«Война из окопов переместилась на диваны»:
Анна Качкаева о новой российской пропаганде
(Русская служба RFI, Франция)
Журналист, медиа-аналитик и профессор Высшей школы экономики Анна Качкаева о разнице между советской и современной пропагандой, телевизионном языке вражды и ненависти, сериальности новостей, градусе истерики и о том, как сегодняшний информационный фон позволяет воевать не воюя.
RFI: Можно ли сравнивать то, что происходит сейчас в российской медиа-среде с советской пропагандой? Такие сравнения звучат постоянно, но насколько, по-вашему, они уместны?
Анна Качкаева: Уместны они в том смысле, что любая пропаганда по большому, концептуальному счету, не отличается друг от друга. Она направлена на изменение, на сильное влияние, на получение эффекта, на умолчание. Приемы понятны. Но я бы, конечно, не стала сравнивать это впрямую, потому что это большое допущение.
Современный мир коммуникационно сильно изменил все то, что мы имеем в виду под традиционной пропагандой. На это наложились новые технологии, на это наложилось то, что мы теперь называем «гибридными войнами» и, если угодно, «гибридной журналистикой». Многое поменялось и мутировало. Сначала пиар, а теперь и войны пытаются превратиться в журналистику. Эта диффузия, имитация, размывание границ очень сильно сбивают координаты. Нет условного жесткого врага, нет черно-белого, есть смещение стандарта.
Государственное телевидение может взвешенно, спокойно, прилично и, с точки зрения западных стандартов, профессионально освещать тему «Шарли Эбдо» и через час, переходя на Украину, совершенно менять градус, вектор и интонацию. В этом информационном хаосе и переключении системы координат обычному потребителю очень сложно уловить разницу.
Если говорить о «мягкой пропаганде» в сетях, то и вовсе довольно сложно выскочить из влияния собственных сообществ, людей, которые являются агентами влияния, сознательного троллинга, политического заказа и пиара, который тоже мимикрирует под документалистику и условную реальность.
Телевизор уже давно не производит новостей как новостей. Он бесконечно продуцирует эмоцию. Эффект ярости, страсти, умение подкрутить ее то в одну, то в другую сторону, сбивание понятий, фреймирование – телевидение делает это не только в России. Сериальность новостей, необходимость подсаживать зрителя на новые эмоции диванных войн, шоу в прямом эфире – все это началось не вчера. Но сейчас это доведено, на мой взгляд, до уже пограничной, опасной черты, когда люди не различают, где та новость, а где – не новость.
– У общества нет запроса на адекватную информацию?
– По опросам, связанным с последним годом (который, конечно, в смысле информационного удара очень сильно повлиял на сознание и медиа-эффект), мы понимаем, что очень многие люди, почти тот же процент населения, который соглашается с повесткой «Крым наш» и с тем, что на Украине спасается «русский мир», – около 70 % – согласны с тем, что государство в собственных интересах может искажать информацию. Это означает, что люди готовы признать, что если государству это приносит пользу, то пусть так и будет. Это означает, что человеческое сознание, человек как человек, индивидуальный и способный иметь собственную точку зрения по-прежнему не стал ценностью. В этом смысле, медиа лишь воспроизводят и добавляют отравы в уже существующее представление об информационном поле.
– Как менялась риторика российского телевидения за последний год, начиная с украинского конфликта? Например, сначала тех, кто воюет на востоке Украины, называли «сторонниками федерализации», потом это слово вдруг исчезло.
– Да-да. Язык вражды и ненависти колоссально использовался. А во-вторых – это как раз одна из важных характеристик этой информационной кампании – она идет волнами, и мы видим, как, в зависимости от обстоятельств, могут меняться понятийные ряды. Это касалось, например, «сторонников федерализации», потом ушли слова «добровольцы и ополченцы», тема «сепаратистов» не звучит.
Так же и с военными Украины – сначала их никак не называли, затем это перешло в сторону «фашистов и бандеровцев», «карателей», а сейчас уже, в последнее время они тихо превратились в «киевские власти» или «армию Украины». Обычно обыватель не фиксирует этой разницы. И это лишь деталь, которая показывает специалистам, как можно, например, 240 дней не сообщать ничего про донецкий аэропорт, а потом вдруг 6 января, в рождественский Сочельник, поздравить украинских военных с синхроном в кадре с Рождеством, а потом сказать, что ополченцы его взяли. Чем они воевали, что было 240 дней?
Но в этом хаосе, и в этом клиппинге эмоций и действительно гуманитарной катастрофы, кошмара, гибели и смертей человек уже не задумывается, почему это так, не задумывается о том, что сепаратист, он, как и на Кавказе, сепаратист, который хотел отделения, независимости. А вовсе не добровольцы-ополченцы, которые в русском языке имеют совершенно определенную коннотацию. Ополченец – это человек, который выступает на стороне регулярных войск. Именно поэтому табуирована тема Кавказа, чеченских войн, условно сербохорватская война, потому что нет ассоциативных рядов, их не должно быть.
Эта риторика, конечно, очень сильно меняется от обстоятельств, и источники информации меняются, и градус меняется. Но нет единой политики. Понятно, что телевизор един, и когда повестка дня в течение девяти месяцев – главные выпуски страны, там десять сюжетов про Украину, один про Россию или два (вот сейчас только немножко стали менять, в том числе в анонсах, в первых заголовках, начиная с осени), то, конечно, у людей создается ощущение – где они живут? На Украине или в России? Ощущение сериала бесконечно идущего.
А уж итоговые общественно-политические программы, которые идут по два с половиной часа – это такая возгонка, возгонка, возгонка. Конечно, люди этим заряжаются, это такая истеричность, которая начинает нависать в обществе и которая, конечно, не помогает здравому рассуждению, возможности задуматься, возможности принять чей-то другой аргумент. Потому что это висит в воздухе и все время либо коммутируется чуть-чуть на снижение, либо всегда можно подкрутить и подогреть это все.
– Формат развлекательных шоу как-то изменился за этот год, они подстраивались под ситуацию?
– Да, конечно, это тоже контекст, который создает среду. Но я бы не сказала, чтобы они так уж впрямую использовались. Все-таки информационную историю вывели за рамки развлечения – и это тоже показатель. В развлечении, как будто, ничего нет. Мы говорим про себя, про «Давай поженимся», про взаимоотношения детей, мужей и т. д. За редким исключением – у Малахова, может быть, кто-нибудь появится.
Но появились другие линейки типа «Время покажет» на Первом канале, когда это оболочка привычного вроде бы шоу (аудитория, ведущий, они двигаются – в контексте некоего такого развлечения, не серьезной информационной программы), а обсуждают там ту же Украину. Этого стало очень много, особенно прошлой весной, когда на российском телевидении государственном почти каждый день выходили большие шоу. Кроме того, никуда не делся ни Соловьев, ни все остальные. К осени добавился Толстой на Первом, который теперь выходит в этом режиме ежедневно. Там не всегда Украина, не всегда, но из трех-четырех тем всегда в течение недели один-два дня может оказаться. То есть, такая система переливающаяся координат.
Посмотрите, не говорят про военных ни с той, ни с другой стороны, сколько погибло – это, вообще, мало кого интересует. Кто-то воюет, кто-то убивает, чем-то воюет, с помощью чего-то убивает, но с военными почестями хоронят журналистов. Если выясняют отношения, то посредством отключения каналов. Война из окопов, которая, конечно, есть, перетекла в виртуальную сферу – диванную войну. Если обычных людей спрашивают (такие опросы были), «вы поддерживаете?» – «поддерживаем, считаем, что все правильно происходит», «а хотите ли, чтобы ваш сын туда был отправлен?» – 80 процентов ведь не хотят. И в этом смысле медийная война, конечно, замещает горячую. Этот гибридный информационный фон создает возможность воевать не воюя. На мой взгляд, это, конечно, очень опасная тенденция. Раньше мы думали, что это где-то далеко, теперь это оказалось рядом с нами.
– Во что это может вылиться?
– Трудно сказать. Все-таки сама виртуалка не может воспроизводить бесконечно конфликт. Она его может поддерживать, разжигать, но все зависит все-таки от реальной политики и от того, что будет происходить на реальных фронтах, в реальной экономике, в реальной политике.
– Как российское телевидение призвано реагировать на начавшийся экономический кризис – на падение рубля, на рост цен? Есть задача сдерживать эмоции, протестные настроения?
– Во-первых, пока никаких протестных настроений особенно нет. Поэтому есть две тенденции: с одной стороны (летом особенно это было), что вот, от санкций страдаем не только мы, но и европейцы, это была такая очень важная тема. Сейчас она уже ушла, потому что то, что происходит с рублем, это уже не про европейцев, хотя тема того, что во всем виноваты американцы – это очень важная тема российского телевидения. Ее не транслируют журналисты как таковые, но эксперты об этом всегда, во всех сюжетах или в шоу говорят. Ну, и тема того, что Европа сама страдает, тоже важна. Но надо отличать: если американцы – это такие патентованные «не свои», то европейцы – это «чужие», которые стали заложниками Америки или очень с ней связаны, не все понимают и т. д. Тут разделяют всегда, так же, как с киевскими властями – раньше они были исключительно «киевской хунтой» (кстати, изобретение довольно забавное, потому что в советские времена была «израильская военщина», но не хунта). Игра понятийная довольно непростая и не до конца осознаваемая.
И с рублем так же. То есть, конечно, ничего хорошего, но все-таки вот малый бизнес, все-таки вот замещение происходит. Даже где-нибудь у нас в Саратове или в Мордовии появился какой-нибудь француз, который выращивает сыры с плесенью. Поэтому тут – потерпим, и, конечно, как-то надо доказывать, чтобы отменили санкции. Все время об этом говорится, и подтягиваются к этому многие западные эксперты. Тут нет черно-белой картины, не говоря уже о том, что многие западные интеллектуалы многие (и левые, и правые) тоже довольно серьезно представлены на российском телевидении. Мы, естественно, не видим какого-то спектра, который здесь противится тому, что происходит, но совершенно очевидно, что есть часть экспертного сообщества, которая с удовольствием транслирует поддержку и российским политическим заявлениям, и действиям, и тому, что надо, наконец, показать, что в мире не один хозяин. Это тоже создает непривычную пропагандистскую картину. Она гораздо более «гибридная».
– Часть экспертного сообщества, которая представлена в российских СМИ, здесь во Франции (и в других странах) – это зачастую довольно маргинальные эксперты, «нерукопожатные». Учитывая тот факт, что Россия является первой в Европе страной по числу интернет-пользователей, очевидно, что люди не ищут информацию, не пытаются сами делать какие-то выводы.
– Да, но эта, как говорят, «обратка» есть и у нас в России, потому что эксперты, которых показывает, условно, «Свобода», «Дождь», «Эхо Москвы» и т. д., никогда не появляются в эфире федеральных каналов. В официальном государственном дискурсе эти люди – маргиналы, которые не представляют интересы большинства. Поэтому это тоже очень паллиативный, очень сложный, не одномерный мир, в котором нельзя сказать, что вот тут – правильно, а вот тут – неправильно.
То, что люди не ищут информацию, – это еще и проблема языка. Большинство населения (особенно старшего – за 50) по-прежнему особенно языками никакими не владеет, хотя и погружены в интернет. Интернет, в том-то и дело, используется частью людей не для поиска альтернативных источников информации, а просто утилитарно – переписываться, ВКонтакте, Одноклассники, для продвижения, обмена фотографиями и прочее. Это не способ работы с информационным контекстом. Там находится та группа, которая и так, в общем, понимает, где находить альтернативные источники. А с этой «диванной массой», «диванного» интернет-пользователя тоже успешно работают мягкими пропагандистскими способами. Очень удобно объяснять, что если есть этот «внешний враг», враг – не в тебе, враг – не в коррупции или в безобразиях в разных сферах жизни, то очень удобно себе найти идентификацию.
Сама проблема в том, что, скорее всего, это еще и реакция на посттравматический синдром развала Союза. Так и не сумевшие обрести идентичность, мы – кто? Мы – европейцы? Мы – куда? Ответов на эти вопросы нет. Простой ответ, что мы, наконец, «поднялись с колен», мы всем покажем, что мы сильные, и что мы должны сопротивляться этому миру, который нас пытается загнать ко всему этому чуждому нам.
Вообще, это отторжение другого, неважно, дело даже не в Украине, дело во всех иных ценностях, связанных с религией, с полом и с разговорами о допущении больших свобод или меньших свобод – это неприятие чужого началось не вчера. Оно очень сильно последние лет десять культивировалось и возникало в обществе и, в том числе, в медийной сфере. Потому что чужих было много и внутри – откуда сейчас взялись эти «пятые колонны», «иностранные агенты» – это все легко легло на почву еще и историческую. А сейчас еще и на все эти «чуждые нам» ценности, которые «гнилой Запад» нам навязывает.
– Вы преподаете в Высшей школе экономики. Как ваши студенты реагируют на происходящее в стране?
– По-разному. Те, кто постарше, те, кто уже начал работать, тоже, к сожалению, делятся на тех, кто согласен с тем, что происходит, и на тех, кто категорически с этим не согласен, – значит, у них есть проблемы с работой. Во всяком случае, очень ограниченные возможности. И есть те, кто вообще не хочет иметь ничего общего с этой сферой и стараются уходить в пиар, в развлекательное производство, в продюсирование. Это понятно, потому что молодым людям не хочется сейчас для себя определять, на какой они стороне баррикад.
Гораздо больше меня беспокоят вновь приходящие молодые – 17-ти, 18-летние, которые, конечно же, будут, в каком-то смысле, продуктом вот той информационной кампании, о которой мы говорим. И хотя у нас есть курс по медиа и новостной грамотности, мы даже журналистам пытаемся объяснять, почему так важно понимать, как и что ты делаешь с точки зрения потребителя, даже этот курс сейчас иногда вызывает некоторые вопросы. Потому что часть молодых людей – немногочисленная, но, тем не менее – задает вопрос «а зачем нам знать, что здесь – фрейминг, здесь – умолчание, здесь – не тот источник, если я согласен с политикой государства и я поддерживаю это, я считаю, что новости так всегда и должны вести?». С этим очень трудно спорить. Хотя я считаю, что всегда спорить нужно, потому что давай тогда разделим – это все-таки новости или что-то другое? Если это новости, тогда мы по критериям разделим, почему это не новости. Тогда ты будешь понимать, что ты делаешь не новость. Может быть, тебе это и не нужно, может быть, ты соглашаешься, что я и буду делать не новость, но давай тогда мы будем понимать, что это не новость.
Все это растет из семьи, окружения, информационного контекста, многих и всяческих взаимоотношений. Но этот вопрос важен, хорошо, что молодой человек его задает. Если он спросил «зачем?», дальше ему можно сказать, «посмотри, что происходит». Может быть, это сомнение поможет ему не быть информационным солдатом. Может быть, ничему не поможет, может быть, он сделает другой выбор. Но не дать этой возможности, я считаю, нельзя. Ее надо дать.
– Каким вы видите состояние профессии сейчас?
– Это кризис. Это глубокий кризис. Я бы сказала, что, в каком-то смысле, в журналистике, которую мы представляли лет двадцать назад (хотя она тоже была не идеальной и тоже во многом от этого мессианства получила теперь вот такой крен), было понимание стандартов и того, как делать информационные вещи. Многое из этого, конечно, потеряно. А главное – показано, что можно одномоментно переключать этот тумблер – можно так, а можно сяк. Эта разница меня лично все равно не устраивает, потому что мы никогда сразу не учим собственных детей тому, что жизнь нехороша, что есть много людей, которые могут обманывать, что есть вещи неочевидные. Мы все-таки всегда говорим детям, что есть библейские истины. Поэтому и в профессии нельзя сразу учить тому, что все одинаковые, что всем все можно. У нас сейчас по этому поводу тоже идут большие споры, потому что многие коллеги говорят, что надо учить их жизни. Но зачем же привыкать ко лжи или к «гибридной» правде? Давайте, все-таки, сначала расставим ориентиры, скажем, что все-таки есть идеальные вещи. И тот выбор, который они сделают – это будет их выбор. Я считаю, что выбор человек всегда делает сам.