Валентина Журавлева
Леонардо
Я разговорился с ним, когда в проигрывателе — шестой раз за вечер! крутилась пластинка Бернеса. До этого мне как-то неудобно было подойти к нему — нас познакомили мельком. Но в шестой раз услышав песенку старого холостяка, я не выдержал.
Видимо, он тоже скучал. Когда я предложил ему папиросу, он охотно вышел со мной на балкон.
Нужно было начать разговор, и я спросил первое, что пришло в голову:
— Если не ошибаюсь, именинница — ваша сестра?
Он ответил:
— Да.
Потом добавил:
— Если не ошибаюсь, она — подруга вашей жены?
Мы посмотрели друг на друга и понимающе улыбнулись.
Он оказался интересным собеседником — образованным, остроумным. Высокий, полный, пожалуй, излишне полный для своих тридцати трех — тридцати пяти лет, с маленькой аккуратно подстриженной русой бородкой, голубыми чуть-чуть раскосыми глазами, он чем-то напоминал актера. Может быть, такое впечатление возникало из-за его манеры говорить. Он очень ясно (я бы сказал — выпукло) произносил слова.
Да простится мне профессиональное сравнение, но этот человек не был сделан по типовому проекту. На все, что он знал, — а знал он, кажется, немало — у него была своя, иногда удивительно верная, иногда довольно странная, но обязательно своя точка зрения. Сначала меня даже раздражали его категорические, словно не подлежащие обжалованию суждения. Впрочем, он не стремился навязать свою точку зрения. Просто она не вызывала у него сомнений, казалась ему естественнойотсюда и убежденность. С такой же убежденностью ребенок может, показав на трамвай, сказать: "Дом". И попробуйте убедить его в том, что это не дом, а трамвай!
Когда разговор коснулся архитектуры, Воронов (Кирилл Владимирович Воронов — так звали моего нового знакомого) спросил, какие здания строились по моим проектам. Я назвал несколько домов в пригороде Москвы. Он прищурился, вспоминая. Усмехнулся:
— Если архитектура — это застывшая музыка, то сыграли вы нечто вроде марша. Очень размашисто и... очень прямолинейно.
Обидеться я не успел. Воронов высказал несколько конкретных замечаний, и с ними нельзя было не согласиться. В архитектуре он разбирался свободно слишком свободно для неспециалиста. Мне захотелось узнать его профессию.
— Скульптор, — сказал он. И сейчас же поправился — Бывший скульптор.
— Бывший? — переспросил я.
Он ответил не сразу. По-видимому, ему не очень хотелось говорить на эту тему.
— Да, бывший... Теперь работаю в институте этнографии.. Есть там лаборатория пластической реконструкции. Ну, вот в ней...
Заметив мое недоумение, он рассмеялся:
— Не догадываетесь? Пластическая реконструкция — это восстановление лица по черепу. Метод Алексея Алексеевича Григорьева... Восстановление внешнего облика давно умерших людей. У Григорьева разный народ работает — медики, биологи, антропологи... и скульпторы.
— Так почему же — бывший скульптор?
Воронов ответил нехотя:
— Кое-кто из нашей братии считает, что искусство несовместимо с документальной достоверностью. Пластическая реконструкция, дескать, ремесло. Ну, они и назвали меня... бывшим.
Он погасил папиросу, достал новую, размял и закурил — все это очень аккуратными, изящными и экономными движениями.
— Восстанавливая лицо по черепу, — сказал я, — вы действительно должны получить его таким, каким оно было. Нужно создать достоверную копию, не так ли? Начиная работать, вы даже не знаете, какое именно лицо у вас получится. Решение — вполне определенное решение — подсказывает наука. Что же остается скульптору? Конечно, пластическая реконструкция не ремесло, но...
Он перебил:
— Вы так думаете?
После трех бокалов портвейна у меня было миролюбивое настроение. Спорить не хотелось.
— Послушайте, — сказал я Воронову, — ведь восстановление лица по черепу используется и в криминалистике. Расскажите что-нибудь... такое...
— Увлекаетесь детективами? — усмехнулся он.
— Грешен...
— Увы, ничего не знаю. На моей памяти Григорьев для криминалистов не работал. Но если хотите, я вам кое-что покажу.
— Покажете или расскажете?
— Покажу. Я здесь живу — двумя этажами выше. Если хотите...
Черепа и все с ними связанное — не самая приятная тема для разговора. Но перспектива в седьмой, восьмой, а может быть, и в десятый раз услышать песенку старого холостяка привлекала меня еще меньше.
Я согласился.
Лестница едва освещалась тусклым, мерцающим светом.
— Свет-то каков, а? — сказал Воронов. - Мечта режиссера. Именно при таком освещении надлежит появиться призраку отца Гамлета...
Призрака датского короля мы не обнаружили. Но на лестничной площадке оказались молодой человек и девушка, которые, по-видимому, не очень досадовали на плохое освещение.
О квартире Воронова мне трудно что-либо сказать. Сославшись на беспорядок, он зажег ламлу только в третьей комнате. Это была мастерская или рабочий кабинет — скорее всего то и другое вместе. Два больших окна, прикрытых шторами. Напротив окон на подставках стояли бронзовые и гипсовые скульптуры, бюсты: красноармеец в буденновке, группа детей с голубями. Красивый антикварный столик, заваленный книгами, мало гармонировал с прибитыми к стене грубыми деревянными полками. В углу небрежно прикрытое материей стояло мраморное изваяние. Это был скульптурный портрет девушки, насколько я мог судить, той самой девушки, которую мы встретили на лестнице.
— Не закончили? — спросил я Воронова.
— Пустяки, — сухо сказал он и задернул материю. Потом, словно извиняясь, добавил. — Соседка. Начал как-то, да все недосуг.
Больше я не расспрашивал.
— Это неинтересно — обычные скульптуры, — продолжал он. — А пластическая реконструкция у меня одна.
Только сейчас, присмотревшись, я заметил в дальнем углу комнаты бронзовый бюст. Он стоял на невысокой тумбочке и под него были подложены три толстые книги.
Мы подошли ближе. Это была голова старика: высокий — очень высокий — лоб, поредевшие, но длинные, почти до плеч, волосы, тщательно расчесанная волнистая борода. Лицо — вытянутое, с близко посаженными глазами, большим ртом и узким с горбинкой носом — сразу же показалось мне знакомым.
— Леонардо? — спросил я Воронова.
Он молча кивнул.
Признаться, я был взволнован. Взволнован и разочарован. Тончайшая — прямо филигранная — отделка деталей создавала впечатление реальности, граничащее с иллюзией. Но стоило только отвлечься от деталей — и иллюзия разрушалась.
Я не раз видел (конечно, в репродукциях) автопортрет Леонардо. Это лишь беглый набросок, но он передает то, что я привык считать главным в Леонардо мудрость человека, возвысившегося над поколениями. Облик Леонардо да Винчи, человека фантастической судьбы, всегда — даже независимо от автопортрета представлялся мне каким-то особенным. И вот этого особенного я не видел в скульптуре Воронова. Сходство с автопортретом, конечно, не вызывало сомнений. Но Леонардо Воронова казался обыкновенным человеком. Более того — человеком очень уставшим, старым, почти несчастным.
— Садитесь, — Воронов придвинул мне кресло.
Усадив меня в кресло, Воронов включил две лампы, расположенные на стене, по обе стороны от скульптуры. От яркого света я зажмурился, а когда открыл глаза...
В первый момент мне показалось, что бюст подменили. Он был тот и не тот. Сильный поток света стер детали. Раньше ж они подавляли целое, отвлекая внимание. Теперь изумительная отделка деталей не бросалась в глаза, она только угадывалась, ощущалась. Очень ясно, с удивившей меня отчетливостью, проступило главное — выражение лица.
Трудно, пожалуй невозможно, передать словами это выражение. У скульптуры свой язык и он не всегда поддается переводу. Радость и горе, нет, величайшая радость и величайшее горе, торжество и страдание, знание и недоумение — все смешалось в этом выражении. Впрочем, смешалось — не то слово. Не смешалось, а чередовалось. По отношению к скульптуре такое определение может показаться надуманным. Но я не преувеличиваю. Выражения лица именно чередовались. Может быть, это объяснялось тем, что, рассматривая бюст, я менял позу. Может быть, зрение мое, останавливаясь то на одной, то на другой части лица, поочередно выхватывало из общего что-то отдельное.
Как бы то ни было, выражение лица Леонардо менялось. Я говорю это, не боясь показаться смешным. Повторяю, все объяснялось, по-видимому, простыми физическими явлениями. Однако эти явления стали возможными потому, что скульптору удалось перешагнуть границу, отделяющую искусство от того, что только похоже на искусство Mower быть, эта фраза слишком выспрення. Но, черт возьми, есть же в искусстве нечто, не раскладываемое на элементы, не поддающееся логическому анализу!
И еще одно — теперь Леонардо уже не казался мне обычным человеком, уставшим и старым. Все это осталось — и возраст, и усталость. Но усталость была не житейской, а какой-то иной, словно человек заглянул далеко вперед, и столетия, трудные, наполненные горем и радостью, легли ему на плечи. А возраст... Именно таким и представлялся мне Леонардо — не моложе и не старше.
Должен оговориться, что я передаю лишь основное, наиболее ясное в скульптуре Леонардо. Многое ощущалось смутно. В частности, сила. Не было того мощного разворота плеч, которым скульпторы любят снабжать свои произведения. Но в чем-то неуловимом — может быть в посадке головы, может быть в изгибе губ — угадывалась сила.
Голос Воронова донесся откуда-то со стороны:
— В январе тысяча пятьсот шестнадцатого года Леонардо выехал во Францию. Король Франциск I предоставил Леонардо замок Клу, близ города Амбуаза. Он был остроумен и образован, этот король... Всю жизнь Леонардо искал просвещенного покровителя. И нашел его слишком поздно...
Меня раздражала эта лекция. Бронза была красноречивее слов. Но Воронов продолжал, и было неудобно его перебивать.
— Второго мая тысяча пятьсот девятнадцатого года Леонардо скончался. Его похоронили в маленькой амбуазской церкви... Через четыре с половиной столетия череп Леонардо выкопали и передали нашей лаборатории.
Лицо, воссозданное по черепу, лишено выражения. Это так сказать, среднеарифметический облик человека. Если хотите — облик человека спящего. И заставить его проснуться нелегко... Метод Григорьева дает скульптору исторически достоверную заготовку — и только. В эту заготовку — не разрушая ее и не ломая ни одной детали — нужно вдохнуть жизнь, И здесь начинается искусство. Искусство с большой буквы:
Леонардо прожил шестьдесят семь лет. Он был художником, скульптором, служил инженер-генералом в войсках герцога Борджиа, строил каналы и крепости. Он родился во Флоренции, жил в Милане, Венеции, Риме, наверное, путешествовал по Востоку. Умер он, как я говорил, во Франции... Из этой жизни нужно было выбрать что-то главное. Но что? Показать художника, написавшего "Тайную вечерю"? Скульптора, изваяшего, "Великий Колосс" — конную статую Франческо Сфорца? Ученого, на столетия опередившего свое время, знавшего, что пространство бесконечно, что движение — основа жизни? А, может быть, честолюбивого придворного, приближенного Людовика Моро, Цезаря Борджиа, Франциска Первого? Но Леонардо оставлял картины незаконченными, не завершил работу над "Колоссом", неожиданно прерывал оптические исследования и писал монографии по ботанике, меняя покровителей, переезжал из государства в государство... Что он искал? Кем он был?.. Скажите, что выражает лицо Леонардо?
Я — как мог — передал свои впечатления. По-видимому, они были не такими, как хотелось бы Воронову, потому что, слушая меня, он хмурился, а лотом долго молчал.
— Что ж, может быть и так, — сказал он, доставая папиросу. Он вообще много курил в этот вечер. — Пожалуй, даже именно так. У меня к этой вещи слишком личное отношение, чтобы судить объективно. Год поисков, сомнений и разочарований, десяток неудачных вариантов и, наконец, этот последний, сделанный за одну ночь. Я искал ключ к жизни Леонардо, одно мгновение, в котором как в фокусе пересекались бы все линии его жизни, судьбы, характера... В ту ночь я был уверен, что нашел этот ключ. А теперь... Не знаю. Кажется, что-то осталось в глине и не перешло в бронзу.
Он негромко — с хрипотой — рассмеялся.
— Вжиться в образ — так ведь говорят артисты? Раньше мне казалось, что это претенциозный термин — не больше. Но той ночью, вы понимаете, это трудно объяснить... Мне казалось, что я окончательно запутался. Хаос мыслей, впечатлений... И знаете, что я сделал? Взял лист бумаги и попытался описать Леонардо. Ну, какой из меня писатель... Я вымучивал первые фразы. А потом это получилось как-то незаметно — я уже едва успевал записывать. Вы понимаете, я слышал голос Леонардо... Вместе с Леонардо я видел крепость — дряхлые форты, полуразвалившиеся башни, заросшие мхом бойницы. Где-то сзади ковылял хромой старик, смотритель крепости. Стучала палка о камень выщербленных временем и непогодой ступеней... Вы понимаете, писал я, наверное, плохо, но сам процесс писания как-то упорядочил, прояснил мысли. Получилось вроде трамплина. Последняя фраза осталась незаконченной — я принялся за глину...
Воронов с силой вдавил окурок в пепельницу.
— У вас сохранилось написанное? — спросил я.
Он молча подошел к полке, достал лист бумаги, протянул мне.
Почерк был странный — мелкий, довольно ясный и — в то же время — летящий, с глубоким наклоном вправо...
"...Почтительно склоняется смотритель перед инженер-генералом. Шаг назад неловкий шаг на хромой, негнущейся ноге — и еще один поклон. Это — перед титулом "наш превосходнейший и избраннейший приближенный". Так назван Леонардо в патенте, скрепленном печатью герцога Борджиа. Еще шаг назад — и снова поклон. Это, пожалуй, в благодарность за то, что герцогский инженер, приехавший инспектировать укрепления Пьомбино, оказался снисходительным, очень снисходительным... (Зачеркнуто).
Глупо считать поклоны. Леонардо резко оборачивается. Жадно глотают губы морской, насквозь просоленный ветер.
С башни видно далеко. Но он смотрит вниз, туда, где кончается камень и начинаются волны. Волны упрямы. Нагнув крутые лбы, как горные бараны, прыгают они на камни. Прыгают в бешенстве и отскакивают, роняя серые клочья пены.
Он никогда не изображал моря. Бессильна мертвая сангина или грубоватая темпера перед живой игрой света и тени на гребнях волн. Бессильна кисть перед прозрачной глубиной, вмещающей тысячи тысяч оттенков. Бессилен перед морем живописец Леонардо...
Узкие пальцы скользят по шершавым зубцам башни. Время к вечеру. Прохладно. Только камень еще хранит тепло, скупую ласку весеннего дня. Камень стар. Солнце и ветер, как терпеливый скульптор, вырезали в нем глубокие морщины незаживающие шрамы времени.
Боясь упустить последний свет дня, Леонардо торопливо вытаскивает из потайного кармана плотный лист картона. Придирчивый взгляд вновь и вновь возвращается к четким линиям рисунка. Да, все правильно... Нужно открыть кран, и человек может дышать под водой легко и свободно. В сосуде достаточно alito, дыхания, чтобы пробыть на дне моря так долго, как только можно оставаться без пищи... (Зачеркнуто).
Простой рисунок — но это власть над морем.
— Над морем? — глухо спрашивают волны.
— Над морем? — чуть слышно повторяет ветер.
Леонардо всматривается в чернеющую воду. Неужели он вслух произнес эти слова?
Тихо; волны, утомившись, ласково гладят камень. Море изменчиво... как правители. Через два дня он увидит Цезаря. Дрогнет цепкая рука герцога, принимая маленький листок картона. Миром правит тот, кто владеет морем...
Инженер-генерал смотрит на косой парус, белым мазком брошенный в черную бездну моря. Гордый, похожий на коршуна, корабль разворачивается, и ветер несет его к гавани. Призрачное могущество! Человек может пройти по дну моря, и снаряд, посланный невидимой рукой, взломает дно корабля. Хлынет в пробоину вода, закричат в безумном ужасе люди...
Что ему за дело до чужого горя? Зло, которое ему не вредит, стоит ровно столько же, сколько добро, для него бесполезное. Сколько же?.. В пятьдесят лет трудно обманывать себя. В пятьдесят лет человек умеет думать. Но о чем думать? Этот листок картона придется отдать — великое творение не может, не должно остаться неизвестным. Придется отдать, чтобы открыть дверь в мир рыже-зеленых водорослей, мир, вход в который наглухо закрыт для человека. И не его вина, если в открытую дверь хлынет чужое горе. Да, будут идти ко дну корабли. Будут гибнуть люди. Разве мало горя на земле? Одним горем будет больше...
Он переходит на другую сторону башни. Здесь нет моря. Здесь все просто, привычно. Знакомые звуки гасят неясную тревогу.
Переругиваются у окна трое солдат. Сталкиваясь, стучат игральные кости. И у другого окна тени. Хохочет, повизгивая от притворного возмущения, толстая служанка смотрителя.
Снова щелкают плиты под ногами инженер-генерала. Снова перед ним — черный провал моря. А за спиной — Италия... (зачеркнуто). Что ж, он отдаст свое открытие Италии. Впрочем, в пятьдесят лет трудно обманывать себя.
— Италия? — он усмехается. — Ее нет. Милан против Рима, Рим против Флоренции, Флоренция против Милана... Все против всех. И не Италии — Цезарю нужен маленький лист картона...
Трижды поднимался по сбитым ступеням смотритель. И трижды возвращался, не смея подойти к сгорбленному человеку в плаще инженер-генерала.
А утром "превосходнейший и избраннейший приближенный" сошел вниз. В глазах его — безразличных и холодных — не было сомнения. Он решил..."
— Решил?
Воронов, ходивший по комнате, остановился. Сказал, глядя в бронзовые глаза Леонардо:
— Нет, в ту ночь он ничего не решил. Прошло еще восемь лет, прежде чем он решил.
— Что?
Скомкав, Воронов отбросил пустую папиросную коробку. Голос его прозвучал как-то странно, словно он сам прислушивался к своим словам:
— "Как и почему не пишу я о своем способе оставаться под водой столько времени, сколько можно оставаться без пищи. Этого не обнародую и не оглашаю я из-за злых людей, которые этот способ использовали бы для убийств на дне моря, проламывая дно кораблей и топя их вместе с находящимися в них людьми..."
— Ради бога, не посчитайте все это абсолютно достоверным. Мысли не восстановить по черепу... Хромого смотрителя и ночь на башне я вообще выдумал. Точнее — так мне представлялось в ту ночь. А вот остальное — правда. В мае тысяча пятьсот второго года Леонардо по поручению Борджиа инспектировал укрепления Пьомбино. Покойный профессор Рубен Абгарович Орбели считал, что именно там Леонардо и изобрел водолазный скафандр.
— А эти слова? "Как и почему..."
— Запись сохранилась до наших дней. Это так называемый Лейчестерский манускрипт. Удивительный документ, не правда ли? Всю жизнь Леонардо стремился покорить море — работами Орбели это доказано абсолютно точно. Всю жизнь! И, наконец, создал скафандр. Кстати, alito — это, скорее всего, сжатый воздух. Не случайно, среди изобретений Леонардо есть прибор для определения плотности воздуха... В современных аквалангах можно пробыть под водой тридцать — сорок минут. А Леонардо писал: "...столько, сколько можно оставаться без пищи". Представляете? Это была трагедия — отказаться от такого изобретения. И Леонардо отказался. Из-за людей, для людей... Изобретение не попало тем, кто в своих интересах вел кровопролитные войны. Год спустя Леонардо писал: "Война сумасброднейшее из безумств человеческих"... Художники считают Леонардо художником, ученые — ученым, инженеры — инженером. А он ни тот, ни другой, ни третий. Точнее — и тот, и другой, и третий, но сверх того, выше того — еще кто-то... Это я и хотел передать... Да вот... Давайте, все-таки закурим...
Мы закурили. Попыхивая папиросой, Воронов ходил по комнате.
Я смотрел на Леонардо. Сейчас я уже не думал о том, как скульптору удалось передать сложнейшую гамму чувств. Я не думал и о том, что именно преобладало в этой гамме. Не все ли равно — радость или горе? Не все ли равно — вдохновение, понимание или воля? Как семь цветов спектра, смешавшись, дают белый свет, так и человеческие чувства, слившись, образовали нечто особое, согревшее бронзу своим мягким светом.
Художник, ученый, инженер? Да, конечно. Но сверх того и выше того Человек.