Книга: Космический бог (авторский сборник)
Назад: От составителей
Дальше: КОСМИЧЕСКИЙ БОГ

ДЕСАНТ НА МЕРКУРИЙ

В ответ на прикосновение Полынов замотал головой спросонья.
— Н–е-ет…
— Да проснись же, мы у цели, — настойчиво повелел голос.
Полынов открыл глаза. Над изголовьем возвышался Бааде. Торжественный, застегнутый на все пуговицы. “Ему бы пошли эполеты, — почему-то решил Полынов, — золотые, огромные эполеты. С вензелями. Очень пошли бы”.
Вслух он сказал:
— Ты будишь так, словно меня ждут великие дела.
— А разве высадка пустяк? Не там ищешь ботинок, вот он.
Психолог промолчал.
Войдя вслед за механиком в рубку, он придирчиво оглядел ее. Все как будто на месте — и огоньки над пультом, и ленивые кривые на экранах. Полынов досадливо щелкнул пальцами. Шумерин ему не нравился. Капитан сидел сгорбившись, как вопросительный знак. Его пальцы с излишней поспешностью сновали по тумблерам анализатора. “Волнуется старик”, — подумал психолог. “Старику” не было и сорока лет.
Полынов зевнул. Сладко, шумно, так, чтобы на это обратили внимание. И сказал, как бы про себя:
— Значит, у меня снова заболит зуб.
Шумерин удивленно обернулся. Из-за его плеча выплыл черный овал иллюминатора; в рубку глянула глухая ночь Вселенной.
— Что за чушь, какой еще зуб?
— Верхний. Справа.
Шумерин глядел на психолога, ничего не понимая. С плеч Бааде слетели невидимые эполеты: от неожиданности механик приоткрыл рот.
— Больной зуб? — спросил он в замешательстве. — У врача? Космического? Ты шутишь…
— А я и не говорю, что у меня больной зуб, — уточнил Полынов. — Но когда включается тормозная установка, какая-то неучтенная вибрация заставляет резонировать нерв. И зуб болит. Паршивое ощущение: историческая минута, чужая планета, а герой–первооткрыватель хватается за щеку, как старуха.
— Почему ты не сказал об этом раньше? — возмутился Шумерин.
— А кой прок? Инженеры, в лице нашего уважаемого Генриха Станиславовича, месяц ходили бы вокруг двигателей, меня замучили бы анализами, а все могло окончиться тем, что в экипаж назначили бы врача, у которого зуб не резонирует.
Бааде расхохотался. Шумерин улыбнулся и посоветовал принять фенатин.
“Неплохо, — решил Полынов. — Тлетворный дух Тугаринова изгнан каленой метлой шутки”.
К психологам в космосе относились с иронией. Прежде всего потому, что редко кто замечал их работу. И не случайно: плох тот психолог, чья деятельность бросается в глаза. В этом были, конечно, свои минусы. Когда человека брали в полет на должность “врача–биолога–психолога”, капитанов несравненно больше интересовало, какой он врач и какой биолог. А результат? Помянув “тлетворный дух Тугаринова”, Полынов имел в виду вполне конкретный случай. Ситуация была точно такой же: чужая планета, посадка, нервная лихорадка пальцев… Психолог на том корабле был шляпой из шляп: хорошо зная Тугаринова, он тем не менее не удосужился провести профилактику. И в самый ответственный миг Тугаринов взял управление кораблем на себя! При посадке!
Тугаринова вовремя оттащили. Но секунда, когда капитан руководил спуском на Венеру, кое–кому стоила седины в волосах. Даже стажеру известно, что человек с его медлительной реакцией, неспешной сообразительностью просто не в силах сам, без участия автоматов посадить корабль на незнакомую планету. Что взяться в такой ситуации за рули, значит прямехонько улечься в гроб, да еще захлопнуть крышку.
Конечно, поступок Тугаринова объясним. Трудно, очень трудно покорно лежать в кресле, когда решается: чет или нечет, победа или гибель. Решается автоматикой. Взвоешь! Не один Тугаринов, многие ворчали: “Унизительно, та–та…” А сорвался именно Тугаринов. Недоверие к автоматам? Ха… Не к автоматам, а к людям. Тем, для него безвестным, безымянным людям, которые делали всю эту аппаратуру. Тугаринова испортила былая слава — вот что. Высокомерие и самоуверенность таились в нем, как болезнь; в опасную минуту наступил кризис.
И межпланетник погиб. Ему запретили летать, поместили в санаторий “чинить нервы”.
Эти воспоминания всегда будили в Полынове злость. Нервы! Сколько можно доказывать всем и каждому, что они требуют неизмеримо большей заботы, чем механизмы? И на земле и в космосе. Особенно в космосе. Ладно, пусть тот же Бааде считает психолога кустарем, пусть. Шумерин, конечно, не чета Тугаринову, но на всякий случай он, Полынов, обязан позаботиться, чтобы сейчас капитаном не овладели ненужные мысли. Фокус с зубом уже отвлек его, хорошо, продолжим.
— Интересно, — сказал Полынов, — каким окажется Меркурий?
— Обыкновенным, — ответил Шумерин, не задумываясь. Его руки отдыхали на подлокотниках кресла. — Мы знаем о Меркурии почти все. АМС-51, АМС-63, я уже сбился со счета, сколько их там побывало.
Бааде, севший было за расчеты, поднял голову.
— Ты, Михаил, не романтик. Сухарь ты. На встречу с новой планетой, — он важно поднял палец, — надлежит идти как на свидание с Прекрасной Незнакомкой.
Иногда трудно было понять: иронизирует Бааде или говорит серьезно.
— Правильно, — подзадорил Полынов, — пока не поздно — почитай Блока. Способствует настрою. А то какой в тебе будет азарт, когда ты первым из всех людей вступишь на Меркурий?
— К чему мне все это, я не мальчишка…
— А солидный капитан–межпланетник, — подхватил Полынов. — Между прочим, я однажды слышал хорошие слова: “Мы стареем потому, что стыдимся молодости”.
Шумерин что-то пробурчал и протянул руку к кибер–штурману, давая понять, что ему некогда.
— О, это колоссальная мысль! — проронил Бааде, качая головой.
— А вы вспомните, — не выдержал Шумерин, — каким нам представлялся Марс! Необыкновенным, таинственным. Прилетели. И ничего особенного.
— Вот это да! — Бааде снова оторвался от расчетов. — А епихордизация, например?
— Я не о том, поймите. Для ума там много интересного. И на Венере тоже. Я же говорю о чувственном восприятии… Небо, песок, горы… Похоже, все похоже! Словно продолжение Земли.
— И ты разочаровался? — психолога заинтересовал разговор. Он открывал в капитане что-то новое.
— Разочаровался — не летал бы. Просто я не жду встречи с Прекрасной Незнакомкой, как вы только что выразились.
— Правильно, — сказал Бааде. — Правильно! Дважды два — четыре, и никаких гвоздей. Все остальное эмоции, я тоже так считаю.
Полынов ничего не сказал. Он вслушивался. Рубку всегда наполнял легкий стрекот — лишнее напоминание о титанической работе, которую ведут спрятанные за панелями и кожухами приборы: тысячи, миллионы всяких там реле, схем и прочих деталей электронной кабалистики. Теперь стрекот чуть усилился. Значит, жди сигнала посадки. Время сделать последний ход.
— Знаешь, Михаил, кто ты? Думаешь, скептик? Межпланетный Печорин? Ничего подобного. Ты примитивный мистик, как тот школьник, который твердит перед экзаменом “провалюсь, провалюсь” в надежде, что судьба любит поступать наперекор.
Молчание. Шумерин смотрит в обзор. Оттуда глядит надоевший рисунок созвездий. Очень красноречивое молчание. Капитан теребит тумблер бортовой системы климата.
— Андрей, у нас, по–моему, еще масса дел, — наконец проговорил он. Вежливый подтекст: “Я занят, ты мне мешаешь”.
“Все в порядке, — решил психолог. — Теперь он будет переживать. Переживай, переживай, это заставит тебя забыть о своем положении “Ионы во чреве кита”.
Меркурий уже напоминал о себе. Органы чувств корабля ощущали его близость. Поверхность планеты облизывали импульсы радаров; разглядывали глаза телескопов — пристально, километр за километром; пальцы дистанционных анализаторов, управляя бомбозондами, шарили в атмосфере. Ничего этого люди не видели и не слышали: все представало перед ними в препарированном, дистиллированном образе цифр, знаков, электронных символов. Впрочем, люди могли любоваться серебристым, слегка отуманенным серпиком планеты. Или следить за ускоренным бегом цифр и знаков, чтобы поправить корабль, если нужно. Но этого заведомо не требовалось.
Когда до поверхности осталось совсем немного, включилось еще одно реле, ибо пришло время напомнить людям, чтобы они сделали то-то и то-то. Зажглись табло, прозвучал сигнал, и кресла пришли в движение, занимая противоперегрузочное положение. Все захлопотали.
Послышалось гудение, оно охватило весь корабль — заработала тормозная установка. Огромный корабль первого класса “Александр Невский” валился вниз: туда, где был невидимый Меркурий. Но как идет первая посадка на чужую планету, люди могли видеть лишь в зеркале осциллографов, в электронных рисунках кривых на нем.
— Чертов зуб… — вовремя вспомнил Полынов.
Перегрузка росла. Вопреки этому, вопреки растущей тяжести они ощущали падение, от которого холодело в груди. Они падали из космоса, из пустоты, и она казалась теперь самой надежной опорой. Пустота уходила из-под ног, пустота разваливалась, крошилась; сжавшееся тело невольно ждало удара.
Он не замедлил последовать.
Конечно, смешно было назвать это ударом: просто толчок. Как при внезапной остановке лифта. Но его слишком ждали, и он больно ударил по нервам.
Спинки кресел приподнялись и посадили их. Шумерин вытер пот.
“Пожалуй, мы так избалуемся, — подумал Полынов. — Летели, летели, томились; сели в кресла, поволновались чуть–чуть; толчок — здрасьте! — Меркурий! Пассажиры могут выйти…,”
Но выйти они пока не могли. Нельзя было открыть люк, покуда автоматы не проведут разведку по “форме № 7”. Замеры радиации, напряженность полей, пробы на присутствие вирусов, невесть что еще, пулеметные очереди цифр и символов в окошке анализатора, прежде чем загорится зеленый огонек и электронный мозг голосом хорошенькой стюардессы объявит: “Выход разрешен. Необходим скафандр №…”
Они стояли друг против друга, смущенно улыбаясь и решительно не зная, как держать себя в такую минуту. Хорошо, Бааде умудрился выключить киноаппарат, который автоматически срабатывает при посадке и запечатлевает для истории их лица…
— Включите-ка звукопеленгатор, — нашелся Полынов.
Шумерин пожал плечами (какой может быть звук в столь разреженной атмосфере?), но просьбу выполнил.
Звук, однако, был. Космонавты переглянулись. Первый услышанный ими на Меркурии звук донельзя напоминал что-то.
— Похоже на шуршание сухих листьев, — определил Полынов.
— Вот–вот, — не удержался Шумерин. — Летели на край света послушать шелест осенних листьев.
— Согласись, однако, что мы не ожидали этого. Неужели ветер?
— Скоро узнаем.
Когда ждешь, время обретает тяжесть, от которой болят плечи. Шумерин уже начал переминаться с ноги на ногу.
Наконец кибернетическая стюардесса смилостивилась. Она подтвердила, что человека за бортом не поджидает никакая опасность.
— Вы — первым, — почему-то переходя на “вы”, сказал капитану Полынов.
Он стоял у люка и смотрел, как Шумерин с отвычки медленно и неуклюже спускается вниз.
Психолог впервые высаживается на планету, где никто еще не бывал. Сбывалась детские мечты, но тогда все представлялось, разумеется, не так. Как именно, помнилось плохо. Кажется, все выглядело лазоревым, сердце сжималось и ликовало от счастья, выше и лучше которого нет. Вероятно, так. Был ли он счастлив теперь? Полынов остерегался ответить: все слишком спокойно и буднично. Немного тревожно, как при взгляде с большой высоты. Но разочарования ни малейшего; может быть, так оно и выглядит — счастье большого свершения?
Шумерин встал на последнюю ступеньку. Ох, как он долго спускался! Оставался один только шаг, последний. Капитану, наконец, удалось принять достойный вид. Он выпрямился, скрестил на груди руки, взглядом измерил расстояние. У Полынова невольно защипало в горле: вот оно!
Почва выглядела необычно. Прежде всего нерезкой, словно запотели стекла шлема. Над гладким и серым, похожим на асфальт покровом возвышались как в тумане черные камни. Их удлиняли тени. И так — всюду. Черные камни в оправе асфальта.
Естественно, Шумерин прицелился ступить на ровную площадку. Немного поколебался. Высоко занес ногу, откинул голову и шагнул, как на церемониальном марше.
И едва не упал, потому что нога ушла в “асфальт” по щиколотку. Взвилось облачко.
Бааде и Полынов, не выдержав, расхохотались, чуть более нервно, чем того требовали обстоятельства.
— Вот так штука! — присвистнул Шумерин. — Это же пыль!
Космонавты сбежали вниз. Да, капитан не ошибся: “асфальт” был густым слоем пыли, сухим туманом, закрывающим выемки почвы.
— Ну, это понятно, — сказал Бааде, — почва нагрета до двухсот градусов, сила тяжести невелика. Вот пылинки и исполняют танец броуновского движения. Смотрите, туман течет!
Так оно и было. В “облаке”, “тумане” (или как его там еще назвать) обозначались вихри.
Полынов давно мечтал о мгновении первой встречи с Меркурием. Но сейчас чем далее он вглядывался в пейзаж чужой планеты, тем сильней в нем росли безотчетное раздражение и неприязнь.
Огромное солнце опиралось на край Меркурия стеной белого пламени. Такой яркой, что горизонт плавился и прогибался, как под тяжестью. Равнина пылала, подожженная нестерпимым светом. Тени на ней казались кристалликами угля, брошенными в топку.
Вверху застыло черно–фиолетовое небо. В космическом холоде медленно шевелились багровые языки протуберанцев. Оттого еще более усиливалось впечатление разверзнутой печи, готовой обрушить на Меркурий жар и пламя.
Но в черном небе от Солнца отлетели жемчужные крылья короны; в их взмахе таилась прохлада сумерек. Неистощимый полдень, непроглядная ночь, мягкий вечер — все соседствовало в противоестественном контрасте. Меркурианский воздух придавал всему налет неправдоподобия. Он прихотливо мерцал и светился, пропитывал собой и свет и тень. Как мгла, хоть это и не было мглой. Неосязаемый трепет пространства, дрожание эфира — этому не было точного имени. Все виделось нечетко и зыбко, как сквозь струящуюся пелену, которую так и хотелось сбросить.
— Черт, — выругался Полынов, отчаянно мигая. Глаз невольно учащал движение век, чтобы устранить помеху, — стереть несуществующую слезу.
Остальные чувствовали то же самое — досаду и раздражение. Разум почему-то не хотел принимать того, что видел глаз; это было незнакомым и неприятным ощущением.
— Никак не могу понять, что же это такое, — вздохнул, наконец, Шумерин.
— Просто мы внутри газосветной трубки, — щурясь сказал Бааде, — или внутри полярного сияния, если так больше нравится. Разреженная атмосфера, близость Солнца и как следствие — высокая ионизация газов. Вот и все. И между прочим…
Он обвел взглядом друзей.
— …Между прочим, мы превратились в святых.
Он протянул руку, и все заметили, что над шлемами горят крохотные лучистые нимбы. Огоньки бежали и по корпусу корабля.
— Электризация! — догадался Полынов.
— Точно. И знаете, что мы приняли за шорох листьев? Потрескивание этих самых искр.
— Могли бы сразу догадаться.
— Конечно.
— Но какой вид у Меркурия…
— Неуютный.
— Верно…
Они долго переговаривались так, потому что дольше разглядывать Меркурий почему-то не хотелось, а признаться в этом было неловко. Здесь ничего не значили обычные оценки. “Прекрасный”, “жуткий” — эти и подобные им слова не годились. То был воистину чужой мир, требующий новых определений. Действовал он все более гнетуще, ибо человеку постоянно хочется ясности, а ее-то здесь и не было.
Но они прилетели исследовать, а не любоваться пейзажами и потому не придали первому впечатлению особого значения. У них были программа, задачи и цель. Эмоции не имели к этому ни малейшего отношения, так им казалось.
***
Шумерин хозяйским взглядом окинул площадку. Порядок. Блестит сейсмограф, похожий на канцелярскую кнопку, вколотую в почву; если местности будет грозить землетрясение, то благодаря сейсмографу они узнают о нем заранее. В тени скалы притаились счетчики Черепкова. Ливень космических частиц тоже не застигнет врасплох. Правда, такие же приборы дежурят и на корабле, но инструкция есть инструкция. В ней предусмотрено все. Аккумулятор опыта, тяжелой гирей иногда повисающий на инициативе. Но иначе нельзя, нет, нельзя. Они не беззаботные туристы. Им, как альпинистам, нужна страховка, невидимые помочи в руках у тех, кто послал их вперед.
Вся площадка поблескивает усиками, проводами, чашами антенн, оскаленными пастями газозаборников. Стадо умных механизмов. Нет, скорей плантация диковинных растений; взращенных усилиями тысяч умов. На ней зреет урожай информации. Садовник, наконец, может уйти: урожай вырастет без него.
Но сколько времени потеряно! Зря или не зря? Если не считать двух–трех приборов, остальные либо дублировали работу корабельных установок (для сопоставления результатов!), либо вновь и вновь уточняли, дополняли, перепроверяли сведения, полученные от автоматических станций, сброшенных ранее. Все это было нужно, необходимо, но они лишились по крайней мере двух экскурсий в глубь планеты. Обидно, по–человечески обидно.
И к чему вообще, если вдуматься, сводится их роль первооткрывателей? Надзиратели за умными машинами? Экскурсанты, которые осматривают планету, по ходу дела подтверждая то, что подтверждения не требовало, — данные, полученные от автоматов?
Нет, конечно, он не прав. Цифры безгласны и мертвы. Что такое сама по себе “температура плюс сорок градусов по Цельсию”, скажем? Пустой звук. Лишь присутствие человека оживляет ее. Сухость губ, рубашка, прилипшая к телу, горячая кровь, стучащая в сердце, и многое, многое другое связывается тогда с нею.
Меркурий еще не коснулся души человека, так-то вот. Автоматы открыли его для разума. Но только люди откроют его для чувств. Нельзя любить, ненавидеть абстракцию. Нельзя жить в мире графиков и физических величин, если он не обжит сердцем. Человек должен идти вперед, а не один только разум. Иначе сквозь душу пройдет трещина. Что-то будет жить в прошлом среди идиллии лесов и пашен, а что-то уйдет в будущее, поселится на голой пустыне фактов. Но нельзя расселить ум и чувство по разным квартирам — человеку станет плохо.
Им обживать Меркурий. Им открывать его для человека. То, как они это сделают, — от этого зависит, станет ли человечество богаче. Богаче красками, волнением, пониманием природы и себя в природе.
Пожалуй, им повезло. Может быть, в ущерб делу. Повезло, что никто пока не догадался; вслед за автоматами должны идти писатели и художники. Верней, ученые–художники. Вроде Леонардо да Винчи или Экзюпери. Они увидят то, что не увидит он, Шумерин. Поймут то, что останется скрытым от всех троих.
— Капитан, вездеход подготовлен.
Бааде и Полынов приближались к нему, и странно было видеть, как их ноги, погружаясь в тень, исчезают там, как обрубленные, и люди в блестящих скафандрах повисают над пустотой. Прежде чем глаза привыкли и смогли разглядеть в темноте ботинки, Бааде и Полынов уже миновали тень. Теперь солнце оказалось за их спиной, и они мгновенно превратились в бесплотные силуэты.
— Зайдите сбоку, — попросил Шумерин, — неприятно разговаривать с дырками в небе.
Они засмеялись. Они никак не могли привыкнуть к дикой светотени, уродующей любой предмет. Правда, если вглядываться, скраденные очертания вновь проступали из мрака зеленоватыми пятнами. Но это если вглядываться.
— Так в путь, капитан? — спросил Бааде, поворачиваясь боком. — Двигаться, наблюдать, хорошо-то как!
— Сначала отдых и сон, — остановил его Полынов.
Бааде посмотрел на психолога осуждающе.
— Слово врача — закон, — развел руками Шумерин.
Бааде заворчал, Полынов сладко — нарочито сладко зевнул, Шумерин повернулся к ракете, давая понять, что спор закончен.
Тут-то Шумерин и увидел это.
Оно надвигалось из темного полушария Меркурия бесшумно и быстро. Серая полоска чего-то.
Условный рефлекс опасности сработал тотчас.
— Берегитесь! — предостерегающе закричал Шумерин.
В полоске не было ничего угрожающего, кроме того, что она приближалась и была неизвестно чем.
— К кораблю! — Шумерин зачем-то топнул ногой.
И они побежали, но нехотя, то и дело оборачиваясь, ибо все еще не могли принять неожиданность всерьез.
Близкий горизонт Меркурия мешал определить расстояние до полоски. Впрочем, это уже не было полоской. То был вал, который рос, ширился и мчался, вставая стеной и смахивая звезды.
— Приборы… — вспомнил Бааде, когда они достигли люка.
Приборы оставались беззащитными. А ракета, люди? Никогда они не переживали такой растерянности, ибо опасность никогда не была настолько непонятной. Переход от невозмутимого спокойствия к тревоге и к бегству был так стремителен, а перемена настолько неправдоподобной, что разум упорно отказывался в нее поверить.
— На гребне — пена… — сказал Полынов.
И тут они поняли, на что это похоже. На воду. И это было самым невероятным. По раскаленной равнине катился вал воды, серой, осенней воды с хлопьями пены на гребне… Солнечный свет тонул в ее вогнутой поверхности, местами отражаясь хмурыми бликами. Впрочем, многое дорисовывало воображение. Проклятое мерцание, как назло, было необычайно сильным.
— Люк! — закричал Шумерин.
“Правильно, — успел подумать Полынов, — приборы — дело десятое”.
Массивный люк щелчком захлопнулся за ними. Насосы с шумом послали внутрь камеры струи воздуха. Тени, отбрасываемые лампами потолка, быстро теряли космическую черноту, становясь прозрачными, земными. И с той же быстротой к людям возвращалось спокойствие.
— В рубку, — сказал Шумерин, когда шум насосов смолк.
По дороге в рубку они ждали толчка. Ждали и верили, что он окажется несильным, — корабль был слишком могучим препятствием для вала. Но толчка не было. Никакого. Ни слабого, ни сильного.
— Ну, знаете… — сказал Шумерин, когда шторки иллюминаторов раздвинулись.
Кругом было пусто. Гладкая равнина в грифельных пятнах теней. Ни малейшего признака промчавшегося вала.
Бааде тупо посмотрел на Полынова, тот на капитана. Шумерин пожал плечами.
— Чушь какая-то…
— Надо разобраться в феномене, — сказал механик.
— В двух, — уточнил Полынов. — В том, откуда взялась… гм… жидкость, и в том, куда она делась.
Разбираться им было не привыкать. Разбираться было их профессией. И все же начинать разговор никому не хотелось. Слишком глупо все это выглядело.
— Итак? — настаивал Шумерин.
— По–моему, все просто, — начал Бааде, постепенно обретая уверенность. — С неосвещенной стороны Меркурия на нас ринулся поток жидкости неизвестного состава. Это первый факт. Нам известно, что в темном полушарии есть ледники замерзших газов различного состава и озера у подножья гор. Это факт номер два. Отсюда следует, что в силу каких-то причин там прорвало запруду. Меркурианское наводнение — вот как это называется.
— Генрих, да ты поэт простоты! — воскликнул Полынов. — Есть только одна неясность: почему эта жидкость не кипела, выйдя на освещенную равнину? И почему она вдруг исчезла?
— Выходит, две неясности, — невозмутимо уточнил Бааде. Заметно было, что он успел все хорошо продумать. — Итак, почему эта проклятая жидкость не кипела в условиях повышенной температуры и низкого давления…
Со стороны их разговор производил, вероятно, странное впечатление. Люди, только что пережившие сильное потрясение, спокойно сидят друг против друга и спорят так, будто решают абстрактную, академическую задачу. Без лишних эмоций и лишних слов, совсем как логические машины. Но в космосе это был единственно возможный стиль поведения. Всякая отсебятина влекла за собой потерю времени, иногда невозвратимую.
— Отвечу на вопрос, почему она могла не кипеть, — продолжал Бааде. — Во–первых, она кипела. Вы обратили внимание на усиление мерцания? Разумеется, оно было вызвано сильным испарением, другого объяснения я не вижу. Во–вторых, опыты Николаева–Графтена с жидкими газами переменного состава (а нам, подчеркиваю, неизвестен состав жидкости) показывают, что в определенных условиях ряд промежуточных соединений благородных газов играет роль замедлителей испарения. Это лабораторный факт.
— Однако внезапное исчезновение…
— Не внезапное. Мы были лишены возможности наблюдать поток в течение нескольких минут. Бесспорно, в начале своего движения он имел низкую температуру. Быстрота движения замедлила его прогрев. Но рано или поздно температура массы жидкости должна была достичь критической точки, при которой жидкость быстро и даже мгновенно (зависит как от состава, так и от внешних факторов) превращается в пар. Вот почему не было толчка.
— Могучий ум! — Полынов обрадованно хлопнул Бааде по плечу. — Недаром говорят, что математика может объяснить все.
— Генрих выдвинул стройную гипотезу, — сказал Шумерин. — И у нас есть объективный свидетель, который может подтвердить ее или опровергнуть.
— Кто?
— Газоанализатор.
Полынов тотчас встал.
— Пойду посмотрю.
— Можно запросить корабельный, — сказал Шумерин.
— Нет, Полынов прав, — остановил его Бааде. — Корабельный расположен слишком высоко.
— Я быстро, — сказал Полынов.
Капитан и механик, припав к иллюминатору, смотрели, как Полынов спрыгнул вниз, как он подошел к газоанализатору, как возился с кассетами и как его рука машинально потянулась к затылку.
— Он нашел что-то интересное, — сказал Бааде.
— Да, — согласился Шумерин. Полынов вернулся.
— Ну? — хором спросили оба. Утвердительный кивок был ответом.
— Состав? — потребовал Шумерин.
— Сложная смесь из соединений гелия с азотом, неоном и водородом. Мне жалко было портить пленку, вот запись на бумаге.
Бааде перехватил листок.
— Николаев и Графтен будут довольны, — сказал он, пряча его в карман.
— Прости за нескромный вопрос, — сказал Шумерин. — Почему ты полез в потылицу?
— Что? — не понял Полынов.
— Ты вроде бы хотел почесать в затылке.
— Да? Меня удивил состав жидкости. Нейтральные газы не так-то легко образуют соединения, тем более такие.
— Нет, все-таки биологи неисправимый народ, — расхохотался Бааде. — Сильная радиация увеличивает реакционную способность вещества.
— Ах, так! Ну, тогда все в порядке. Какие будут распоряжения, капитан?
— Как и намечали, — ответил Шумерин, — отдых, сон, потом разведка.
— Согласен, — сказал Полынов. — Только…
— Что?
— Сначала мне нужно проверить здоровье всех.
— Андрюша, ты никогда не был педантом и рабом инструкций, — удивился Бааде.
— Капитан, я настаиваю.
— Тебе видней, — пожал плечами Шумерин. — Хотя я не вижу необходимости, но… Ты опасаешься чего-нибудь?
— Нет, я ничего не боюсь. Но в ушах у меня все еще звенит твой крик: “Берегитесь!”
— Теперь я тоже настаиваю на проверке, — сказал Шумерин. — Экипаж начинает нервничать.
— Кто согласен остаться? — спросил Шумерин.
Он заранее предвидел, что добровольца не будет, и готовил себя к неприятной обязанности сказать одному из друзей: “Останешься ты”.
Но вопреки ожиданию согласился Полынов.
Бааде посмотрел на него с изумлением.
— Люблю самопожертвование.
— Кому-то надо остаться, — отвернулся Полынов. — Лучше мне. Для биолога на Меркурии нет работы.
— А уж мы постараемся, чтобы ее и для врача не было! — пообещал механик.
Лязгая гусеницами, вездеход съехал по наклонному пандусу. Рядом с ракетой он казался скорлупкой — эта махина с атомным сердцем, похожая на старинный танк.
Шумерин и Бааде сели. Полынов помахал им вслед. Взмах руки метнулся по почве черной молнией тени. И когда вездеход скрылся, психолог внезапно почувствовал себя маленьким и беззащитным, как ребенок в пустой и темной комнате. Он заторопился к люку.
Вездеход мерно покачивало. Он шел прямо к солнцу, и стена белого пламени постепенно приподнималась над горизонтом, пока не повисла слепящим сгустком.
Однообразный пейзаж — серый покров пыли, обожженные бока глыб, мозаика светотени — менялся. Казалось, они ехали прямо в огонь, и он развертывал перед ними слепящий ковер. Иногда это походило на скольжение по зеркалу, яркому, отражающему свет зеркалу. Даже светофильтры не могли его притушить.
Зеленоватое свечение неба померкло вовсе. Теперь по контрасту оно было совершенно черным, и звездная пыль в нем выглядела как отблески.
Солнце все поднималось навстречу. Оно, будто чудовищный огненный краб, карабкалось к зениту. Тени исчезли. Все стадо гладким, отполированным.
Люди молчали. Не хотелось говорить, трудно было говорить. Свет жгучими молниями врывался в сознание даже сквозь закрытые веки.
Они проехали мимо необычайной гряды: длинные прозрачные кристаллы кварца, как пики, были устремлены к солнцу. И камень стремился принять на себя как можно меньше света…
Появление кристаллов ненадолго оживило путешественников.
— Свет и смерть, здесь они разнозначны, — сказал Шумерин.
— Самое горячее место на всех планетах, — добавил Бааде.
И разговор оборвался.
Вероятно, Полынов мог бы лучше понять их состояние, чем они сами. Но психолог отсутствовал. Казалось, вездеход был надежной оболочкой. Он защищал от жары, радиации, неумеренности света, от всех превратностей. Должен был защищать. И все же, несмотря на прохладу кабины, по лицу тек пот. Где-то в броне машины был неуловимый изъян, невидимая брешь, сквозь которую Меркурий воздействовал на людей не так, как это было рассчитано. Не считаясь с преградами, светофильтрами и прочими хитроумными заслонками, он незаметно отнял у них ощущение времени. Даже в космосе, а уж на Земле тем более, они чувствовали наполненность времени. Десять минут, час — эти слова всегда что-то говорили уму. Сейчас ничего. Уже и такие понятия, как “меньше”, “больше”, теряли здесь смысл. Меньше чего? Больше чего? Как можно было ответить на эти вопросы в мире, где ничто не менялось и ничего не происходило, где солнце всегда стояло на месте, свет никогда не ослабевал, а любая точка пространства неизменно оставалась неподвижной! Как можно осознать течение времени, находясь, — как бы быстро ни шел вездеход — в центре ровного круга, строго очерченного чернотой неба?
Кроме того, сильные закаленные люди чувствовали себя беспомощными. Что значило их могущество там, где даже камень боится света? Это понимание шло не от ума и не от воображения. Так, должно быть, чувствовал себя первобытный человек, привыкший держаться деревьев, кустарников, спасительных укрытий и оказавшийся посреди пустыни, где спрятаться негде, какая бы опасность ни грозила.
Однако Бааде не поворачивал руля, а Шумерин не возражал против бездумного бега в огонь. Жадное, почти гипнотическое стремление видеть, видеть — а что будет дальше, соединенное с прострацией безвременья, отуманивало, словно наркоз. Оцепенение странно сочеталось с острым сознанием собственной беззащитности, но это лишь подстегивало. Молчаливое единоборство осторожности с упрямством, чей корень лежит в самой сущности человека: в гордости существа, идущего вперед и вперед через все препятствия, вопреки всем препятствиям, ради цели, скорей инстинктивно заложенной, чем намеченной рассудком.
И вездеход, а в нем застывший у руля Бааде, застывший рядом Шумерин летели вперед, втягиваясь все дальше в сверкающую бесконечность.
— Генрих, Миша, куда вы так далеко?
Встревоженный голос Полынова в динамике точно разбудил их от сна.
Они задвигались, Шумерин глянул на счетчик спидометра и выругался.
— Ничего, Андрей, сейчас поворачиваем, все в порядке! — прокричал он в микрофон.
— Хорошо, — слова почти тонули в треске помех. — А то я слежу за пеленгом и никак не возьму в толк, почему вы лезете в пекло против расчетного маршрута.
Шумерин хотел ответить, что это вышло невольно, но сдержался. Психологу лишь дай повод — вцепится.
— Нет, нет, Андрей, все в порядке. Просто очень интересно. Потом расскажу.
Он выключил связь.
— В другой раз, — строго сказал он Бааде, — не разрешу выезда, если не будут поставлены автоматические тормоза. Прошли положенное число километров — все, стоп. Впредь до распоряжения. А то вот оно как получается… Я было думал, только с аквалангистами случается такое… опьянение.
— Знаешь, — ответил Бааде, круто разворачивая машину, — я человек трезвого склада. Все эти эмоции у меня вот где, — он сжал кулак. — Но сейчас мне вспомнилось…
— Что?
— Как я мальчишкой в деревне ходил на лыжах. Заберемся далеко–далеко, снег слепит, кругом голо, пусто, холодно, и местность уже незнакомая, и дома ждут, беспокоятся, а все тянет еще… Ну еще десять шагов, еще сто… Глупо, боязно, ненужно, а идешь. И жутко и ах как славно. Почему так?
— Спроси у Полынова. Он специалист и с радостью покопается в твоих переживаниях.
— Наших, Миша, наших!
Теперь обрубленная тень вездехода бежала впереди них. Словно привязанная к колесам яма, словно черный провал без дна и стенок.
— Она действует мне на нервы, — наконец пожаловался Бааде. — И еще это противное мерцание…
Когда тень удлинилась, он вынужден был сдаться. Влево, вправо, опять налево, опять направо — так начался бег от тени.
Внезапно — механик даже притормозил — небосвод колыхнулся, как занавес, пошел складками. Звезды дрогнули, сбиваясь в кучи. Сгущения налились белесым светом, и, точно под его тяжестью, складки вдруг лопнули, бросив вниз жидкие ручьи сияния.
Перемена свершилась за несколько секунд.
— Полярное сияние? — спросил Шумерин.
— Похоже. — Бааде бросил взгляд на шкалы приборов. — Так оно и есть.
— На Земле оно, пожалуй, эффектней.
— Точно.
Бааде отвалился на спинку кресла и прикрыл глаза ладонью.
— Что с тобой? — встревожился Шумерин.
— Ерунда. Надо им дать отдохнуть от этой мельтешни… А ты пока любуйся.
— Было бы чем…
Он ждал игры красок, багровых сполохов, праздничного хоровода, но с неба по–прежнему лился молочный свет, холодный и ровный, как свечение газосветной трубки. От него на душе становилось неуютно и холодно, как ненастным утром, глядящим в окно неприбранной комнаты. “И никуда ты не уйдешь от земли, — подумалось Шумерину, — от ее воспоминаний, окрашивающих все и вся”.
Сияние потихоньку меркло.
— Трогай, что ли, — вздохнул Шумерин.
И снова начался бег через жару, под черным небом, единоборство с тенью, сухостью губ, дрожанием света. Однообразие нагоняло сон, тем более что взгляду было утомительно бороться с призрачным движением воздуха, искажающим перспективу подобно неровному стеклу. Напрасно Шумерин стыдил себя: “Я же на Меркурии, все, что я вижу здесь, — впервые…” Физиология брала свое.
…Толчок, удар локтем, крик Бааде — сердце быстро заколотилось, как это бывает при резком переходе от полусна к тревоге.
— Там, там… — шептал Бааде.
— Что там? — зло спросил Шумерин, потирая локоть.
Бааде показал. Посреди слепящей равнины стоял концертный рояль.
Шумерин замотал головой. Потом достал термос, набрал в ладонь воды и плеснул себе в лицо.
Рояль не исчез. Нестерпимо сверкали его лакированные бока, крышка была приподнята, клавиши словно ждали прикосновения пальцев.
— Он… появился сразу? — решился, наконец, спросить Шумерин.
— Нет, из пятна… Я думал, мне померещилось…
— Ну и?..
— Этого не может быть.
— Сам знаю! Но кто из нас сошел с ума; мы или Меркурий?
— Подъедем ближе…
— Только осторожно.
Шумерин ждал, что с приближением рояль исчезнет. Но ничего не происходило. Плыл горизонт, перед глазами мельтешило белесое марево, и в нем незыблемо стоял призрак рояля.
— Надо выйти, — сказал Бааде.
— А ты не боишься?
В ответ а, к услышал хмыканье.
Они вышли. Тотчас Шумерина потянуло назад. Черная пропасть неба над головой, огненный камень внизу, а посредине — то, чего быть не могло: концертный рояль. Шумерин прикусил губу и сделал шаг вперед.
И тут он отчетливо осознал, что зрение обмануло его. Рояль не был роялем, а лишь казался им. Но Шумерин так и не понял, в чем же фальшь. Он протянул руку, заранее предвидя результат. Рука коснулась пустоты. Шумерин отдернул руку — не выдержали нервы.
— Проклятие! — крикнул Бааде.
По “роялю” прошло колебание, он дрогнул, подался назад. И исчез. На его месте по–прежнему пульсировал воздух.
Они долго молчали, не решаясь посмотреть друг на друга, боясь увидеть в глазах товарища страх.
— Надо сказать Полынову, — отважился, наконец, Бааде.
Шумерин замотал головой.
— Нет, нет… Сейчас он твердо решит, что мы…
— А потом? Потом он этого не подумает?
— Не знаю. Не знаю… Давай скорей на базу.
Вездеход помчался, бешено подпрыгивая на неровностях, чуть не взлетая с гребней и тяжело проваливаясь вниз.
Если бы они не так рвались вперед и не были бы так погружены в раздумье — а верней, в сумбур мыслей, — они, верно, заметили бы, что вокруг неладно. Они опомнились, лишь когда ослепительная, даже по контрасту с равниной, полоска стана охватывать машину. Она придвинулась, и уже нельзя было не заметить прозрачных на просвет языков огня.
— Ну… — только и смог сказать Шумерин.
Быстро и верно действовать можно, когда известно, против чего надо действовать. Но то, что происходило, было выше понимания капитана. Сжималось не просто кольцо опасности: сходился круг непонятного, против которого опыт был бессилен. И Шумерин ждал, тупо глядя перед собой. Просто ждал, что же будет дальше?
Бааде было трудней вывести из равновесия. Он выключил двигатель, отдуваясь, вытер пот и с минуту вглядывался прищурясь.
— Кажется, мы влипли. Это лава, и она приближается к нам. Не слишком ли много неожиданностей зараз?
Шумерин встрепенулся.
— Лава? Ты уверен, что это лава?
— Я не слепой. Правда, в глазах у меня рябит, но это лава. Характерные вздутия, языки пламени, вон курится газ…
Шумерину вдруг стало легко и радостно. Настолько, что он чуть не рассмеялся. Действительно, лава, просто лава, всего только лава!
Предусмотрительный Бааде остановил вездеход на возвышенности, поэтому лава бурлила и лопалась пузырями на безопасном расстоянии. На секунду закралось сомнение: откуда она могла взяться? Нет, нет, чушь, пуганая ворона куста боится. Трещинное излияние, которое не раз наблюдалось на Меркурии, Обыкновенное, нормальное излияние расплавленного базальта. Как хорошо, когда все понятно!
Кое–где виднелись такие же островки. Но лава прибывала. Она могла подняться выше. А если и не поднимется, то сколько им придется ждать, пока она затвердеет? Во всяком случае, больше, чем они могли позволить. Ого, надо всерьез подумать, как быть.
— У нас есть шансы изжариться, — заметил Бааде, которому пришли те же мысли.
— Пустое, — теперь уже спокойно возразил Шумерин. — Вызовем Полынова, он прилетит и снимет нас. Места для реалета достаточно.
— Да, если лава не поднимется.
— Ты что, не знаешь Полынова? Он умудрится сесть на крышу вездехода. Вызови его.
Сквозь хрипы и треск сигналы пробивались с трудом. Видимо, это было следствием все той же электромагнитной бури, которая заставила небо полыхнуть сиянием. Упрямо, с ювелирной точностью Шумерин настраивал волну. Бааде тем временем без особого удовольствия отметил, что лава все-таки поднимается. Ее поверхность кое–где пятнали красные островки остывающей коры, меж ними пробегали голубоватые огоньки.
— Красивое зрелище, — пробормотал он. — Что, связаться не удается?
Но тут отчетливо, будто Полынов очутился в кабине, послышался вопрос:
— Сознавайтесь, черти, почему застряли?
Шумерин коротко объяснил.
— Понятно, понятно. Сейчас запущу телезонд и немедленно вылечу.
Шумерин довольно подмигнул языками огня.
— Вот и все.
Он откровенно наслаждался ясностью ситуации. Такая опасность, как появление лавы, была ему по душе хотя бы уже потому, что загоняла в дальний угол памяти необъяснимую историю с роялем.
Сверкающей каплей ртути по небу прокатился телезонд. Снизился, замер над вездеходом.
— Послушайте, — донесся голос Полынова, — лава еще не подступила к вам?
— Нет, места для реалета пока хватает, — удивленно ответил Шумерин. — А что, тебе плохо видно?
Ответ последовал не сразу. Полынов явно медлил.
— Вот что, — сказал он наконец. — Не обращайте внимания на пустяки. Гоните машину сквозь лаву. Если только снаружи температура не будет повышаться.
Шумерин вдруг понял…
— Полынов! — закричал он. — Что происходит с нами?
— Все в порядке. Смело езжайте, потому что… Конец фразы утонул в громовом разряде.
— Я что-то перестаю соображать, — пробормотал Бааде. Его глаза растерянно искали поддержки. — Или мы… Или он…
— Неважно, включай!
Вездеход, покачиваясь, сполз. Шумерин ухватился за поручни, не отрывая взгляда от термолокатора. С приближением к раскаленной жидкости температура не повышалась…
Бааде выругался и прибавил скорости.
Гусеницы машины коснулись лавы, и она расступилась. Вездеход мчался посреди голубых факелов, и перед ним аккуратно раздвигался проход.
— Теперь, — подытожил Шумерин, — самое лучшее для нас — закрыть глаза и не открывать их до ракеты, что бы вокруг ни творилось.
По настоянию Шумерина иллюминатор был зашторен. Посреди уютного мирка, образованного четырьмя стенами, на столе пускал струйки пара кофейник.
Шумерин то вставал, то садился, отхлебывая кофе, обжигался, не глядя, ставил чашку обратно (вокруг уже образовалась лужица) и снова тянулся к кофе.
— Нет, Андрей, ты ответь прямо: мы… здоровы?
Полынов неторопливо размешивал сахар, медлительно набирал в ложечку кофе, осторожно дул на нее, сливал обратно, попробовав. Шумерин невольно следил за движениями психолога. Его руки, которые беспокойно рыскали по столу, хватая то солонку, то ложечку, легли, наконец, спокойно.
— Так-то лучше, — удовлетворенно кивнул Полынов, отодвигая чашку. — Что ж, я отвечу прямо: вы оба совершенно здоровы.
— Почему ты так уверен? — сказал угрюмо молчавший Бааде.
Он методично пил кофе, чашку за чашкой, не замечая ни количества выпитого, ни кофейной гущи.
— Во–первых, я не случайно настоял на проверке вашего здоровья перед отправлением в экспедицию. Немножко была повышена нервная возбудимость — и только. Сие вполне объясняется необычностью обстановки и неожиданным появлением вала.
— Какого вала? — не сразу понял Бааде.
— Того самого, который потом испарился.
— Ага! Я успел позабыть о нем.
— Напрасно. Во–вторых, моя убежденность основывается на том, что в ваше отсутствие я проверил и свое состояние.
— Как? — опешил Шумерин. — Ты тоже усомнился…
— Ни в чем я не усомнился, но порядок обязателен для всех. Наконец, третье, самое главное; все это был мираж, обыкновенный мираж.
— Я ждал, что ты скажешь именно это, — с неожиданным спокойствием заметил Шумерин. — Но, пожалуйста, не надо успокоительных пилюль. Скажи правду.
— Правду?! — Полынов не смог скрыть изумления. Но он тотчас овладел собой. — Хорошо, давай разберемся. Я не понял тебя.
— А я тебя.
— Все, что я говорил, — правда.
— А вал?
— Что вал?
— Ты считаешь его миражем?
— Да.
— Но показания приборов…
Полынов опустил взгляд.
— Ладно, — глухо сказал он. — Я виноват, вот моя голова, рубите. Никаких показаний не было. Я скрыл это. Иначе мне трудно было бы разобраться в состоянии вашей психики, картину осложнили бы сильные эмоции. А мне надо было знать точно — галлюцинации это или мираж.
Бааде неожиданно махнул рукой — мол, все равно безнадежно, не разберетесь — и поудобней устроился в кресле. Непредвиденным последствием этого жеста было то, что и капитан и психолог рассмеялись. И всем как-то сразу стало легче.
— Твой поступок сейчас меня мало волнует. Сейчас, — капитан выразительно посмотрел на Полынова. — Пока. Скажи лучше вот что: лава — это тоже мираж?
— Когда я сравнил ваше описание обстановки с тем, что увидел на телеэкране, я не мог не заметить некоторой разницы. Я отчетливо видел, как лава затопила гусеницы вездехода, чего, по вашим словам, в действительности не было. Отсюда — простейшее умозаключение.
— Ах, вот как, простейшее! — Шумерин не мог сдержать раздражения. — Но, насколько я знаю, мираж, пусть даже меркурианский, есть переброшенное через пространство изображение реально существующих предметов, Я ошибаюсь?
— Нет. Добавь только, что это изображение не всегда можно отличить от действительности.
— Тогда откуда, черт побери, на этой дикой планете мог появиться рояль?!
— Какой рояль?
Шумерин объяснил. Полынов приложил неимоверное усилие, чтобы хотя бы внешне остаться спокойным.
— Все? — спросил он, когда Шумерин умолк.
— Все…
— Почему ты сразу не сказал мне об этом?
— Ты сам настоял: потом, потом, сначала отдохнем, выпьем кофе… Я догадываюсь, к чему все эти психологические штучки, но, право, сейчас они излишни.
Шумерин говорил сдержанно, но голос его дрожал. Тогда вместо ответа Полынов закрыл глаза, развел пальцы и вслепую вновь свел их. Они сошлись точно. Шумерина затрясло. Полынов бросил на него быстрый взгляд.
— Тебе хочется стукнуть кулаком по столу; ты того… не сдерживайся.
Кулак грохнул по столу. Подпрыгнули чашки, плеская кофе.
— Ну, теперь можно продолжить разговор, — сказал Полынов. — Ведь полегчало, не так ли?
— Друзья, мы перестали быть такими, какими были раньше, вот что я вам замечу, — вдруг подал голос Бааде.
— Да, ты прав, — Полынов потер лоб, — мы изменились. Любопытная планетка — этот Меркурий… Ничего, разберемся. Нет, рояль миражем, конечно, не был. Это очень похоже на галлюцинацию.
— Так я и знал! — воскликнул Шумерин.
— Почему-то именно здоровые люди болезненней всего воспринимают это слово, — холодно ответил психолог. — Между тем галлюцинации бывают у самого что ни на есть нормального человека, необычность обстановки, нервозность — готово.
— Это точно?
— Ручаюсь.
— Даже рояль?
— Хоть Эйфелева башня.
— Сразу у двоих?
— Это уже более редкий случай. Но пейзаж Меркурия не просто диковинный, это исключительный пейзаж. Так что ничего страшного и в этом факте я не нахожу. Мой окончательный вывод таков: рояль — бесспорно галлюцинация. Остальное — или галлюцинация, или мираж. Скорей последнее.
— Так что же нам теперь делать? Ведь мы и шагу теперь не сможем ступить, не рискуя получить оплеуху от какого-нибудь призрака собственного воображения?
— Ну, против галлюцинаций есть очень простое средство.
— Какое же?
— Надавить пальцем на глаз. Реальные предметы раздвоятся. Галлюцинация — нет.
— Надавить пальцем на глаз… Совсем просто. Через шлем давить или как?
— Да–а… Этого я не учел. Это осложняет. Такой пустяк и…
— Я же говорил.
— Беспокоиться все равно нечего. У нас есть аретрин. Еще не было случая, чтобы он не снимал галлюцинации. Моя ошибка, что не дал его вам перед поездкой.
— И это не первая твоя ошибка.
Полынов ничего не мог возразить. Про себя он подумал, что даже не может толком объяснить, почему он поступил так, а не иначе. Это угнетало больше всего.
— Бааде, а ты что думаешь? — спросил Шумерин.
— Я? Я не думаю, я молчу. Всякие там галлюцинации, психические кризисы относятся к той потусторонней области, в которой порядочному инженеру делать нечего. Наука лишь то, что подвластно числу и мере. А в субъективном хозяйстве нашего друга нет даже единиц измерения — каких-нибудь там чувств ампер или волиметров…
Полынов засмеялся.
— Ладно, Генрих, я это тебе еще припомню! Тем более что все это — устарелые представления. Но ты вот что мне скажи: мираж тоже потустороннее явление?
— Нет, почему же, мираж — чистая физика. В сущности, это объемная передача изображения на сотни, иногда тысячи километров, когда в атмосфере образуется своеобразная оптическая система, характеризующаяся…
— Но в разреженной меркурианской атмосфере…
— Поведение такой оптической системы в сильно разреженном воздухе, к сожалению, малоисследованная область. Однако известно, что дальние миражи трансформируются именно через разреженные слои атмосферы. Кроме того, доказана принципиальная возможность миражей иного типа…
Полынов остановил его.
— Короче, меня интересует: над миражами — близкими, далекими, оптическими или там еще какими-нибудь — властвуют число и мера?
— Конечно, я предвижу некоторые трудности, но…
— Можно отличить мираж от не миража?
— В принципе, да.
— Это я и хотел услышать. Вот план проверки. Мы вновь отправляемся на разведку. Я и Бааде. Аретрином я заранее снимаю всякую возможность галлюцинаций. Если нам и тогда встретится что-то необычное, Бааде возьмет свои числа и меры… И все станет ясным.
— Ясность — какое замечательное слово! — Шумерин налил себе кофе. — План действительно прост: или — или, а третьего не дано. Только…
— Что — только? — ревниво переспросил Полынов.
— Нет, ничего. Твое мнение, Генрих?
Бааде важно кивнул.
— Как ни странно для врача, Полынов мыслит как физик.
У инженера это было высшей похвалой. Психолог поклонился.
— Тогда решено, — сказал Шумерин.
— Но прежде, — Полынов повысил голос, — еще раз проверим свое состояние.
Оставшись наедине, Полынов оценивающе оглядел стол — стопка книг, гамма–микроскоп, игрушечный Буратино, — схватил блокнот и с силой запустил его в угол. Трепеща страницами, блокнот описал широкую дугу и шлепнулся о стену.
Испытанное средство (гневу надо давать безобидную разрядку) помогло. Полынов сел, поправил рефлектор, чтобы конус света падал на свободную часть стола, сосредоточил на ней взгляд и прежде всего постарался вспомнить, где, когда, при каких обстоятельствах он делал несколько ошибок подряд. Память услужливо подсказала: после быстрого перехода из привычной спокойной обстановки в незнакомую, бурную. Самоочевидность вывода что-то объясняла, но не успокаивала, нет. Он знал об этой особенности человеческой психики, знал давно. И уже много лет назад разработал для себя безотказный, как он до сих пор считал, рефлекс страховки — целую серию умственных упражнений, которые обязаны были подготовить его к любым потрясениям. Но испытанная система не помогла — почему? Две ошибки подряд, совершенно непростительные для психолога! Только ли потому, что переход был слишком резким и обстановка чересчур новой?
Докопаться до истины никак не удавалось — вот это злило и раздражало. Оставалось загнать эти размышления в подсознание и заняться совсем другим делом. Тогда, быть может, ответ рано или поздно постучится сам. В старину такой случай назывался озарением.
Но отвлечься чем-то совсем посторонним времени не было. Что ж, полумера так полумера.
Полынов прошел в аппаратурную и, не зажигая света, щелкнул кнопкой. В темноте призрачно засиял желтый шар психомодели. Полынов склонился над ним. Для непосвященного объем шара представал головоломкой сотканных из света римановых плоскостей, цветных узоров, усеянных голубоватыми звездочками; все лежало внутри пульсирующих сфер. Видимого порядка в этом сплетении не было, но для Полынова модель душевного состояния его друзей и его самого была открытой книгой. Не глядя, на ощупь, он набрал на диске нужное сочетание сигналов, и в желтоватой прозрачности шара шевельнулись три тонкие, как нерв, кривые. Он подвел их ближе к сетчатой, изогнутой парусом поверхности.
— Галлюцинаторные кривые в норме, — пробормотал он, регулируя яркость. — У Бааде она вообще вне всякой критики. Попробуем внести аретрин.
Как и ожидалось, после посылки нового сигнала кривые опали и почти погасли.
— Попробуем так…
И он обрушил на модель ливень потрясений. Опасности, неожиданности, в которых было все — блеск молнии, порыв урагана, прыжок тигра из зарослей, зловещий бег цунами, — сотрясали шар. В нем закружилась метель голубых звезд, подстегиваемая прыжками кривых; столкновение двух звездочек рождало фонтанирующую вспышку; там же, где друг с другом соприкасались кривые, по ним, как по нити электрической лампочки, пробегал ослепительный разряд. Отчаяние, смелость, растерянность — весь спектр чувств в доли секунды пробегал перед глазами психолога, вызывая в модели лавинные сдвиги состояния, сотрясая самые основы духовного мира тех, чьи мысли, чувства, воля, желания были запрограммированы в этом хаосе огоньков. Покорная приказу Полынова, там разыгрывалась страшная игра: все беды, какими только богата природа Земли, обрушивались на голову людей, от душевной стойкости которых зависело сейчас покорение Меркурия.
Полынов не раз думал, каким жестоким оружием могла бы стать эта, пусть не вполне совершенная и точная модель в руках интригана, завистника, демагога или фанатика. Она наделила бы его безмерной властью, знанием того, как поведет себя жертва в той или иной ситуации. Он сам пользовался психомоделью лишь тогда, когда не оставалось другого выхода. Не из-за ложной скромности, чуждой врачу, а из-за простой человеческой неловкости, которую он испытывал всякий раз, следя за поведением шара. Той неловкости и деликатности, которая категоричней любых запретов не позволяет честному человеку подглядывать в замочную скважину. И еще всякий раз Полынова охватывала робость: его пугала возможность вот так издали, свысока наблюдать тайное тайн чужой жизни, расчлененное и препарированное по всем правилам математики. Было в этом что-то нескромное и кощунственное.
Полынов остановил сумятицу сигналов. Все замерло в шаре, лишь некоторые звездочки еще трепетали, как биение взволнованного сердца. Полынов приблизил лицо. Свет, льющийся из шара, грубо подчеркнул хмурые морщины лба, плотно сжатые губы. В расширенных зрачках дрожали огоньки.
— Уф! — Морщины на лбу разгладились. Полынов с облегчением вздохнул. Нет, если верить шару, самые свирепые бури по–прежнему не властны над ним и его друзьями. Но почему же тогда…
Теперь он попытался смоделировать ситуацию, в которой они оказались все трое, когда появился вал, и ситуацию, в которой очутились Шумерин и Бааде. Состояние психики вначале он задал самое что ни на есть благоприятное. Затем он повторил опыт, немного расстроив систему.
Результаты удивили его своей противоречивостью. В общих чертах все совпадало — то, что было в действительности, и то, что моделировал шар. Но только в общих чертах. И в первом и во втором случаях модель отказалась повторить некоторые поступки, которые на самом деле люди совершали. Так, она упрямо не хотела воспроизводить его, Полынова, ошибки. Она не давала слепящему безмолвию равнины загипнотизировать людей так, как это было с Шумериным и Бааде. Вообще смещениями модели гораздо больше управляла логика, в них сильней, чем это было в действительности, проступал момент критического анализа совершаемых поступков.
Этому могло быть два объяснения. Первое — несовершенство модели. Второе — ей заданы были не все внешние раздражители. Последнее, впрочем, требовало уточнения: абсолютно все воздействия нельзя было задать никакими способами. Но благодаря компенсатору отсутствие некоторых второстепенных факторов не могло существенно отразиться на поведении модели. Лишь бы учитывались главные.
— Неужели я забыл что-то… — пробормотал Полынов.
Он вновь повторил опыт, на этот раз очень тщательно проверяя вводимые данные. Тот же результат!
Тупик. Если что-то существенное было опущено, то оно могло скрываться лишь в особенностях меркурианской обстановки. Значит, найти его мог только человек.
Полынов выключил установку.
“Может быть, — подумал он, — все дело в неучтенном воздействии на мозг электромагнитных полей Меркурия?”
Он уже было потянулся задать этот вопрос машине, но вовремя остановился. Бесполезно. Все, что можно было просчитать, уже просчитано. На Земле. Вся экранировка скафандров, вездеходов основана на этих расчетах. Нет, нет, дорогой друг, ты уже начинаешь метаться. Нельзя так. Прежде всего постепенность. Мираж или галлюцинации — вот что нужно установить. А вдруг не то и не другое? Тогда как? Тогда трудно, очень трудно.
Но хватит размышлений. Спать, спать — и побыстрее.
Через десять минут Полынов уже спал.
Ему приснился странный сон, который, однако, при всей своей внешней нелепости как-то перекликался с явью.
Он очутился посреди равнины, поросшей белой травой. Один.
Над горизонтом висело солнце, такое же огромное, как на Меркурии, но негреющее. Воздух тоже светился белесым фосфорическим светом; и Полынов как будто знал, что трава потому и бела, что ее обесцветил воздух. Все же он ни на секунду не сомневался, что он на Земле, а не на Меркурии. Он знал также, что его ждет встреча с кем-то или с чем-то, и встреча неприятная. Он не знал, где она произойдет и когда, и хотел уйти, чтобы ее избежать. Ему почему-то казалось, что для этого надо избегать теней, непроницаемых черных теней, которые ширились, хотя предметов, которые могли бы их отбрасывать, не было. Впрочем, и это его не удивляло, так оно и должно было быть — крадущиеся тени на голой земле.
Он ускорил шаг (бежать не позволяла гордость), но как ни быстро он шел, ноги несли его не прочь от теней, а наоборот, к теням, которые вырастали на глазах и вставали по бокам гладкими стенами. И это напоминало бег по лабиринту, по суживающемуся лабиринту, по лабиринту, готовому замкнуться, если бы не солнце, которое не давало теням сойтись и с отчетливой резкостью высвечивало каждую травинку. Он шел вперед, шел с мрачной решимостью, и светящийся воздух вокруг понемногу собирался в складки над головой, прозрачные вуалевые складки, которые опадали все ниже и ниже, словно кто-то набрасывал сети. За пологом складок исчезло солнце, и только тени стояли по бокам; их изгиб указывал, что сейчас будет поворот.
Он покорно свернул, и воздух над ним стал материей, парусиновым тентом шатровой палатки. Тени исчезли. Сквозь парусину пробивались лучи солнца, образуя на покатости радужный круг. Посреди палатки — она находилась в ущелье, он этого не видел, но ощущал — стоял складной походный столик, заваленный рулонами кальки и ватмана. За столом сидел человек в выгоревшей старомодной ковбойке, с темным, круглым, морщинистым лицом, держал в руке пиалу, дымящуюся чаем, и пощипывал редкую бородку.
— Вот вы и пришли, Полынов, — сказал человек. И Полынов узнал в нем своего старого учителя биологии, но радости не испытал, скорее наоборот, потому что в немигающих глазах старика не было зрачков. Полынов послушно повиновался движению, которым тот Показал ему на складной стул, сел напротив учителя и стал ждать.
— Вы долго избегали экзамена, — сказал старик.
— Я был очень занят…
— Знаю. Люди все больше и больше становятся занятыми, и у них совсем не остается времени думать. Тем более нужен экзамен. Ну, ничего, Меркурий привел вас. Итак, первый вопрос: что есть небо?
— Небо? Это, это — масса воздуха, которая окружает…
— Думайте, Полынов, думайте. Самые сложные вещи — самые простые вещи. Меркурий тоже окружает воздух, но есть ли там небо?
Полынов вдруг почувствовал себя студентом, который забыл шпаргалку.
— Другой бы билетик, — попросил он.
Учитель нахмурился и с состраданием взглянул на Полынова. Рулон миллиметровки зашуршал, из него выползла змея, черная как уголь, изогнулась вопросительным знаком. Ее агатовые, вбирающие свет глаза, смотрели мимо Полынова. Учитель погладил змею. И только тут Полынов заметил на змеиной коже рисунок — непонятные математические символы образовывали формулы, странно знакомые, однако он не мог вспомнить, что они обозначают.
— Вот другой билет.
Старик протянул листок бумаги. Полынов взял его. Листок был пуст.
— Здесь ничего не написано…
В ответ он услышал клекочущий старческий смех.
— Ха, ха, ха… Это будущее, Полынов, будущее! Его надо уметь прочесть, надо уметь… Ладно, я вам помогу.
Он ткнул пальцем а листок. “Чем отличается земля от не земли” — с ужасом увидел Полынов.
— Земля от не земли… отличается тем, что… Но это же вопрос не по специальности! Из высшей математики бы что-нибудь.
— Специалистов нет, — строго поправил экзаменатор. — Есть люди и есть машины, понятно? — Змея согласно покачала головой. — К какому классу разума вы принадлежите?
— Не знаю…
— Плохо, очень плохо. А все гипноз математики. Хорошо, пусть будет вопрос по специальности: где возник человек?
— Согласно последним теориям, — радостно воскликнул Полынов, — центров возникновения человека несколько! В Африке…
Змея тихо зашипела. Строй математических символов на ее коже изменился.
— Ах, Полынов, Полынов, лучший мой ученик! — горестно всплеснул руками экзаменатор, покачивая головой, как маятник. — Вы совсем не думаете, совсем. И вы забыли дома шпаргалку! (“Откуда он знает?” — спросил себя Полынов.) Человек возник на Земле, понимаете? На Земле! Теперь еще вопрос: зачем утро? Что такое ностальгия? О чем свидетельствует мираж? Почему обезьяны не видят инфракрасных лучей?
Он сыпал и сыпал вопросами, рот его ширился зияющим провалом, вот уже провал занял пол–лица…
— Знаю, знаю! — закричал Полынов, только затем, чтобы остановить ужасное превращение.
С этим криком он и проснулся.
Теперь Бааде ни на минуту не упускал из виду шкалы приборов, следящих за внешними условиями. Это не мешало ему умело лавировать между тенями, которые множились и ширились по мере приближения к сумеречной зоне планеты. Полынов думал, что поступать так инженера заставляет предательская неразличимость предметов в тенях. Но вскоре он убедился, что не только это.
Местность все более походила на горное плато. Почву испещряли борозды, словно кто-то поработал исполинскими граблями. Камни, уже не гладкие, не лакированные “пустынным загаром”, а растрескавшиеся, угловатые, потряхивали вездеход, и путешественники покорно подпрыгивали в своей металлической скорлупке. Даже скафандр переставал быть удобной одеждой, ибо при сильных толчках в нем обнаруживались какие-то острые углы, о существовании которых они раньше не подозревали. Молочные жилы кварца, похожие на брызги белил, еще более увеличивали сходство окружающего с каким-то вполне земным нагорьем. Если бы не близкий, круто падающий горизонт, если бы не фосфоресцирующая, деформирующая скалы мгла вокруг, если бы не мохнатое солнце за спиной, иллюзия была бы полной.
— Миша был бы разочарован, — заметил Бааде, — почти земля. А, черт (вездеход сильно тряхнуло)! — не заметил ямки… Сплошное предательство теней…
— По–моему, не только теней…
— Да, тут очень трудно соразмерить расстояние.
Вездеход приблизился к границе темного пространства, в которое причудливо вдавались языки света. Последние лучи солнца били из-за горизонта, как прожекторы. Они упирались в ночь, самую странную ночь, которую когда-либо видели Полынов и Бааде: она высилась стеной черного стекла, за которой, однако, не было тьмы. Там что-то тлело, что-то пульсировало клубами зеленоватого дыма.
— Сейчас я покажу тебе фокус, — подмигнул Бааде, притормаживая машину.
Он откинул дверцу ящичка, покопался, вынул провод с лампочкой, приладил концы провода к клеммам. Полынов заметил, что в миниатюрной лампочке пряталась толстая, рассчитанная на большое напряжение спираль.
— Гляди, — предупредил Бааде.
Мотор взревел, машина дернулась, и в тот миг, когда она проскакивала рубеж света и тени, лампочка ярко вспыхнула в наступившей вдруг темноте. И тотчас погасла.
— Это что еще такое? — Полынов старался не выдать удивления.
— О, инженерное предвидение, не более! — смехом добродушного медведя пророкотал Бааде. — Свет есть, темнота есть — где? На границе огромного перепада температур. Термопара, не так ли? И вблизи электромагнитный генератор — Солнце, верно? Четыре действия арифметики в уме, и я подбираю лампочку, подключаю ее к корпусу и машиной замыкаю контакт, чтобы позабавить тебя видом короткого замыкания. Меркурианского замыкания!
Полынов с уважением оглядел стенки тесной кабины. Вроде бы мягкая обшивка, только и всего, но сколько же в нее вложено труда и ухищрений, чтобы она выдерживала и жару, и холод, и радиацию, и электризацию, оставаясь при этом юной, незаметной.
— Так-то, — с удовлетворением отметил Бааде, перехватывая взгляд. — Мы-то все предусмотрели заранее. Непробиваемая броня! — Он стукнул кулаком по обшивке.
— Дважды два — четыре и никаких гвоздей…
— Что?
— Так, к слову. Следи лучше за дорогой, а то еще врежешься во что-нибудь… нерасчетное.
Вездеход плыл в темноте, фарами высверливая в ней тоннель. И все же темноты как таковой не было. Скорей она походила на мрак, пронизанный излучением мощных ультрафиолетовых ламп, свет которых не столько виден глазу, сколько чувствуется им. Прозрачная и вместе с тем мутная чернота, в которой взгляд напряженно ищет зримый образ, ибо чует его присутствие, но находит лишь утомление, и разочаровывается в своей способности правильно осведомлять мозг о происходящем.
Нечто подобное Полынов и ожидал встретить. Но чем больше он вглядывался в темноту, чем пристальней всматривался в дорожку света, бегущую перед машиной, тем больше недоумевал. Все было похоже и, однако, совсем не так, как если бы они ехали по земле. И скалы не совсем те, и темнота не совсем та, и свет не совсем тот. Но разница, в чем разница? Полынов отчаянно пытался выразить словами это различие, но безуспешно. В окружающем определенно были черты правдоподобного неправдоподобия, видимого сходства и ощущаемого отличия. Как во сне. “Да, да, именно во сне! — обрадовался психолог. — Когда краски, форма, цвет будто сыплются меж пальцев и невозможно удержаться на грани реального. Благодатная почва для возникновения галлюцинаций, что и говорить. Ну, ничего, в любом случае у нас есть приборы, они-то уж не подведут”.
Он глянул через плечо Бааде на экран телелокатора. Облизал внезапно пересохшие губы. Мир на экране тоже выглядел чуть–чуть зыбким и нереальным!
— Не очень-то хорошее изображение, — заметил он.
— Есть грех, — кивнул Бааде. — Локатор настраивали на Луне, учитывая данные о Меркурии, сообщенные АМС, но немножко тумана осталось. Тут ведь проблема не только в том, чтобы устранить помехи, а и в том, чтобы изображение оставалось привычным для глаза.
— Тут есть какое-нибудь противоречие?
— Еще какое! Наш глаз, к сожалению, несовершенный инструмент. Помню, я участвовал в разработке новой системы цветного телевидения. Нам пришлось — чтобы цвет выглядел совершенно натуральным — применить “мигающую передачу”. В то время мы уже отказались от электронного луча, да… Цвет получился бесподобным, но многие стали жаловаться: нерезко. Хотя никакой нерезкости и в помине не было! Что же ты думаешь? Пришлось переделывать, идти на компромисс. Цвет стал хуже, зато на нерезкость уже никто не жаловался.
— Значит, найти точное соответствие действительности…
— Что значит “точное”? Для кого точное? Пожалуйста, мы могли создать телевизор, передающий все так же, как видит пчела. И пчелы не смогли бы отличить цветок на экране от цветка на лугу. Но человек вряд ли был бы доволен такой передачей… Если хочешь знать, это очень серьезная проблема: как пропустить все ширящийся океан информации через каналы человеческого восприятия.
— Как-то не замечал здесь больших трудностей…
— Хм! Представь себе, что все “органы чувств” корабля подключены к органам чувств человека. Все эти радиотелескопы, просто телескопы, нейтриноаппараты, счетчики электронов, счетчики мезонов, датчики магнитных полей, датчики гравитационных полей и так далее и тому подобное, все эти сотни, тысячи приборов. Что бы тут было с человеком, а?
— Он бы и секунды не выдержал.
— Не сомневаюсь. Вот почему от приборов мы получаем не все сведения об окружающем мире, а только главные.
— А кто определяет, какие сведения в тех или иных условиях главные, а какие нет? Люди?
— Конечно.
— Так.
Впереди, в сверлящем свете фар появилось белое пятно. Затем оно превратилось в дорожку, усыпанную снегом, дорожку, которую ограждал мрак и которую поворот руля вслед за лучами фар бросал то влево, то вправо.
— Замерзшие газы, — сказал Бааде.
В воздухе заклубились снежинки, взбитые гусеницами. Дорога шла под уклон.
— Кстати, Генрих… Перед тем, как увидеть там, в пустыне, концертный рояль, ты не думал о нем?
— Конечно, нет! Может быть, Шумерин?
— Нет, я его спрашивал.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Пока ничего.
Размышляя, следя за окружающим, Полынов непрестанно искал аналогии тем чувствам, которые возбуждал пейзаж Меркурия. Они пришли не сразу, и поначалу он их отверг, но вскоре опять вернулся к ним. Он вспомнил, какое первое чувство вызвал в нем вид зала термоядерной электростанции. Чувство растерянности: он никак не мог объединить увиденное в целостную картину. Он видел ее всю целиком и в то же время не видел. Впечатление дробилось, потому что внимание останавливалось и закреплялось лишь на привычном. Как бы он описал тогда зал термоэлектростанции? “Беспрерывное мигание огоньков, фантастическое переплетение каких-то спиралей, шахматная разлиновка пола…” И так далее, все, в том же духе. Это потому, что он не знал назначения всего того, что его окружает. И еще: инженер уверенно, скорым шагом вел его загадочными переплетениями, по узким проходам, каким-то мостикам, а он едва поспевал, все время стараясь держаться середины прохода, спотыкался и при всей своей осторожности налетал на какие-то углы. “Все точно, — подумал Полынов. — Так же вели себя и другие новички”.
И еще воспоминание: выходя из здания, он шагает вроде бы в пустоту и внезапно получает сильный удар от стеклянной двери, которую он не заметил.
“Снежная дорога” оборвалась. Ее обрезала каменная гряда. За ней что-то блестело, будто зеркало.
— Осторожней, — предупредил Полынов. Но Бааде и без того сбавил ход.
Поворот, еще поворот, — им открылась смоляно–черная гладь озера. Противоположный берег нависал козырьками скал, ближний полого подходил к неподвижной жидкости, слабо курившейся туманом.
— Это как понимать? — спросил Полынов.
— Так, как показывает термолокатор. А он показывает, что температура почвы повысилась. Видимо, местный разогрев, растопивший газы. Но я хочу предупредить, — Бааде повысил голос, — я хочу предупредить, что сейчас, возможно, начнутся кое–какие пиротехнические эффекты.
— Какие же?
— Не знаю. Но видишь, стрелка индикатора метнулась. Очевидно, на Солнце произошла мощная вспышка, и теперь нас ждет электромагнитная буря.
— Она чем-нибудь грозит нам?
— Чем она может нам грозить, интересно? Эта возможность, мой друг, просчитана. Боюсь только, что зрелище не будет слишком эффектным. Там, в пустыне, оно выглядело жидковато. Замечаешь? Вокруг что-то затевается. Я думаю, имеет смысл здесь сделать остановку, благо озеро все равно требует исследования.
Бааде был прав: что-то менялось. Серия неуловимых переходов, которые воспринимаются скорей чувством, чем разумом, подобно тем предвестникам, которые на Земле предупреждают о первом порыве грозы тогда, когда воздух еще тих и спокоен. Темнота словно линяла; в ней обнаружился подслой, который просвечивал сквозь нее, как подкладка сквозь посекшуюся ткань. Иногда из глубин темноты выплывали какие-то клубы черней самой черноты, но они быстро таяли, уступая место полусвету.
Так длилось приготовление. Но сам покров ночи был отброшен сразу! Полынов и Бааде дружно ахнули: с неба летели холодные и беззвучные молнии. Озеро мигало ответными вспышками. Все осветилось, тени уничтожились. Вершины скал полыхали голубоватым призрачным сиянием, которое трепетало, будто раздуваемое ветром.
Над озером прыжком вдруг выгнулась зеленоватая дуга. Она повисела, смыкаясь с собственным отражением в озере; по ней прошел ток пульсации. И с каждой пульсацией она словно накалялась — все сильней, сильней, пока не рассыпалась искрами, затопив все окрест мятущимися бликами. Из призрачных глыб льда, нависших над озером, брызнула радуга.
— Ого–го! — закричал Бааде, подпрыгивая на сиденье. Инженер был неузнаваем. — Стоило лететь, черт побери!
Психолог согласно кивнул.
Бааде быстро и смиренно глянул на Полынова.
— Андрюша, — сказал он умоляюще, — опасности никакой. Я выйду, пожалуй, а?
— Ты думаешь, мне не хочется?
Они вышли. И попали в круг хоровода разноцветных холодных огней. Они кружились над ними, как светляки.
— Ей–ей, это так красиво, что я сейчас тоже пущусь в пляс, — пообещал Бааде.
И не было конца блеску бесшумных молний, парению радуг, миганию отсветов в озере — всему этому пышному и бестолковому празднику Меркурия. Впервые планета не выглядела чужой и враждебной, и потому людям не хотелось замечать времени и не хотелось думать, что великолепие когда-нибудь кончится.
Но фейерверк постепенно гас. Со дна атмосферы поднималась муть. Плотный чад гаснущих огней обволакивал все.
— Представление окончено, — сказал Бааде, и эти трафаретные слова уже не могли показаться кощунством. — Пора и за дело.
— Ты не очень-то копайся, — откликнулся Полынов.
— Тебе что-нибудь не нравится?
— Да. Мгла падает сверху.
— Хм… не все ли равно, откуда она падает.
— Возможно. Но мне почему-то не нравится.
— Чувства, эмоции, подсознательные комплексы… — пробурчал Бааде. — Наступит темнота, вот что будет. Так что стой возле машины, чтобы быстренько включить свет. А я пойду.
Полынов был не совсем прав, утверждая, что мгла падает сверху. Она надвигалась отовсюду и ниоткуда конкретно; любая молекула воздуха, казалось, была ее центром. Темнота боролась со светом так, как иной раз зло борется с добром, — принимая его обличив, его оболочку. Но внимание Полынова по ассоциации с давними видениями сна было обращено лишь на зримое движение волн тьмы — глухой накат ночи, суживающий вокруг пространство.
От наблюдений его отвлек голос Бааде.
— Слушай, здесь мелко, и я, пожалуй, немного залезу, так сказать, искупаться.
Его шлем маячил в расщелине.
— Генрих, да ты что?!
— Так ведь безопасно! Мелко, я промерил. Чистая вода, так и ждешь, что выплывет золотая рыбка… Нет, ты пойми; искупаться в меркурианском озере!!! Каково? Ну, подойди для страховки с тросом, что ли…
Полынов подбежал к краю нависшей над озером плиты. Бааде сидел на корточках, водя рукавицей по “воде” и глядя на медленно и неохотно разбегающиеся круги. Рядом валялся пробоотборник, жалобно мигая контрольной лампочкой. Сквозь густую маслянистую жидкость просвечивали мелкие камешки на дне. Полынов понял, что противиться желанию Бааде было бы слишком жестоко. “Мальчишка, из щегольства заковавший себя в доспехи формул, — с нежностью подумал психолог. — Взрослый мальчишка…” Впрочем, он, видимо, прав: реальной опасности нет. А искупаться — заманчиво…
— Подожди, — сказал он, включая на всякий случай прожекторы вездехода. Он достал трос и кинул конец Бааде. — Обвяжись.
Бааде шагнул в озеро навстречу своему отражению, искаженному всплеском.
— Ух! Да тут еще мельче, чем я думал… Ну да: это же не вода, другой показатель преломления…
Внушительная глыба металла — так Бааде выглядел в скафандре — медленно входила в озеро. Присела, шлепнула ладонями, окунулась. Человек купался в смеси благородных газов, купался там, где никогда не было и не будет солнца. Инженер громко фыркал от удовольствия. Поднятые им волночки с тихим шелестом набегали на берег. Кругом медленно темнело.
То, что они проделывали, не лезло ни в какие инструкции, то было чудовищным нарушением всех правил и предписаний. Но Полынов по собственному опыту, по опыту многих экспедиций знал: ничто так не запоминается праздником, ничто так не сближает человека с природой, ничто так не поднимает настроение, как вот такие незапланированные, пожалуй, даже запретные развлечения. Их прелесть и польза именно в том, что этого не ждешь, оно приходит как подарок, возникает как оазис в разграфленной пустыне обязанностей и дел. Бааде знал это не хуже. Он ворочался в озере, плескался, будто исполнял какой-то танец.
— Пожалуй, хватит, — поколебавшись, сказал, наконец, Полынов.
Инженер послушно вылез, отряхнулся.
— Ну, славно.
Полынова тоже подмывало окунуться. Но он сдержался: дважды испытывать судьбу не стоит. И все же он почувствовал, как после купания друга в его душе словно спали какие-то тормоза.
Меж тем противоположный берег помутнел и словно приблизился, повис над озером. Ночь, однако, все еще медлила. Посоветовавшись, космонавты решили, что они могут успеть осмотреть окрестности озера. Тем более, что этого все равно требовала программа: нельзя свыкнуться с местностью, наблюдая ее сквозь стекло машины. Для этого нужно ходить пешком, обязательно пешком.
Полынов брел, просто брел, разглядывая берег, носком переворачивая камни. Камни как камни, такие же, как везде: базальт, габбро с полупрозрачными включениями оливина. Если бы не светящийся и темный — одновременно! — туман, смущающий своей непохожестью на земные туманы, можно было бы, пожалуй, вообразить, что наконец-то достигнуто соответствие между тем, что видится, и тем, что есть на самом деле. Но соответствия все же не было. Между глазами и предметами постоянно что-то находилось. Что-то неуловимое и бестелесное, а потому особенно раздражающее. Кое-что было в нем от мутности стекла. И от прозрачности лесного озера тоже. А иногда невидимое препятствие искажало очертания так, как искажает волнистое стекло. Но никак не удавалось скорректировать поправку на все эти искажения. И чем пристальней Полынов вглядывался, тем менее ему удавалась такая коррекция. С досады он попытался поддеть очередной камень, нога прошла мимо. Второй удар пришелся так неточно, что он болью отозвался в пальцах. Теперь сомнений не было: он и окружающее чем-то противоречат друг другу. И это противоречие кроется одинаково и в нем самом и в Меркурии.
“Пожалуй, все гораздо сложней, чем просто мираж, просто галлюцинация, — подумал он. — Но будь я проклят, я не могу подобрать название тому, что все время, кроме редких исключений, стоит между мною и этой странной планетой. Не на что опереться; я не могу подобрать этому земного подобия; все, все ассоциации оказываются неточными или обманчивыми. Что же делать и надо ли что-нибудь делать вообще?”
До него донеслось бормотание Бааде.
— Так, так, плита, отполированная до зеркальности… Похоже на вулканическое стекло… Нет, что-то другое.
Психолог вскинул голову. Медвежья фигура Бааде выглядела неясным силуэтом, как на недопроявленном снимке. И она колыхалась, словно от ряби, готовая вот–вот растаять в волнах загадочной светотьмы. Затем Бааде сделал шаг. И тотчас психологу захотелось протереть глаза, потому что вслед за этим шагом Бааде исчез. Совсем, как будто его и не было.
Глухой вскрик, звук удара, передавшийся по почве, сорвал Полынова с места. Он взбежал на плиту, где только что стоял инженер и откуда он шагнул; лишь инстинкт заставил его не повторить этого шага. У ног лежала полупрозрачная плита, слабо поблескивающая, как запотевшее зеркало. Сквозь небо проступало что-то темное. Бааде нигде не было.
— Генрих, Генрих! — закричал Полынов.
— Здесь я… — донеслось из-под плиты. — Жив, скафандр цел, нога только…
— Тебя засыпало?
— Как бы не так! Бросай веревку, бросай сквозь плиту, плиты нет.
До Полынова не в миг дошел смысл сказанного. Как это нет плиты, когда она есть? И внезапно он понял: то самое противоречие! Обман, обретшая плоть призрачность, которая постоянно стояла между ними и Меркурием, — вот что такое эта плита.
Он швырнул вниз веревку, она прошла сквозь несуществующее препятствие, которое тотчас скрыло от глаз ее конец, упавший в расщелину.
— Давай… — послышался голос из-под земли.
Полынов потащил быстро, ловко, в душе ужасаясь той беспечности, с которой они только что разгуливали.
Сначала проступали очертания тела Бааде — он как бы выплывал из глубин “плиты”. Наконец он весь очутился на поверхности.
— Нет, нет, ничего, — вновь поторопился он успокоить психолога. — Всего метров десять, я даже успел перевернуться, как кошка, лапами вниз… Нога вот только зацепилась за выступ.
— Двинуть ею можешь?
— Могу, но очень больно.
— Так. А так? — Пальцы Полынова быстро забегали, с силой продавливая толстую оболочку скафандра. — Счастливо отделались: простое растяжение.
Он подставил спину, подхватил Бааде. Тот запрыгал на одной ноге, силясь помочь.
— Небитый битого везет… — попытался он шутить.
Полынов шел предельно осторожно, выверяя каждый шаг, пробуя ногой все мало–мальски подозрительные места, как пробуют хрупкий лед. Может быть, воображение преувеличивало, но сейчас Полынов ежеминутно ждал какой-нибудь новой каверзы. Обошлось, однако.
В кабине он подождал, пока компрессор отсосет меркурианский воздух. Вдвоем кое-как стянули скафандры. Полынов оголил ногу Бааде.
— Сейчас будет немного больно. Ты потерпи уж… Он с силой рванул лодыжку. Бааде скрипнул зубами.
— Уф–ф… — отдуваясь и потирая опухшую ногу, проговорил он. — Не ожидал попасть в руки костоправа. Сейчас, думаю, мой врач вытащит какой-нибудь хитрый аппарат…
— Простой случай требует простых решений. Даже на Меркурии. Кстати, кто-то уверял меня, что отличить мираж от не миража — пара пустяков.
— Нормальный мираж — нормальный, понимаешь? — тот удаляется, когда к нему подходит порядочный человек, ясно?
— Мы не на Земле.
— Уди–ви–тельно… Почему-то данная истина, данная в довольно болезненном ощущении, известна и мне. Ну и что? Тебе от этого легче?
— Легче. Случись такое на Земле… Сам понимаешь… А здесь все понятно: есть некое явление или явления, которых почему-то не замечают приборы. Мне кажется, ключ здесь.
— А твоя теория?
— Отвечу: это явно не мираж и не галлюцинация. Но я не исключаю их из общего комплекса непонятного. Пока. Бааде кивнул и поудобней устроил ногу на сиденье.
— Что, больно? — обеспокоенно спросил Полынов.
— Нет. Я зол и отвечаю как Ньютон: гипотез не строю! Пусть это шуточки меркурианского дьявола, летающие гробы, сапоги всмятку, но мне нужны точные факты! Точные, понимаешь? Факты!
— По–моему, ты ждешь их только от приборов. — Полынов постучал по стеклу индикаторной шкалы. — За последние десятилетия мы чересчур привыкли глядеть на мир через вот эти очки. Консерватизм привычки, понимаешь?
— Чем рассуждать, давай-ка лучше выбираться отсюда.
“Туман, — решил Полынов. — Умственный туман. Как все это не просто и глубоко, если вдуматься. Ни один человек не в состоянии представить себе нечто такое, чему нет подобия в окружающей обстановке. Летающий дракон — вот шедевр нашей фантазии. И тем не менее человек узнал о замедлении времени, хотя этому на Земле тоже нет никаких аналогий. Но это смог сделать один человек из миллиарда — отрешиться от привычного и представить невероятное. Вот до чего узок мостик, ведущий от знакомого к незнакомому. Сможем ли мы его найти, мы, привыкшие мыслить привычными категориями?”
Он сел поудобней за руль, включил двигатель и огляделся, чтобы вернее выбрать путь. И тут он увидел, что пути уже не было. Процесс, начавшийся пока они бродили по берегу озера, завершился. Снаружи был светлый мрак. Стена белесого, как молоко, воздуха, более непроницаемая для взгляда, чем глухая полночь. В ней растворялись лучи фар. И ни одной звезды в небе!
Полынов выключил двигатель. Вот тебе и вечная ночь Меркурия!.. Звездные ориентиры, незыблемо сияющие над чужой планетой. Туман или нечто ему подобное вместо этого. Ловушка.
Бааде приподнялся.
— Попробуй пеленг корабля…
Ответом эфира был оглушительный треск.
— Выключи…
Молчание. Молчание обступало вездеход. Такое абсолютное молчание окружает затонувший корабль.
— Итак, — услышал Полынов собственный шепот. Назло повысил голос. — Итак, мы просчитались. Почему?
— Мы не учли чего-то…
— Чего же?
— Вероятно того, что на Меркурии до сих пор не было наших глаз.
Инженера совсем покинула самоуверенность. Он не был растерян, нет. Но он искал ошибку — беспощадно и строго. Мысленно он просматривал все с самого начала — десятки фильмов, снятых АМС, непререкаемую чреду формул и графиков, расчетов и опытов, создавших модель Меркурия, в точность которой он верил и которая, как оказалось, в чем-то существенном не совпадала с действительностью. Полынов не торопил его.
Шло время, драгоценное время.
— Может быть, меркурианские станции не попадали в такую бурю? — Психолог, наконец, решился задать вопрос.
Бааде помотал головой. “Нет, нет, дураками мы были бы…”
И снова молчание. Только опытные и стойкие люди отваживаются на молчание, на раздумье, когда все толкает на энергичные действия, или хотя бы видимость действия.
— Предположение есть. — Бааде повернулся к Полынову так, что затрещало сиденье. — Все дело, кажется, в том, что искусственное зрение совершенней природного.
— Объясни.
— Попытаюсь. К нам вся информация о внешнем мире поступает в сравнительно узком диапазоне электромагнитных волн. Что делает конструктор, которому поручено создать телеглаз для Меркурия? Он использует все достижения техники, это естественно. Он закладывает в телеглаз возможность видения во всем диапазоне волн, ставит автоматическую коррекцию помех и так далее и тому подобное. А результат? Допустим, видимый спектр забит помехами, вот как сейчас. Автоматический глаз немедленно переключается на те частоты, где помех нет. А наш глаз сделать этого не может. Теперь об ошибке. Знаешь, я должен извиниться перед тобой за вчерашние слова… Потому что ошибка, мне думается, чисто психологическая. Мы знали, что автоматический глаз лучше природного. Но бессознательно мы уверены в обратном. В том, что лучше нас видеть мир ничто не может. Это ведь воспитано тысячелетиями, не так ли? И мы не задумываемся над тем, будет ли наш глаз видеть так же хорошо в тех или иных условиях, как автоматический. Эта мысль просто не приходила нам в голову! Пожалуйста, вот результат: на вездеход не ставится автоматический глаз. Зачем, мол, это сложное и громоздкое устройство, когда в кабине сидит человек? Человек! Венец природы, само совершенство, понимаешь? Я, ты, мы — все носители этой гордости, без которой нас не было бы здесь. Да, не было бы. Но диалектика есть диалектика.
— Но это только предположение, только предположение! — спохватился Бааде, ставящий точность превыше всего. — Может быть, все и не так.
Полынов положил ему руку на плечо.
— Генрих, — сказал он, — ты молодец.
Этого, пожалуй, не следовало говорить — Бааде не переносил “громких” слов.
— Давай лучше думать, как нам выбраться, — отрывисто сказал он. — Вот что: у меня неплохо развито пространственное восприятие. Ехать надо туда. Давай двигаться на ощупь, как слепые. Рано или поздно выберемся на освещенную сторону. А там ориентир, которого ничто не закроет, — Солнце.
У Полынова, когда он стронул машину, было ощущение, что она вот–вот всплывет. И только тяжеловесный скрежет гусениц позволил от него освободиться. Вездеход расталкивал непрозрачность, по сантиметрам продвигаясь вперед. Возмущенно гудел мотор, чья сила сдерживалась человеком. Можно было бы идти быстрей, но Полынов боялся ошибиться и перейти границу между настоящим и кажущимся. Едва впереди обрисовывался камень или выступ, Полынов всякий раз пробовал нащупать эту границу. Иногда удавалось — об этом извещал слабый боковой толчок; чаще нет — вездеход кренился, траки гусениц скрежетали, осиливая препятствие. “Ничего, метод проб и ошибок еще никогда не подводил, — утешал себя Полынов. — Привыкну”.
Бааде уверенно показывал путь, и машина, петляя, кружась, тычась о завалы, гребни и скалы, все же двигалась куда-то, и оставалось лишь верить, что Бааде ведет ее правильно, как-то угадывая направление, хоть это и казалось совершенно невозможным. И Полынов верил, потому что Бааде еще нигде не терял ориентировки — ни в пещерах крымской Яйлы, ни в болотах Венеры. Настолько, что Полынов не раз давал себе клятву изучить эту его особенность, но всегда было некогда, всегда приходилось решать проблемы более срочные, и теперь оставалось лишь корить себя, вновь давая клятву разобраться, в чем же тут дело, почему даже на чужих планетах механик ориентируется как в собственной квартире.
Но в ту самую минуту, когда Полынов было решил, что все идет неплохо и что они, конечно, выберутся, вездеход вдруг стал крениться на совершенно, казалось бы, ровном месте, и Полынов увидел, что правая гусеница подминает пустоту.
Одним движением он рванул переключатель скоростей и отвернул руль. Траки гусениц замерли, вездеход зашатался, будто повиснув на острие ножа. Это врезалось в память навсегда: медленно, очень медленно машина сползала вниз, проседая над пропастью… Полынов закрыл глаза, чувствуя, как его неотвратимо тянет с сиденья вперед. Сзади Бааде резко повалился влево, чтобы хоть так помочь машине удержать равновесие.
Наконец спасительный рев двигателя. Толчок, затем падение — мгновенное, но кажущееся бесконечным падение, неизвестно куда: то ли вниз, в пропасть, то ли назад. Полынов вцепился в руль. Его отбросило. Машина сползала с лезвия, на котором она балансировала.
Дрожащей рукой Полынов включил тормоз. Отвалился в изнеможении. Тело сразу обмякло, лицу стало холодно. Ладонью он провел по лбу: пот.
А потом ему стало жарко, он зачем-то полез а карманы, выворачивая оттуда всякую дребедень.
Через плечо Бааде протянул ему прыгающую в пальцах сигарету. Они закурили, затягиваясь так, что колечко огня сразу прыгнуло к губам. Вкуса дыма они не ощутили, но это было и неважно. Важней было то, что они расточительно расходовали драгоценный теперь воздух, отравляя его дымом, но в конце концов и это не имело особого значения. Как только они пришли в себя, Полынов спросил:
— Долго может продолжаться буря?
— Бывает, до двух суток.
— Кислорода у нас на двенадцать часов.
— Бывало и хуже.
— Бывало.
— И все равно никак не привыкнешь.
— Да, трудно.
Они помолчали. За стеклами курилась белесо–черная мгла. Все было ясно и без слов. Они в ловушке. Нужды нет, что у ловушек нет стен, что теоретически они могут направить вездеход куда угодно. Они уже попробовали сделать это и чуть не погибли. Впредь рисковать так можно было, лишь когда у них не останется другой возможности.
— Так что я, пожалуй, сосну, — заключил Полынов. — Ничего другого не остается. Советую и тебе.
— Попробую. Шумерину придется попереживать.
— Да, ему не позавидуешь. Но я почему-то уверен, что он нас вытянет если что.
— Болото Терра Крочи…
— Вот именно.
Они разом вспомнили это ужасное болото близ южного полюса Венеры, когда они безмятежно плыли по нему и почва отлично держала машину, точно так же как до этого она держала автоматы разведки, а потом в недрах болота ухнул взрыв (интересно, выяснили, наконец, что это такое было?), и их стало затягивать в трясину, куда бы они ни поворачивали. Разумеется, там бы они и остались навсегда, если бы Шумерин не поднял корабль и огнем реактивных струй не высушил вокруг них болото. Потом никто не хотел верить, что двигателями корабля можно сделать такое. А Шумерин сделал.
— Ну, так я заваливаюсь, — сказал Бааде.
— Я тоже.
Бааде устроился поудобней, сиденья простонали под ним, скоро все стихло, и Полынов услышал мерное дыхание.
***
Он тоже закрыл глаза. Но сон не торопился прийти, — слишком велико было возбуждение. Тогда он прибег к испытанному приему: надо заставить себя увидеть какой-нибудь безмятежный пейзаж и начать его разглядывать. Потом быстро сменить видение. Еще и еще. Дальше уже сами собой будут включаться обрывки увиденного когда-то, сердитый пенистый ручеек, прыгающий с камня на камень; сосны, бронзовые от полуденного света; радужные капли дождя на черемухе; брызнувшие от берега мальки… Все быстрей и путаней смена образов, все успокоительней и туманней их мелькание, предваряющее глубокий и спокойный сон. Его, Полынова, сон на Меркурии, в плену враждебных и неразгаданных стихий.
Но внезапно, будто толчок изнутри. Секунду Полынов еще цеплялся за дрему, не желая впускать мысль в затемненные подвалы сознания, где вспыхивали, менялись и гасли пейзажи родины. Но неподвластный ему киномеханик своей волей остановил бег пленки, и замерла, ярко вспыхнула картина далекого детства: голубые ели на берегу речки, мальчишка, болтающий босыми ногами в теплой воде, с разинутым от удивления ртом. И Полынов безотчетно понял, что бег видений остановился неспроста.
Он не открыл глаз, но сна уже как не бывало. Полынов силился понять подсказку.
Да, кажется, все так оно и было — солнечный день, коричневатая вода, морщинистая на перекатах, — там сквозь нее просвечивал песок. И строй елей на противоположном берегу, сходящий с холма, чтобы бросить на реку прохладную зеленоватую тень. Каким далеким и неправдоподобным выглядит все это сейчас здесь, на Меркурии! Но неспроста же, черт побери, всплыло именно это воспоминание…
Голубые ели он тогда заметил не сразу. Заметил? Нет, нет, все было не так: рядом сидела мама и что-то ему говорила. После каких-то ее слов он и разинул рот… Вспомнил “Смотри, сынок, вон голубые ели…” — “Мама, ели всегда зеленые!” — “Да нет же. Ели бывают голубыми. Разве не видишь, вон, у самой вершины холма, приглядись…”
Вот тогда он и увидел голубые ели. Это было как откровение — там, где он десятки раз скользил взглядом, ничего не замечая, скрывалось чудо. Над зеленым, спадающим к берегу пологом хвои возвышались две мохнатые голубые вершины, тронутые серебристым блеском солнца. Они явно были голубыми, хотя еще минуту назад — он был готов поклясться — там была только зелень! Открытие превосходило его мальчишеское понимание — ведь ели всегда зеленые, такими он их видел, и эти две он тоже видел зелеными, так почему же…
— Потому что смотреть, глупышка, это одно, а видеть — совсем другое, — услышал он голос матери. Значение слов было волнующим и непонятным.
Полынов открыл глаза. Черно–белый хаос за стеклом кабины. Свет, который похож на мрак, и мрак, который ослепляет.
— Ну и идиоты же мы… — пробормотал психолог.
Он еще ничего не решил и ничего не узнал, но сердцем почувствовал: отгадка где-то здесь.
Что ж, подумаем. Смотреть — одно, видеть — совсем другое. Справедливо для любого из миров. Так… Попав на Меркурий, мы жадно и пристально разглядывали все… Все ли? А сам воздух — его мы видели? Нет. Кто же рассматривает воздух на Земле? Или на Марсе, Венере? Воздух есть воздух, в нем ничего не увидишь.
Всегда ли? Не всегда. Хорошо, когда воздух на земле становится как бы видимым, во время тумана, например, приглядываемся ли мы к нему тогда?
Полынов усмехнулся. Как поначалу смеялись над художником Монэ, который написал лондонский туман рыжим… А ведь лондонский туман видели сотни тысяч людей. И не заметили, что он рыжеватый! Все-таки человек — очень ненаблюдательное существо. И что самое удивительное — ненаблюдательность не почитается за порок. Впрочем, для этого есть физиологические предпосылки: древние греки, похоже, не различали голубого.
Стоп, я отвлекаюсь. Так или иначе приходится признать неприятную истину: мы не слишком любим довольствоваться приблизительными знаниями, а вот приблизительное видение мира нас мало смущает. Неужели так? Да, так. Всего лет сто назад писатели заметили, что снежинки могут выглядеть черными, и это открытие тоже повергло многих в недоумение. А сколько в свое время спорили с художниками, когда те взялись доказывать, что снег никогда не бывает белым? Впрочем, и сейчас найдется масса людей, которые этого не знают.
Полынову захотелось вскочить — так с ним всегда бывало, когда догадка сменялась уверенностью. Но по вездеходу не пошагаешь, ладно.
Теперь, продолжал он размышлять, время заняться самокритикой. Нас послали на Меркурий, во–первых, потому, что мы люди опытные, во–вторых, потому, что мы люди много знающие, а в–третьих, не трусы. Допустим, что все это так. Но помимо своих чисто профессиональных качеств во всех других отношениях мы люди достаточно заурядные. Средние земляне, так сказать. Профессиональная наблюдательность у нас, конечно, развита. Но та ли эта наблюдательность, которая нужна здесь, на Меркурии? Кто же мог заранее ответить на этот вопрос… Перед полетом мы все мыслили по аналогии: те, кто справились на Марсе, справятся и на Меркурии. Как будто Меркурий подобен Земле или Марсу. Или Венере… Вполне понятная психологическая ошибка.
Но нам от этого не легче. Не легче оттого, что за последние десятилетия укрепилось мнение, будто бы рациональное, научное мышление — это магистральное мышление эпохи. А эмоциональное, художественное — это так, нечто побочное, второстепенное, чуть ли не хобби. Шумерин был прав, возмущаясь этим. Вот и ступили мы на Меркурий, как мы считали, двумя ногами. А на самом деле — одной. Вот мы и стоим на коленях…
Что за чушь, это уж я чересчур… А может, и нет? Надо проверить, хватит рассуждений. Если моя догадка верна, то… Но хватит ли у меня способностей?
Полынов придвинулся ближе к стеклу, устроился поудобней, стал вглядываться. Невольно улыбнулся: такая кустарщина при наличии могучего арсенала приборов… Бааде, пожалуй, задохнулся бы от возмущения. Нет, нет, все, точка: прочь ненужные мысли. Надо смотреть, надо постараться увидеть…
Он видел стену, глухую стену мрака, и вначале ему показалось, что попытка безнадежна, что он напрасно дал себя увлечь мнимо правильными рассуждениями. Перед ним просто мрак, черно–белый мрак.
Но он продолжал глядеть, все сужая и сужая поле зрения, кусочек за кусочком просматривая то, в чем тонул вездеход. Хорошо, что времени в избытке, торопиться некуда — давно так не было, чтобы не нужно было торопиться, довольствуясь мимолетным взглядом. Как они привыкли наблюдать мир, постоянно влекомые скоростью! Скала? Ага, скала. Оранжевое пятно выцветов на почве? Ага, пятно. И вот она уже скрылась с глаз, эта единственная в своем роде, совершенно неповторимая скала, совершенно уникальное пятно. Вот как они привыкли смотреть на мир. Естественно, мир велик, жизнь коротка, времени мало, тут не до подробностей — слишком много нового надо увидеть, испытать, понять.
Вокруг вездехода теперь что-то происходило. Теперь ли? Похоже, происходило непрерывно. Только раньше он не вглядывался.
Полынов увидел в стекле отражение своих глаз. В него вглядывались его собственные зрачки — огромные и бездонные. Канал связи с внешним миром… Так что же происходит там, куда они смотрят?
Тени. Там, во мраке, шевелятся тени. Впрочем, никакого мрака нет, просто они поторопились окрестить это состояние меркурианского воздуха привычным словом. И на том успокоились. Да, мрака нет. Есть пульсирующие волны светотьмы, накатывающие на стекло. И тени. Нет, пожалуй, волн тоже нет, опять использован привычный образ, которому здесь не место. А что же есть?
Есть оттенки, переходы, переливы, множество оттенков и в черном и в белом. Преобладают голубоватые. И до чего же все зыбко. Переходы свершаются на грани способности глаза различать смену образов. Как мелькание спиц в быстро вращающемся колесе. Вот откуда впечатление глухой стены. Все слишком рябит, сливается в однообразный фон. А все же что именно мелькает?
От напряжения заболела голова, и Полынов на несколько минут дал глазам отдых. Потом снова их открыл.
То ли причиной тому был отдых, то ли еще почему, но Полынов сразу увидел нечто новое: тени не были плоскими. У них был объем. Мгновенная чреда каких-то фигур, от которых рябит в глазах. Рябит! Разве они с самого начала не заметили, что меркурианский воздух рябит? Заметили. Но не придали значения. Ибо так и должно быть там, где атмосфера ионизирована и светится. Бааде обстоятельно объяснил почему.
Выходит, он видит бесформенные образы, создаваемые пульсациями светящегося воздуха. Что значит бесформенные? Это значит, что тени могут принимать любые произвольные очертания. Как он не сообразил этого раньше?
Не торопись, не торопись… Мгновенная смена мгновенных образов. Мгновенная — всегда? Надо разобраться без спешки.
Как, однако, все это нелепо выглядит, если разобраться. Сидит он, Полынов, на чужой, совсем–совсем чужой планете, и кислорода осталось часов на девять, не больше. Сидит, смотрит и думает, и от этого, возможно, зависит все. Сзади похрапывает Бааде; где-то волнуется Шумерин. Обстановка, прямо противоречащая многим, с детства привычным понятиям о том, как в трудную минуту ведут себя герои космоса. Черт бы побрал тех, кто так задуряет мозги! Сверхмужество, сверхгеройство, сверхтехника, сверх… сверх… А вот сейчас у него одно только оружие: зрение. То самое зрение, которое и подвело в трудную минуту. Парадокс! Хотя… Нет, это надо запомнить! Какой-то очень важный обрывок мысли…
Да, так возникают ли в меркурианском воздухе не мгновенные и не бесформенные образы? По логике вещей должны. Когда на земле воздух обретает видимость за счет мельчайших капелек воды, так оно и бывает. Облака. Постоянное творение новых форм. Которые иногда становятся лицами, фигурами животных, башнями, чем угодно. А здесь воздух виден постоянно. Весь. В каждой точке происходят зримые перестановки. Вот что надо искать!
И Полынов смотрел, смотрел на то, что недавно было просто хаосом, и ему открывались в нем все новые и новые черты. И он проклинал себя за то, что никогда всерьез не интересовался живописью, не изощрял свой глаз в наблюдениях за переменами света, тени, цвета, формы. Но кто же знал…
Внезапный порыв за окном заставил его вздрогнуть. Прямо на вездеход летел какой-то фосфоресцирующий сгусток. Снизу он заканчивался отростками, которые слабо шевелились, и это придавало ему сходство с медузой.
“Нечто” коснулось стекла, размазалось и исчезло, как будто его и не было. Все длилось мгновение, но это мгновение было ослепительной вспышкой, осветившей сумрак догадки.
У Полынова больше не оставалось сомнений. Теперь он уверенно ждал следующего появления. И его надежды не замедлили оправдаться. Ему уже не приходилось напрягать зрение, чтобы видеть и узнавать знакомое там, где недавно все было хаосом. Точно так же как всякий, кто пристально вглядывается в очертания облаков, с какого-то момента начинает различать смысл, законченные скульптурные формы в их ленивой и случайной перестройке. Действовал все тот же “эффект узнавания”, который заставляет слабонервного путника, однажды принявшего в сумерках куст рябины за человека в плаще, шарахаться от все новых порождений собственного воображения.
Полынов тихо ликовал. Не требовалось больше усилий, чтобы видеть, как во мраке появляются странные рыбы, летает футбольный мяч, гримасничает морда льва… Некоторые из фантомов долго оставались в поле зрения; далеко не все образы были мгновенными…
Но радость открытия длилась недолго. Не потому, что это открытие объясняло далеко не все из того, что с ними случилось. Не потому. Психолог не был наивен, он прекрасно понимал, что потребуются еще годы работы, чтобы понятным стало если не все, то многое. Так всегда было, так всегда будет, что ясность никогда не приходит сразу и окончательно. Ведь познание — это бесконечный подъем к вершине, которой нет. И как бы относительно велик ни был шаг, сделанный вверх, какие бы горизонты он ни открывал, неизменно будет хотеться большего, потому что это большее возможно и достижимо. Но исследователю не знакома радость альпиниста, достигшего последней вершины.
Другое волновало. То, в чем он не сразу мог сознаться даже самому себе, — слишком ответственным был вывод. Самым смелым знакомо сомнение в правоте своей мысли, когда она посягает взорвать старые представления. И не всякому дано это преодолеть. Планк, выдвинув идею квантов, не оценил ее последствий. Рентген не принял представлений об электроне, хотя они вытекали из его опытов. Велико число людей, которые, поднявшись на вершины, не смогли разглядеть новых деталей, потому что их вид показался чересчур невероятным.
Для Полынова не был тайной психологический механизм внутренних тормозов, включающихся гораздо чаще, чем принято думать. И он не осуждал тех, в ком они срабатывали. Но сам был уверен, что, доведись ему оказаться на их месте, уж с ним бы этого не случилось! Он бы поверил себе.
Тем неожиданней было открытие, это совсем не так! Только теперь он понял, как трудно поверить в то, во что никто не верит и верить не может, ибо никто еще не прошел твоим путем. Для человека одиночество настолько невыносимо, что даже в мыслях он стремится быть со всеми, быть как все.
Но Полынов понимал, что право на осторожность, на многократное обдумывание и проверку своих мыслей имеет тот, кто уверен в своем завтра. И что, следовательно, он такого права не имеет.
Со вздохом сожаления он вытащил мегафон.
— Пусть лучше я буду выглядеть самоуверенным идиотом, чем…
Записывающий кристаллик мегафона налился синим светом, одобрительно моргнул Полынову, как бы подстегивая его решимость.
Полынов заговорил, чуть шевеля губами, чтобы не разбудить Бааде.
— Слушайте последнее, что я могу сказать, — прошептал он традиционную фразу исследователей космоса. Ее произносили, когда не было уверенности в том, что сказанное удастся когда-нибудь повторить. “В свое время думали, что мир везде и всюду принципиально тождествен тому, что окружает нас. И что его познание непосредственно доступно нашим органам чувств. Затем мы проникли в микромир. Выяснилось: нашим привычным представлениям там делать нечего. Взгляд бессилен там что-либо увидеть, слух — услышать, а воображение — представить.
С помощью сверхсложных приборов, математических абстракций и “безумных” идей человек понял законы этого мира, и все же он до сих пор чужд нашим эмоциям, ибо ему нет соответствия в духовной природе человека. Можно сказать “угрюмая скала”, но бессмыслицей прозвучала бы фраза “угрюмый мезон”.
Однако мы по–прежнему пребывали в уверенности, что уж в макро-то мире ничего подобного не случится. Что на любой планете наше “я” будет соответствовать тому новому, с чем мы столкнемся.
Ошибка. Строй наших мыслей и чувств, наша духовная сущность порождены Землей. Ее закатами, травами, светом ее дня, темнотой ее ночи. Ибо все органы чувств — а вне их нет общения с миром — идеально приспособлены к земным условиям. Впрочем, идеально ли? Зрение и на Земле нередко обманывает нас — в сумерках, при встрече с миражами. Оно, как и другие органы чувств, не идеально соответствует даже земным условиям. Тем менее должны мы ожидать, что они будут соответствовать качественно иной обстановке.
Так оно и есть. Осязание, обоняние, слух сразу перестала служить нам, едва мы вышли в космос. Настолько, что функция разведчиков с успехом была передана автоматам! Ибо нельзя осязать вакуум, невозможно слушать пустоту.
Но мы не ощутили большой потери, потому что зрение продолжало служить нам, а оно дает львиную долю информации. Правда, нам пришлось прибегнуть к светофильтрам…
Мы идем все дальше и дальше по пути вынужденного отказа от непосредственного восприятия макромира.
Какие последствия будет это иметь для человека и человечества, судить не берусь. Но что они будут значительными, сомнения нет. Ибо изменение обстановки меняет самого человека. Земное человеческое “я” не может остаться прежним, когда наступит время расселения на другие планеты. Это произойдет не скоро, но об этом надо думать сейчас.
Итак, в макромире тоже намечается барьер, преодоление которого потребует отказа от многих привычных сторон нашего духовного мира и приобретения новых, если мы хотим сохранить свое “я” цельным.
Где пролегает этот барьер? Я убежден, что мы уже встретились с ним. Меркурий — та ступень нашего движения, на которой нам отказало уже и зрение. Мы видим здесь не то, что есть на самом деле, ибо наше зрение решительно не приспособлено к меркурианским условиям. Участникам второй экспедиции придется смотреть — да, да, просто смотреть! — на пейзажи Меркурия через призму какого-нибудь хитроумного прибора. Иначе их будут поджидать те же ловушки, что и нас.
Но даже обыкновенное оконное стекло влияет на наш эмоциональный контакт с внешним миром. А уж полный отказ от непосредственной связи с окружающим…
Опасно ли это? Не думаю. Объективно процесс направлен на обогащение и расширение человеческого “я”. Когда-то духовный мир человека не включал в себя ничего, кроме Земли. Со временем Земля станет лишь частью нашего “я”… Но вряд ли это расширение и обогащение будет идти гладко, ибо оно связано с ломкой многих основ. Задача моей науки — психологии — и многих других облегчить переход нашего “я” к новому качеству.
Возможно, я в чем-то ошибаюсь. Возможно. Но лучше ошибаясь глядеть вперед, чем не ошибаясь стоять на месте, робко потупив взгляд.
Я кончил”.
Полынов посмотрел на крохотный, пульсирующий в такт его дыханию, кристалл. Синий, как небо Земли, кристалл, навечно вобравший в себя его мысли.
Вокруг плыла чужая ночь, отсчитывая для людей, быть может, последние часы. Но один из них безмятежно спал, словно дома, а другой думал о будущем. А где-то далеко третий готовился прийти к ним на помощь. И, как это ни странно, как это ни противоречиво, Полынов чувствовал себя спокойно и счастливо. Сегодня он сделал больше, чем за всю свою жизнь.
Назад: От составителей
Дальше: КОСМИЧЕСКИЙ БОГ