутошних, становых, — проговорил Харр примирительно. — А что касаемо меня, то запомни: я не лихолетец, аманту служить не нанимался и здесь по доброй воле.
— За дурака держишь? По воле…
Харр вздохнул и вытащил свой меч — даже при свете звезд был виден золотой чеканный змей, дивным образом протянутый посередке лезвия, и самоцвет па рукояти сыпал холодными ночными искрами.
— Видал ты такое у лихолетцев?
Дяхон шумно потянул в себя влажный воздух:
— Да ежели по чести сказать, то и у аманта не видал… — Харр уловил дребезжащую трещинку в голосе — так настоящий рубака говорит о добром оружии, которое ему не по карману, или законченный бабник — о девице, коя ему не по зубам.
Бродячий рыцарь не чужд был ни первому, ни второму.
— Так кто ж ты тогда? — тоскливо вопросил Дяхон — простая душа, он никак не мог потерпеть рядом с собой чего-то неопределенного.
— Не поймешь ты, — отмахнулся Харр, уставший объяснять каждому встречному–поперечному, что такое “рыцарь”. — Так что зови меня попросту Гарпогаром. И вот еще что объясни ты мне: а на что подкоряжным яйцо-то? Им что, так уж надобен в лесу их замшелом этот зверь–блёв?
— Им-то? — изумился Дяхон непонятливости собеседника. — Им самим он на хрен не нужен. А вот ежели они его продали бы в тот стаи, где собственный зверь уже в летах, то получили бы столько, что вся их орда цельный год кормилась бы. А по нонешним временам, может, и два.
— А что, корма подешевели?
— Яйца подорожали. Хлябь Беспредельную затопило, и надолго — разве не слыхал? Подкоряжники-то это мигом сообразили.
Неясная догадка мелькнула в голове менестреля:
— Слышь-ка, а ты сам часом не из этих… лесовичков?
Дяхон степенно стряхнул крошки пирога с подола рубахи, торчащей из-под кольчужки, на корявую ладонь и приманил пирлей — те почуяли сразу, слетелись едва видимой в полумраке стайкой.
— Ишь, души безгрешные, есть не едят, а тепло доброе от пищи людской понимают… Чужой человек ты тут, Гарпогар, а то бы знал, что аманты в дом к себе только собственных окольных принимают, и токмо в отрочестве. Так что в стражи тебе не попасть, а в лихолетцы — это очень даже недурственно.
— Слыхал. Щитовых на один пропой, а потом что?
— Кто этими ночами расстарался, тот долго сыт будет — ножевые-то полной мерой платят. Потом у вдовушки какой-нибудь подкормишься, в оружейном двору подсуетишься, так все лихолетье перекукуешь. А там птица ты вольная, хоть в пригородье вживайся, хоть в странники подавайся. Дойдешь до того стана, где новое лихолетье объявлено, — опять тебе служба.
— А тебе кто мешает?
— На мне ж клеймо, ни один амант к себе не пустит…
Так, значит. Не ошейник, так клеймо, как на скотине. Нет, эта земля ему положительно нравилась все меньше и меньше.
— Показал бы клеймо-то, — по неистребимой привычке не пропускать ничего диковинного поинтересовался он.
Дяхон засопел. Обиделся, что ли? Тогда непонятно почему, ведь, по его же словам, попасть в дом к аманту — удача и честь немалая.
— С какой это такой радости я перед каждым встречным посеред ночи портки спускать должен? — пробурчал он наконец.
— Так у вас что, клейма на заднице ставят? — Харр с трудом удержался, чтобы не фыркнуть и вконец не разобидеть старого вояку.
— А то! И кольчужкой прикрыто, и в бою не под ударом. И притом, когда не видишь, то забываешь быстрее…
— Сидеть-то не мешает? — не удержался Харр.
— Оно повыше того. Так что ежели и помру где-нибудь в караванном дозоре — враз установят, что был я из Зелогривья.
— По знаку?
— По цвету.
— Постой, постой, мне ж говорили, что нельзя на живое тело зелепище класть — прорастет?
— А то! Потому, прежде чем клеймо рисовать, это место слизью гада–стрекишника мертвят. Так-то. Не–ет, был бы у меня сын, ни в жисть не отдал бы его в стражи. Живешь — вроде бы и сыт, и под крышей; только жизнь-то быстро пролетает! А как немощь одолеет, даст амаит горстку зеленушек на обзаведение, и вали со двора. С дружками попрощаться — половина долой, тут не то что хибары — деревца одинокого не купишь, чтоб повеситься. И помолиться больше некому…
Он покачал головой, отмахиваясь от нахлынувших на него горестных мыслей, глянул на посветлевшее небо и, достав из-за пазухи оселок, принялся вострить неуклюжий свой меч.
— Молиться всегда можно, — ханжеским тоном заметил Харр, только чтобы как-то утешить старика.
— Не скажи. Бог у меня солдатский, простой; да и сам посуди, велик ли выбор у нашего брата? Пока я в стражах, он мой меч блюдет — стало быть, и жизнь мою охраняет. А как отдам я меч свой обратно аманту, на что мне мой бог?
— Постой-ка, что-то я не пойму, о чем речь.
— Да вот он мой бог, в руках держу — Оселок–Направник. Не, плохого о нем ничего не скажешь, для служивого человека он в самый раз, у нас многие его выбирают… Только вот уж здоровья у него не попросишь, и ни девки сговорчивой, ни достатку, к старости припасенного… Эх, нет такого бога, чтоб был на все про все!
Харр с изумлением поглядел на своего собеседника — ишь ты, сам додумался до единого бога! Вот только край неба уже совсем зазеленел, скоро и солнышко выкатится травяной оладьей. Наслушался он сегодня вдосталь, а рассказывать про тихрианские обычаи — вопросов не оберешься. Хотя и не грех бы просветить старого служаку про то, какому такому единому богу поклоняться, кого чтить с рождения и до смертного часа.
Пусть своим умом доходит.
— Будет, — хлопнул он себя по колену. — Отсидели мы свой дозор.
— А и отсидели, — без особого энтузиазма отозвался Дяхон.
Продравши глаза пополудни, Харр ощутил себя в скверном расположении духа. Вроде и чужой ему Дяхон, а все-таки жаль. Делиться дарами амантовыми ему, разумеется, и в голову не приходило (одна Махидушка сколько выклянчит!), но хотя бы дать добрый совет… С другой стороны, давно положил он себе за правило в законы–порядки чужих дорог не вмешиваться, а поскольку все дороги на белом свете были ему, по правде говоря, чужими, то и странствовал он по ним, не оставляя ни малейших следов в умах встречавшихся ему на пути людей. И вот только здесь его что-то потянуло на мудреные речи: или староват стал, или не к месту пришлась на его стезе Мади–разумница.
На пороге зашелестело — ох, накликал. Явилась. Дом ей тут родной, что ли?
— Ты не занедужил, господин мой Гарпогар? — а голосок трепетный, будто и впрямь ее чужое здоровье заботит.
— Да чую, что не с той ноги встану… — сел на постели, почесал подмышки. — Ночь тоскливая выдалась.
— В околье нашем троих, говорят, поймали, но это с прошлой ночи, в кустах отсиживались. А то тихо, как в мирные дни. Или замерз ты без теплого плаща? В степях твоих отеческих, говорят, много теплее…
Вот привязалась! И про неоглядные просторы тихрианские напрасно напомнила, еще тоскливее на душе стало.
— А, страж тут один весь дозор о своей нищей старости прогоревал. И впрямь жалко старинушку, одиноко и голодно жизнь кончит.
— Ага, жалей его, жалей, — живо откликнулась со двора Махида, — небось про грошики убогие тебе толковал, про то, что крыши над головой не присудится… Так?
— А что, не так?
Махида злобно хохотнула:
— А про заначку потаенную, что у каждого стража где-нибудь под стеной закопана, он тебе не говорил? А сколько он за свою службу из дома амантова накрал, не рассказывал? Ты поинтересуйся, утешение ты мое утрешнее, пропадун ночной, кто богаче — я или он?
— Да что ему красть-то?
Махида бросила стряпню, стала на пороге, уперев руки в крутые бока:
— Как в дозор по нашему околью их нарядят, каждый обязательно что-нибудь у аманта стянет — кто чашку, кто полотенишко. Так. В хибарах на жратву поменяют, самих-то сытно кормят, чтоб силу не потеряли, а вот телесов, особливо ошейных, — тех едва–едва. Значит, несут добытое обратно телесам, что с зеленищем возятся, те им в лохани зверевой со дна зеленище соскребут, в посудину поганую накладут — и водицы сверху, так долго можно сохранять. А это уже на живую деньгу продают, в загашник свой. А кто иной и за будущую хибару платит, ему деревца в кружок посадят и ростят–лелеют, ветви в шатер связывают. Через десять–пятнадцать зим глядишь — только корой оплести, и хоть трех жен приводи. А ты говоришь — крыша над головой…
Харр спустил ноги с постели, махнул Мади, чтоб отвернулась, и, угрюмо посапывая, принялся натягивать штаны и дневной кафтан из рядна, что в самый раз по тутошней влажной жаре.
— На что ты обиделся, господин мой Гарпогар? — Мади сидела на корточках спиной к нему и все-таки почувствовала, что на душе у него хреново.
— Да не обида это! Вам, девкам, не понять, как это бывает, когда почуешь чем-то, локтем, что ли: живой рядом человек, брат — не брат, но свой, и беды все его понятны, и душа толкает помочь… А потом послушаешь про него — ворюга продувной, да еще и слезу из тебя, дурака, давил… Мерзко. Голодал — бывало, а чужим всегда брезговал. Грех это, и не любо солнцу ясному на такое глядеть.
— Дай мои кружала, Махида, — еле слышный шепот, а точно шило в зад.
Опять за свои каракули примется, умница–заумница, будто в первый раз слышит, что воровать негоже. Надоело. Он рывком подхватил перевязь с мечом, кивнул Махиде:
— У аманта пополудничаю! — и двинулся в город. Пора в караван напрашиваться, поглядеть, так ли уж тоскливо в соседних становищах. А то ни пиров, ни базаров — живут, точно им мозги обручем зелененым стиснули. Можно бы, конечно, и в одиночку рвануть, но лучше все-таки за спиной оставлять дом, куда можно вернуться без опаски. А то, строфион их задери, в соседних-то местечках, может, и еще хуже.
Так, голодный и раздосадованный, ввалился к аманту; сразу послышалась перекличка рабов, докладывающих хозяевам о госте, и откуда-то сверху слетел Завл, восторженный, уже с мечом в руке.
— А отец что, в отлучке?
— В загоне, блёва дрочит, господин–пестун.
— Прикажи еду подать, не завтракал я нонче.
Мальчик вежливо поклонился, хлопнул в ладоши, что-то скороговоркой велел набежавшим телесам — видно было, что не впервой принимать кого-то за старшего. Повел Харра наверх, да не в покои с потолочными окнами, где обычно батюшка трапезничал, а прямо на крышу — на огороженной от ветров площадке был расстелен ковер с подушками, расставлены блюда с дымящейся едой. Вина, правда, видно не было. Он собственноручно накинул на гостя застольное полотенце с прорезью для головы, сам уселся напротив и принялся жадно глядеть Харру прямо в рот — видно, с нетерпением ждал, пока тот насытится. Когда Харр откусывал особо лакомый кусок, невольно глотал слюнки.
— Чего сам-то постишься? — не выдержал рыцарь.
— Тяжко будет с мечом прыгать, господин–пестун.
— И то верно.
Откуда-то снизу, видно, из проема оружейного двора, слышались короткие вскрики и звон мечей. Как-то очень уж скромно и степенно явилась Завулонь, поклонившись, высыпала из подола на ковер фрукты, присела за спиной брата, положив ему подбородок на плечо. Вид у обоих был какой-то заговорщический. Харру почему-то сразу припомнилось вчерашнее маленькое происшествие на лестнице.
— Ты вроде меня о чем-то спросить хотел, или нет?
Мальчик слегка повернул голову, скосив глаза на сестру, чей носик посапывал ему прямо в ухо, и решился:
— А правда ли, господин–пестун, что у твоего народа один бог?
— Я ж сказал — значит, правда. Ежели я тебе пестун, то переспрашивать меня негоже.
Мальчик зарделся.
— А с чего это ты моими обычаями интересуешься, а, Завл, амантов сын?
Мальчик еще раз стрельнул рысьим глазом на сестренку и, хватанув ртом воздуху, точно перед нырком, скороговоркой выпалил:
— А скажи, господин–пестун, справедливо это, что наш отец, воин могучий и мудрый, против себя еще двух амантов терпеть должен, а лесовой еще над ним и верх держит? Почему не быть ему единоправителем, да и бог чтоб был один, что всем ведает, от лесного орешка до острия меча амантова? Мы бы с Завкой ему подмогли, и лес, и ручей как-никак обиходили–полюбили… Почему — нет?
И эти туда же!
— Да не за богом дело стало, — Харр постарался говорить как можно серьезнее, точно со взрослыми, — не ровен час, натворят что-нибудь амантовы рысята, жалко будет. — Не отдадут даром свою власть ручьевый да лесовой, особливо последний.
— У нас войско!
— Извести вашего батюшку, да и вас в придачу, для самого захудалого колдуна — плевое дело. Или телеса ошейного подкупить, чтобы отравы в блюда подсыпал. Это у вас тишь да гладь до тех пор, пока кто-то первый распрю не начал, а уж если дело заварится — уноси ноги! Видал я на наших дорогах, как один род всех других под корень изводил, да и от самого рожки да ножки оставались. Так что с лету ничего не затевайте, да и бога вы себе единого еще не придумали, чтоб в него, кроме вас, и остальные поверили.
Ребята разом погрустнели. Только Завл продолжал глядеть неотрывно на свой меч, отдыхающий тут же на ковре, и глаза его недобро поблескивали даже при ярком дневном свете.
— А с лесовым амантом и ваш батюшка, ежели нужда придет, сам разберется, — поспешил добавить Харр. — Я лесовика, правда, еще не видел…
— Хряк, — со знанием дела изрекла малышка.
Было видно, что меж братом и сестрой уже ох как много переговорено. И повезло отроку, что не только мечом владеть научить его придется. Но, с другой стороны, не любо ему было это дело — ребятню пестовать. Даром, что ли, он от собственных бегал!
Вот и закинул он удочку насчет караванного дозора, когда после урока с наследником амант Иддс позвал его уже к собственному столу.
Против ожидания, возражений почти не последовало.
— Ты погоди только чуток, сейчас подкоряжные Медостав Ярый осадили, взять его они, конечно, возьмут, да и поутихнут. А вот не пожаловали бы еще и дальние… Лихолетье — оно надолго. Но с купецкими менялами я поговорю, кто там из них монет подкопил да товару редкого в кубышку сбил.
— На первый раз можно б и не больно редкого…
— Горбаням в гору переть, много на них не навьючишь, так что в Межозерный стан возим только диковинки. Зато можно будет рыбьими яйцами разжиться, если, разумеется, не все там половодьем разнесло…
Но Харру почему-то показалось, что не только пополнением запасов лакомой икры озабочен амант.
— Купецкие менялы торговать едут, а меня ты только в обережниках держать собираешься? Или какой другой наказ от тебя будет?
Амант тихонечко вздохнул, махнул прислуживающим телесам, чтоб убрались:
— Уж больно догадлив ты, певчий рыцарь. Да сейчас мне это на руку. Завулонь моя заневестилась (строфион тебя в зад, да ей же и восьми годочков нет!), так вот поручу я меняле купецкому к тамошним амантам приглядеться — не подумывают ли о жене молодой? А если подумывают, то крепок ли дом, полон ли подвал. И всякое такое.
— А я тогда там на что?
— Ты как раз и будешь все высматривать да за менялой следить, знаю я ихнего брата — на лапу возьмут и наврут с три короба.
— А ежели я возьму?
— Не жаден ты, я уж углядел. Да и от меня поболее получишь.
У Харра щека дрогнула — эх, ребятишки, лихие были у вас задумки, да только все псу под хвост. И Завку востренькую жалко, ребенок еще, а повадки уже что у кошки лесной, из такой баба образуется — столб огненный, похлеще, чем в Адовых Горах. Он припомнил свою привычную классификацию женщин и невольно передернул плечами — такая не только одежку не сложит стопочкой, а сама на себе в клочки порвет. А амант–батюшка за кого угодно отдать норовит, только чтоб побогаче…
Тот словно подслушал его мысли:
— Сейчас девку не выдам, только сговорю да приданое наперед вышлю — богатое оно у меня, яйцо зверя–блёва. Ведь не ровен час, нападут два войска с разных сторон; или украдут, хоть и в тайнике; обратно и задохнуться оно может, бывало так. Останется тогда моя Завушка бесприданницей…
Эк повернул — вроде он и прав.
Ночью, пошлепывая Махиду по гулкой спине (чтоб не уснула раньше времени), поделился с любушкой новостью. Та встрепенулась птичкой весенней, еще бы — такой случай подвернулся, все монетки зеленеиые можно будет на синеные поменять, а те втрое дороже…
Кто о чем, словом.
Спозаранку на урок пошел, нарочно Завлу при батюшке наказал: вот так да эдак упражняйся, когда с караваном уйду. А когда амант пошел наверх, шепнул на ухо: “Завку сватать едем”. По всему следовало бы ему помолчать, но он представил себе глаза мальчишки, если узнает о том позже всех, — ведь на него, пестуна, горьким оком уставится: предал, мол, а я тебе доверился… Нет, подале надо держаться от всех этих сложностей. Тем более что в отрока точно демон–джаяхуудла вселился: прутья на лету рубил, мешок с глиной располосовал, на Харра кинулся, прижал его в угол, прошипел: “Помешай. Награжу невиданно, когда сам амантом стану…”
Что-то не встречал он на своем веку таких мальцов. И позавидовал аманту: от такого сына и сам бы не отказался.
А с другой стороны, может, и у него самого где-нибудь точно такой же уже растет?
И почувствовал: царапнуло по душе, да так, что уже до смерти не заживет…
VI. Явление солнечного стража
Вот чего не любил нежнобрюхий Шоёо, так это ссор. Даже если они были безмолвными. Предосенняя жара — последний знойный вздох лета — переполняла Бирюзовый Дол стоячей золотой сонью, и все его обитатели, разомлев, мечтали об одном: влезть в перегретое море по горлышко (а еще лучше — с головой) и отложить все сборы на ночь. Мона Сэниа так и сделала: забрала малышей и удалилась на солнечный берег, заблаговременно затененный громадным полупрозрачным тентом, прибывшим с Земли вместе с последним грузом дарственных офитов.
С супругом она демонстративно не разговаривала. Уговор дороже денег, как говаривал сам Юрг, и если уж они постановили, что летать теперь будут по очереди, то слово надо держать. А то слетал на одну из звезд знаменитой теперь Сорочьей Свадьбы, выбрал наиболее подходящую для разведки планету, покружил над ней, составил приблизительную карту двух материков и главное — убедился, что мир этот давно и безнадежно мертв и, следовательно, абсолютно безопасен.
Теперь, стало быть, ее черед.
Как они решили заранее, в тех случаях, когда в межзвездный полет будет отправляться она, для большей безопасности малышей стоит переправлять в сказочно–игрушечный дворец короля Алэла под защиту всех пяти подвластных ему стихий. Алэл всегда рад был своим гостям, да и на дочек можно было положиться. Но накануне утром они с мужем отправились к островному королю — и с первых же шагов почувствовали необычную праздничность и без того радостного дома. Свежая роспись стен завораживала бархатистыми узорами персиковых тонов, плавные дуги замыкались, как ладони, хранящие чуть ли не трепещущие язычки едва различимых лампадных огней; невиданные и, по–видимому, нигде не существующие лазоревые птицы простирали над окошками невесомые крылья, и жемчужные луны прятались под земляничными листьями, от которых шел настоящий лесной аромат. На порог выпорхнула сияющая Ушинь и, не дослушав приветствия, сообщила торжественным тоном: обе старшие дочери одновременно признались, что ждут появления на свет королевских наследников.
Поздравления, восклицания, писк малышни.
Выплыла Радамфань, необыкновенно похорошевшая, кивнула царственно и чуточку высокомерно — впрочем, эта “чуточка” на сей раз была едва уловима.
Бочком выскользнула из двери Шамшиень — смущенная, с подрагивающими губами, с половины лица стерт непременный рисунок — плакала.
Надутый, как гусак, явил свою невзрачную особу принц–консорт, то бишь Подковный эрл.
На миг показалась Ардиень — вспыхнула, задохнулась, исчезла.
И король. Белый от плохо скрываемого бешенства.
Все это вкупе зародило такую тревогу в душе обитателей Бирюзового Дола, что они, переглянувшись, заторопились обратно, ссылаясь на скорый отлет (кто должен лететь — было укрыто под естественной маской супружеской нежности и единодушия). Ушинь сыпала бесконечные “милые вы мои”, Радамфань величественно, но искренне приглашала к столу, Алэл, овладев собой, традиционно предлагал покровительство.
Пришлось срочно испаряться.
Под сводом большого корабельного шатра грянул гром: Юрг заявил, что ввиду непредвиденных и не зависящих от него обстоятельств мона Сэниа должна остаться с детьми. Командорский тон возражений не допускал. В жилах принцессы мгновенно всколыхнулось врожденное своенравие, отметающее беспрекословное повиновение. С детьми неотлучно будут находиться старшие дружинники — Сорк, Эрм и Дуз. Пожалуйста, пожалуйста, она оставит и Борба. При малейших признаках опасности они перенесут на Алэлов остров не только малышей, но и самого Юрга. А если станет необходимо, то и куда угодно — хоть на Землю, хоть… Мало ли планет, пригодных для двух крепеньких ползунков.
Командор поступил, как настоящий мужчина: он сказал “нет” и, стиснув зубы, молчал на протяжении четырех или пяти часов. Все доводы, просьбы и угрозы моны Сэниа разбивались о такую неодолимую преграду, как отсутствие возражений.
Своего он добился — мона Сэниа выдохлась и замолчала.
— Ких, Пы и Борб, готовьте два кораблика, — будничным тоном распорядился командор. — Ваше высочество, прошу к карте.
Картой этот схематический рисунок можно было назвать только условно — в разведывательном полете он набросал очертания двух материков исследуемой планеты и обозначил наиболее крупные города — вернее, их развалины — в экваториальном поясе.
— Учитывая печальный опыт нашего пребывания на Трижды Распятом, заранее определяю точки высадки: здесь, здесь… и, пожалуй, для контроля на крайнем севере — вот тут. Искать нас только в том случае, если от меня не будет поступать сообщений в течение пяти дней. Что маловероятно. Вопросы есть?
Туповатое и почти четырехугольное лицо Пыметсу никогда не способно было скрыть его мысли — вот и сейчас стало очевидно, что вопрос у него имеется.
— Я беру с собой Шоёо, поскольку предположительно — это его родина. Остальные… м–м-м… члены нашей семьи не должны покидать Бирюзовый Дол, — строго проговорил командор, опережая этот вопрос.
Пы пошевелил губами и опустил голову.
— Все свободны, — заключил Юрг.
Когда дружинники удалились, принцесса величественно повернулась, чтобы вслед за ними безмолвно — хватит, наговорилась! — покинуть помещение, но голос мужа, ставший вдруг неуверенным и просительным, заставил ее помедлить:
— Сэнни, я… Я не могу вот так улететь.
Подбородок ее дрогнул — ну, разумеется. И сейчас она добьется от него…
— Сэнни, за мной долг. Я все время думал об этом и в предыдущем полете. Я ведь дал слово!
Древние боги, о чем это он? Она-то настроилась совсем на другой лад и сейчас просто растерялась.
— Как ты помнишь, я обещал нашему менестрелю свой меч в уплату за его службу. Скажи, что делать, чтобы я мог с ним расплатиться?
Дипломатический прием возымел действие: мысли принцессы переключились на чернокожего волокиту.
— Я же говорила тебе, что перебросила его обратно на Тихри. Сейчас он, по–видимому, уже выбрался из этого болота…
— И куда?
— Ну, не знаю. Можно слетать туда и поглядеть — сверху, не приземляясь. Это секундное дело…
Юрг не успел возразить, как лицо ее приняло то чуточку отрешенное выражение, которое он наблюдал у джасперян в тот миг, когда они представляют себе это загадочное НИЧТО, затем сделала стремительный шаг вперед…
И ничего не произошло.
Она резко обернулась, вперив в супруга изумленный взгляд.
— В чем дело? — она была просто потрясена. — Болото, зеленый ночной свет… Все как тогда!
Она сделала еще один шаг — и снова осталась под шатровым сводом.
— Ты потеряла свой дар? — Юрг прошептал это едва слышно — никто, даже верная дружина, не должен был знать об этой катастрофе, в глазах джасперян, вероятно, равносильной трагедии.
— Нет, нет, нет… — она тоже перешла на шепот, но скорее оттого, что ей изменил голос — Это просто невозможно. Тут другое…
— Кто-то поставил заслон?
— Нет. Нашим перелетам через НИЧТО противостоять невозможно. А то, что я осталась здесь, означает только одно: того места, которое я мысленно себе представила… не существует!
— Нигде–нигде на Тихри?
— Нигде во Вселенной!
— Ничего не понимаю… — растерянно пробормотал командор. — Но если Харр исчез — значит, он там, в том самом уголке Тихри или другой планеты, который ты себе представила!
— Да. Но прошло время и… мне даже страшно это произнести… Этого уголка больше нет на свете. Там теперь что-то другое, но отнюдь не бескрайнее болото, освещенное яркой зеленой звездой. Или вообще нет ничего.
Юрг представил себе взрыв сверхновой, после которого действительно ничего не остается в окрестностях гибнущей звезды, и у него от ужаса заледенела спина, словно на нее наложил лапу призрачный ледяной локки.
А Харр по–Харрада, самозваный рыцарь, в это самое время восседал на ковровой подушке посреди своей — то есть Махидиной — хижины и решал принципиальный вопрос: выудить ли ему еще одну соленую рыбку из пузатого бочонка, только что доставленного из амантовых погребов, или это будет уже бесповоротный перебор? Соль в Многоступенье была чуть горьковатой, рыбка сдобрена водяным перцем и вкусна ну просто обалденно, и поглощать ее, да еще и с печеными круглыми кореньями, можно было бы до бесконечности, да вот беда — вкусность сия требовала неограниченной запивки, а бурдючок с пенным дурноватым пойлом, отдаленно напоминающим тихрианское пиво, был уже на две трети пуст. Да и на простор тянуло, в холодок под деревце. Состояние такое было весьма близко к полному блаженству, если бы не свербела одна мысль: зря он проболтался при девках об амантовых детишках. Он их, разумеется, по именам не называл, но Мади сообразит, она ведь у нас кладезь премудрости, что никаких других брата с сестрой Харр вчера и повстречать не мог, а если бы и повстречал — не поведали бы они ему столь тайные и крамольные мысли.
Махида, по–бабьи уловив перемену в настроении своего покровителя, кинула ему обрывок зеленого листа — утереться — и недовольно фыркнула:
— Безбедно живут, видать, детишки ентовы, что у них иной заботы не имеется, как о новом боге размечтаться! С любого бога проку — тьфу, что с горбаня молока, а радости — одни орешки на удобрение. С малолетнего сглупа кого себе не выберешь, так на то закон есть: как семьей обзаводишься, бога и поменять можно, только заплати аманту откуп. И вся недолга.
— Так о том они и печалятся, что менять им не на что, — тихонько прошептала Мади, двумя пальчиками обдиравшая шкурку с печеного клубешка, и Харр понял, что она не столько об Иддсовых отпрысках, сколь о собственных невеселых размышлениях, причины которых он, честно говоря, не понимал.
— Ну так пусть себе Успенную гору выберут, она громадная, одна на всех!
— Не на всех, — тихо возразила Мади, — из Медостава Ярого ее уже и не видать… Да и какой толк с горы?
— А земля–матушка? Она ж на всех одна! — решил внести свою лепту Харр.
Подружки всплеснули руками.
— Сказанул! Земля — она мертвых укрывает, ей поклониться — в нее попроситься, — не на шутку перепугалась Махида.
— Ну, тогда не знаю, — раздосадовался Харр, воображение которого было на пределе, а низ живота тревожил тягостной переполненностью. — Кабы не ваша блажь, что бога обязательно лапать надо да вылизывать, лелеючи, так лучше солнца ничто не подошло бы.
— Тоже мне задачка мудреная! — пожала плечами практичная донельзя Махида. — Пусть велят меднику выковать солнышко золоченое, и весь сказ. А ежели кто хочет единого бога иметь, то пусть такую же фиговину себе закажет, вот и будут одинаковые боги во всех станах окрестных!
Харр подивился ее сообразительности, но мысль эта как-то пришлась ему не по душе.
— Не, негоже подделке поклоняться, лжу лелеять. Живому солнышку на то и глядеть-то будет отвратно.
— Это почему так? — взвилась Махида, в кон веки возгордившаяся тем, что оказалась сообразительнее умнички Мади.
— А потому что идолу поддельному поклоняться — это все равно что с чучелом вместо девки любиться, — отрезал Харр, чтобы больше не приставала.
Мади медленно подняла на него прекрасные свои, точно черной гарью обведенные глаза, и он уже знал, что она скажет: дай мои кружала, Махида…
— Что, кружала тебе? — рявкнула униженная хозяйка дома. — Поди в червленую рощу, набери кипу листов, тогда проси! Все перевела на свои кружала, на кой они только ляд…
Мади послушно поднялась:
— Сказала бы раньше, я по дороге забежала бы хоть к ручью.
— У ручья, может, еще кто из подкоряжников хоронится, тебя что, по Гатитовой доле завидки берут?
Харр, почесываясь, поднялся:
— Пожалуй, и я пройдусь, разомну косточки. Да и Мади поберегу.
— Меня б ты поберег! — впрочем, ни тени ревности в ее голосе не промелькнуло — одна бабья стервозность.
— Да угомонись ты, — досадливо отмахнулся он от разошедшейся любушки. — Мне в доме сидеть невтерпеж, а в роще я, глядишь, все деревца поочередно ублажу, не хуже аманта вашего лесового.
С тем и вышли — впереди Мади, аккуратно переступающая через непросохшие лужи, сзади, вразвалочку, обоспавшийся и начинающий нагуливать брюшко Харр с плетеной сеткой для листьев. До последних хижин дошли молча, но затем Мади свернула круто не к дому, а направо, к отвесной горе, которая, как исполинская ладонь, огораживала все Зелогривье, омытая у своего подножия ворчливым ручьем, — они продолжали двигаться прямо по хорошо утоптанной тропинке, петляющей меж мохнатых деревьев–тычков, уставивших свои острые верхушки в зеленоватое небо. Как всегда за полдень, было жарко и влажно, так что даже реденький, хорошо продуваемый кафтан из дырчатой ткани пришлось расстегнуть до пупа.
— Скоро ли? — подал голос Харр, удивленный настойчивым молчанием своей спутницы.
— Не очень, господин мой Гарпогар. Вот хлебные делянки минуем…
Хлебные делянки оказались полянами, усеянными короткими трубчатыми пеньками; на Лилевой дороге, говорят, тоже встречались такие деревца, что срубишь — а в середине мякоть желтоватая, она как высохнет, так и пригодна в пищу, хоть вареная, хоть молотая в муку. Но своими глазами он видел это впервые, и ему снова стало хорошо, потому что он шел по тропе, доселе ему неведомой, и встречал если и не чудеса и диковины, то во всяком случае то, чего не ожидал, будь то лесинка в роще или былинка в поле. И спутница шла молча, придерживая на поворотах золотистую юбочку–разлетайку. После делянок лес пошел богатый, широколиственный, наполненный таким ветряным гулом, словно над верхушками проносился нечувствительный внизу ураган. Но, приглядевшись, Харр понял, что это шлепали друг о друга листья, толстые, как пухлые ладошки, и их шум совсем не мешал птицам, сливавшим свой щебет с переливчатыми руладами каких-то мелодичных трещоток, лишь отдаленно напоминающих слабосильных степных цикад его родимой Тихри.
— А орехи тут имеются? — снова спросил Харр, для того чтобы прервать непонятное молчание Мади.
Она вскинула смуглую руку и, не оборачиваясь, указала куда-то вверх. Он даже голову не стал задирать — поверил.
И снова расступилась перед ними поляна, вся устланная широкими, как у водяной лилии, листьями.
— Режь под корешок, господин, — сказала Мади, — и выбирай покрупнее.
Листья росли прямо из земли тугими пучками; Харр ухватывал черепки одной рукой, другой подрезал под корень и кидал в сетку. У Мади ни ножа, ни кинжала, естественно, не имелось, и он кивнул ей — отдохни, мол, в тенечке, я и сам управлюсь. Управился в два счета, подошел, волоча за собой сетку, и опустился рядом, прислонившись спиной к ноздреватой упругой коре громадного краснолиственного орешника — во всяком случае, кто-то вверху, невидимый, звучно щелкал клювом и сыпал вниз скорлупу.
— Хочешь, слазаю за орехами? — предложил он.
Мади молча покачала головой.
— Да что с тобой? Язычок от жары распух или ты только при Махиде болтать горазда?
Она подтянула коленки к груди и охватила их руками. И до чего ж красивые руки, строфион меня залягай!..
— Когда я спрашиваю тебя, господин мой, ты досадуешь.
— Да потому и досадую, что все про одно да про одно. Ну спроси ты меня про золото голубое, про анделисов пестрокрылых, про чернавок обреченных… Я же до вечера тебя тешить буду!
— То не надобно мне, господин.
— Ну да, про бога единого тебе только и занятно. Точно ты уже старуха плешивая да тощегрудая. Не пойму только, чем тебе твой-то не пришелся? Корми себе птах лесных, с птенцами их тешкайся… Что тебе не ладно?
— То не ладно, что чужие это птенцы, а своего, единственного, мне у моего бога не вымолить…
Харр не сумел удержать глумливый смешок:
— Неужто не просветила тебя подружка твоя шалавая, что на сей предмет не бог надобен, а… гм…
Она вдруг упруго поднялась и замерла перед ним, вытянувшись в струнку.
— Господин мой Гарпогар, — зазвенел ее напряженный — вот–вот оборвется — голосок. — Я прошу тебя: сделай так, чтобы у меня родился мой маленький!
Он от изумления присвистнул так, что птицы окрест затихли, а сверху перестала сыпаться ореховая скорлупка:
— Тю! Дура–девка — сейчас надумала?
— Нет.
— А когда же?
— Когда ты мне ожерелье свое надел. И не сама надумала — пирль мне прощебетала.
— В голове твоей дурной пирлюхи завелись, вот они и нашебуршали! Лихолетец я тебе, что ли? Придет твоя пора, девка ты пригожая, и будет все чин–чинарем, найдешь себе по сердцу…
— Не найду, поздно будет, — голосок ее потерял прежнюю напряженность, и в нем задрожали дождевые капли. — Шелуда отвозил рокотан в Межозерный стан, а там мудродейка живет, что гадает по рожкам горбаней черномастных. И предсказала она, что жить еще Иоффу тридцать лет без одного года. А тогда я уже перестарком буду, никто меня не возьмет. И младенчики у таких вековух только мертвыми рождаются…
— Ну–ну, — оборвал он ее, чувствуя, что любвеобильная его душа совсем не к месту начинает покрываться горьковатыми росинками жалости. — Нашла кому верить — ворожейке корыстной! Твой дед от силы год проскрипит, а там и дуба врежет, это как пить дать. Видал я его на холме. Так что будешь ты первой невестой на все Зелогривье — и богата, и краса писаная. Что еще?
— Нет, господин мой. В роду у Иоффа все долголетки, а богатство его Шелуда унаследует. Потому и прошу у тебя…
Его даже пот холодный прошиб — сколько баб за свой век поимел, и ни разу конфуза не случалось. Но чтоб вот так, по заказу…
— Да едрен–строфион! — не выдержал Харр, у которого где-то внутри беззвучно покачивались чашечки весов: на левой, что ближе к сердцу, лежала жалость, на правой — несовместимость самого сладкого, что ни есть на человечьем веку, с расчетливой, хоть и бескорыстной сделкой. — Да ежели тебе так уж невтерпеж, заводи себе дитятю от первого встречного–поперечного; дед у тебя богатый, где внучку кормит, там и на правнучка достанет.
— Вот ты и встретился мне, господин. Только… Разве ты не знал, что Иофф мне не дед? Он мой муж.
Харр так и подскочил, оттолкнувшись поджарой задницей от усыпанной сухими листьями земли. Левая чашка весов круто пошла вниз.
— Да не будь он старый хрыч, что от ветру качается, — я б его собственной рукой пришиб! Девчонку несмышленую под боком держать — ни себе, ни другим!
— Не надо пришибать, господин мой Гарпогар, мой муж меня хорошо кормит, он и маленького моего выпестует. Только б родился!
— А я б на твоем месте не был так уверен! Знаю я пердунов этих замшелых, что до малолеток охочи: у них вместо совести шиш ядреный, крапивой утыканный!
— Напрасно ты так, господин мой, Иоффа лаешь, его не ведая. Он один на все Многоступенье рокотаны ладит, а чтоб они сладкозвучны были, он красотой должен быть окружен, куда глаз ни положит. У нас и утварь вся в доме изукрашенная, и цветы по стенам небывалые…
— И тебя, значит, выбрали, как миску расписную… — снова капнуло на левую чашку весов.
— Да, господин, — сказала она простодушно, — амант наш лесовой по всем станам искал, вот и выбрал меня. А сколько лет мне было — это Иоффу без разницы. Он ведь на меня только глядит, прищурясь.
Вот и Харр поглядел и невольно прищурился: стояла она как раз супротив солнца, и реденькая ее юбчонка, и накидочка наплечная — все это просвечивало насквозь, четко обозначив силуэт ее юного тела, пряменького, как щепочка. После роскошной Махиды такую обнять — что после доброго вина сухим кузнечиком закусить.
Эстетические принципы разборчивого менестреля весомо легли па правую чашу весов, и она угрожающе потянулась книзу.
— Все равно чужую жену совращать негоже, грех это! — не своим голосом возгласил отпетый бабник, сам ужасаясь той неслыханной ереси, которую выговаривал его язык, — надо было заглушить последний писк желторотой жалости.
Она переступила с ноги на ногу, пошевелила пальцами, словно пересчитывая их, и прошептала:
— Я заплачу тебе, господин мой…
Его словно кипящим маслом ошпарило — он вскочил и, схватив ее за узенькие плечики, встряхнул так, словно хотел вытрясти из нее саму память о подобном паскудстве:
— Никогда! Слышишь — никогда и ни единому мужику не смей предлагать такого! Да я сейчас…
И запнулся: а в самом деле — что сейчас?
Он глядел в ее запрокинутое, помертвелое от страха лицо, задыхаясь от бешенства, и в такт его дыханию хрустальный колокольчик на его ожерелье, одурело метавшийся между ее остренькими птичьими ключицами и курчавой звериной шерстью, покрывавшей его грудь, на каждом вдохе подпрыгивал и, звеня, царапал ее подбородок, а на каждом выдохе неизменно ложился в смуглую ямочку у основания шеи…
— Господин мой, — прошептала она, на какой-то миг раньше него понимая, что обратного пути уже нет, — а это не очень больно?..
И кобелиное его естество, всей мощью громыхнув по левой чашке весов, пригвоздило ее к земле.
Шаги унеслись и затихли так стремительно, что он даже не уловил, в какую сторону. Потом сообразил: да к ручью, разумеется, юбчонку замывать. Охо–хо, ведь чуял же — ни ей радости, ни себе спасибо. А во рту точно земляничина неспелая — дух остался, а сладости никакой. Он поднялся и принялся соображать, в какой же стороне ручей — за тучными кронами деревьев, чьи листья уже начинали по–осеннему багроветь, Успенной горы видно не было. Он пошел наугад, забирая влево и надеясь напасть на тропу. Было ему как-то тягомотно, и недовольство собой толкало найти кого-то другого, виноватого в непоправимо приключившемся. Виноватый отыскался сам собой — ну конечно же, лесовой амант, запродавший девочку в вековечную кабалу и, естественно, не даром — с каждого рокотала, проданного на сторону, небось половину имел. Харр твердо решил, что рано или поздно повстречает его на узкой дорожке. А уж там — держись, хряк лесовой.
И за мстительными такими помыслами он и не заметил, как попал и вовсе в незнакомое место: на гладкой, словно вытоптанной поляне росло несколько небывало высоких деревьев с громадными — на размах двух рук — резными листьями, над которыми недвижно замирали в дурмане собственного благоухания пирамидальные свечи запоздалых цветов. У подножия самого высокого дерева виднелась какая-то глыба, рыжевато–белесая, точно загаженный птицами камень. Странные звуки неслись вроде бы от этого камня: “Уу–фу–уу–фу–уу–фу…” — точно заматерелый боров с Дороги Свиньи чесался о шершавый ствол. Любопытство чуть было не подтолкнуло дотошного странника вперед, но тут ленивый лесной ветерок донес до него острый запах хищного зверя; Харр замер, внимательно оглядывая одно дерево за другим — за которым же прячется плотоядная тварь? Меж тем звуки начали набирать высоту, сливаясь в одно непрерывное: “Ууууууууууу!..… фу”.
И тут глыба шевельнулась, разворачиваясь, и двинулась прямо на Харра. Изумление его было столь велико, что ему не пришло даже в голову спрятаться за какое-нибудь соседнее дерево, и он, вытаращив глаза, разглядывал приближающееся к нему лесное чудо.
Это, несомненно, был человек, но что за мурло! Выше Харра чуть ли не па голову (хотя в Зелогривье он уже привык глядеть на всех свысока), этот страшила в ширину был точно таков же, как и в высоту. Ощущение законченного квадрата создавала еще и соломенная щетка, подымавшаяся дыбом с его плеч и ворота и доходившая точно до макушки, так что голова казалась приклеенной к этому ощетиненному заслону. На его фоне трудно было как следует разглядеть бесцветное лицо, поросшее седовато–сивым волосом, и только уже совсем вблизи Харр понял, что волос этот стоит дыбом, как иголки у ежа, традиционно обрамляя немигающие стылые глазки и верхушки ярко–розовых щек, меж которых страшно алели две дыры вывороченных ноздрей.
Коробчатое блекло–желтое одеяние скрывало ноги этого чудовища, и его квадратная туша перла вперед с неуклонностью гигантской черепахи. Харр сделал шаг в сторону, чтобы сойти с небезопасной прямой, по которой продолжал двигаться этот мордоворот, но свиные глазки по–прежнему глядели только перед собой, теперь уже мимо Харра, и ему уже начало казаться, что это взгляд слепца; он уже начал поворачиваться, пропуская мимо себя этого безразличного ко всему лесового хряка, как вдруг тот стремительным движением выпростал из складок одежды бугрящуюся мускулами руку, и свинцовый кулак влепился точно в скулу не успевшего отшатнуться менестреля.
И для того наступила ночь.
Ночь была и тогда, когда он разлепил наконец веки. Что-то мелькало над ним, заслоняя звездное небо, и едва уловимо касалось левой половины лица, сведенной болью, десятком крошечных влажных крыльев, от которых боль вроде бы утихала. Пирли.
— Брысь, — сказал он, едва двигая челюстью. — Раньше предупреждать надо было…
Они все продолжали роиться над ним — да что он им сдался, за мертвяка принимают, трупоеды? Он мотнул головой и поднялся, постанывая. Кругом была непроглядная темень.
— Дорогу показали бы, что ли… — пробурчал он, и несколько самых крупных мотылей тут же послушно засветились каждый на свой лад и послушной цепочкой огоньков поплыли на уровне глаз. Еще счастье, что уцелевших. Харр припомнил апатичную харю лесового хряка, и ему уже не хотелось встречаться с ним на узенькой дорожке. И даже с мечом в руке. Он двинулся вслед за уплывающими огоньками, беззвучно понося все и всех в этом скудоумном мире. И мясистых потаскух. И костлявых юниц. И расплодившихся амантов. И их шуструю ребятню. И вороватых стражей порядка. И вонючих бесштанных подкоряжников. И вообще весь этот тупой, скудоумный народец, и живущий-то непонятно зачем…
Он вдруг впервые с острой, щемящей тоской подумал о Тихри, где у каждого есть цель жизни — следовать за Незакатным солнцем. И только смерть может остановить того, кто родился под его благословенными лучами. А тут… Родился, нагадил тридцать три ведра и помер на том же самом месте. Тьфу! Нет, завтра же надо будет взять аманта за жабры, чтобы караваи снаряжал. А начнет увиливать да оттягивать — так недолго ведь плюнуть и податься в соседний стан, а там в другой, третий…
Лежа рядом с Махидой, по счастью не заметившей в темноте распухшей щеки, он тщетно старался заснуть, по в голове роились неотступные мстительные мысли, а над головой — такие же прилипчивые букорахи, упорно овевающие его ноющую скулу. В конце концов он не выдержал и вылез на двор, присев на теплый еще камень очага. Предутренний ветерок приятно холодил лицо, но неотвязные пирли уже были тут как тут. Харр хрюкнул от злости — и тут же свиная харя лесового аманта воссияла в его памяти во всем своем сквернообразии. Расквитаться с ним было ну просто позарез необходимо, чтобы на душе не осталось впечатления позорного бегства, но как?..
И тут шальная мысль посетила менестреля.
— Эй, кто-нибудь из рыженьких! — негромко позвал он, подставляя тут же засветившейся пирлипели свою четырехпалую ладонь.
Светляк тут же опустился на нее, продолжая солнечно мерцать.
— А на нее — еще две таких же!
Лучащийся треугольничек невесомо завис над рукой.
— На них — три рядком!
Исполнили.
— Четыре сверху!
Ох, только бы Махида не проснулась…
— Еще пять золотых! — Вроде и опираются на руку, а веса даже не почуять.
— Эй, рыжая, что посередке, уберись пока, а на ее место стань голубая!
Волшебство, да и только, вот бы бабы так мужиков слушались…
— Вот в таком порядке и стройтесь вверх, рядов двадцать!
Он уже почти без изумления следил, как вырастает над его невидимой в темноте ладонью гигантский призрачный клинок, истекающий избытком позолоты, изукрашенный голубой змейкой вдоль лезвия. Он надстроил темно–лиловый эфес, осыпал его драгоценными каменьями, задохнулся от одуряющего восторга — это был самый прекрасный меч, виденный им в жизни. Не его. Командора Юрга.
— А теперь тихонечко подымайтесь вверх, но чтоб ни одна пирлюха строй не нарушила! — и меч торжественно взмыл в вышину, где еще совсем недавно злобно мерцала яростная лихая звезда.
— И таким вот порядком, медленно–медленно, двигайте в город, пока не зависнете над домом лесового аманта, — он уже не сомневался, что приказание его будет выполнено безукоризненно, и было так — призрачный меч, словно подхваченный ночным ветерком, плавно сместился влево и уплыл за верхушки деревьев, ограждающих Махидин дворик.
Харр подскочил — как же так, самого смачного не увидеть! — и зашлепал громадными босыми ступнями по утоптанной глине, добежал до проулка, выходящего прямо на городскую стену, — отсюда было хорошо видно и все бархатное небо, простершееся над спящим становищем, и грозно лучащийся меч, застывший в ожидании нового приказа.
— Эй, пирлюхи, кто еще есть в городе кроме этих, подымите-ка всю челядь в амантовых дворах!
И он дождался. Не меньше двенадцати вздохов пришлось насчитать, прежде чем раздался первый вопль, не различить даже за беспросветным ужасом, мужской или женский. А затем еще и еще — Зелогривье сходило с ума от непредсказуемой жути, которой разразилось проклятое лихолетье. Харр представил себе, как лесовой хряк, дотоле бесстрашный в своей звериной непобедимости, нагишом прет на крышу или к окну…
— Рассыпьтесь! — крикнул он, взмахивая обеими руками.
И точно фонтан брызг, поднятый этим взмахом, выметнулся вполнеба сноп разноцветных искр.
— А теперь всем затаиться, чтобы ни одна козявка не трепыхалась! — отдал он последнее распоряжение.
В том-то и соль была, чтобы сам амант, выродок лесовой, не успел ничего ни увидеть, ни догадаться. Неизвестность всегда страшнее, а наврут уж ему с три короба…
— Вот так-то, рыло поганое, — пробормотал он в темноту. — Скажи еще спасибо, что я хрен свинячий над твоим домом не вывесил!
Ему и в голову не пришло, что такая форма мести едва ли укладывается в строгие каноны рыцарской чести.