Глава первая
Среда, 8 сентября
В общем, отец Анри в Ланскне так и не вернулся. После таких событий никто, собственно, и не ожидал, что он вернется. Жители Ланскне — не без участия Жозефины — потребовали вновь восстановить Франсиса Рейно в правах кюре, и оставшиеся в меньшинстве сторонники отца Анри, в частности Каро Клермон, быстро поняли, что им лучше особо не демонстрировать неудовольствие. Тем более именно они в свое время прославляли Карима Беншарки.
Рейно вопреки указаниям доктора в тот же день вновь приступил к работе. Он был все еще очень худ и бледен, но заявил, что готов на все, лишь бы не выслушивать исповеди, лежа в постели. И потом, сказал он мне с присущей ему иронией, визитеры нанесли в дом столько съестного, что впору открывать продуктовую лавку. Рейно, честно говоря, совершенно не умел и не умеет правильно реагировать на проявления любви и признательности. Подобные вещи совершенно выводят его из равновесия, и ему начинает казаться, что он что-то сделал неправильно. В результате он стал еще более строгим исповедником и, выслушивая признания людей в совершенных ими грехах, направо и налево раздает бесчисленные «Aves». Но люди его понимают и охотно исполняют назначенное. Мало того, они чувствуют свою ответственность перед ним. Они хотят сделать его счастливым.
Жозефина так никуда и не уехала и теперь уж вряд ли когда-нибудь соберется. Нынче вечером я зашла к ней, чтобы попрощаться, и нашла ее на террасе кафе: она пила горячий шоколад и смотрела, как Пилу удит рыбу, сидя на краешке моста. Рядом с Пилу пристроился Поль-Мари, а возле его инвалидного кресла, прямо поперек дороги, развалился Влад. Мне, собственно, была видна только спина Поля, но было в его позе что-то такое, отчего я не сразу отвела от него глаза…
— Я знаю, это глупо, — сказала Жозефина. — Ведь люди, в общем-то, не меняются. Ну, по-настоящему не меняются. Но в последнее время он стал… — она пожала плечами, не находя слов. — Ну, ты и сама понимаешь. Он стал совсем другим.
Я улыбнулась.
— Да, я понимаю. Я тоже это заметила. Но ты не права: меняютсялюди действительно очень редко — но порой они как бы взрослеют, если, конечно, дать им такую возможность. Посмотри, например, на Рейно.
Жозефина кивнула.
Конечно, его, нашего месье кюре, нужно знать очень хорошо, чтобы почувствовать в нем сколько-нибудь серьезную перемену. Но он действительно очень изменился, хотя заметить это мало кто способен. Я заметила по цветам его ауры. А Жозефина, потому что…
— А ты видела свою старую chocolaterie? Как раз ее отделку закончили.
Я покачала головой.
— Надо будет посмотреть.
Я, вообще-то, знала, что в последние две недели Люк Клермон с отцом приложили немало усилий, восстанавливая шоколадную лавку. Ру вызвался им помочь, и все это время мы его почти не видели; и вот сегодня, направляясь в кафе, я как-то совсем упустила из виду, что надо бы сходить и посмотреть, как продвигаются дела.
— И что там теперь будет? — спросила я.
Она только плечами пожала:
— Твоя догадка ничуть не лучше моей.
Я знаю, о чем она думает. С тех пор как Рейно встал с постели, прошла уже неделя. Снова начинаются занятия в школе. Нам пора возвращаться в Париж. И все же…
— Сегодня ты никак не можешь уехать, — утром заявила мне Оми, когда я попыталась сообщить о нашем отъезде. — Сегодня конец рамадана. И вечером будет суп харира,и ячменный суп, и шестнадцать разных мясных кушаний, и жареный барашек, и кускус со специями, и чебакия,и фаршированные финики. Кроме того, я сама буду печь кокосовое печенье селлупо рецепту моей матери, и ты себе никогда не простишь, если упустишь возможность его попробовать.
Все мы, разумеется, были приглашены. Там соберутся жители обоих берегов Танн, позвали даже речных цыган. В домиках Аль-Джерба или Маджуби места для всех, конечно, не хватит, но ночи стояли по-прежнему теплые, и старый причал сочли идеальным местом для пира. На причале и на берегу уже установили складные столы и скамьи, а суденышки, что стояли ближе к причалу, разукрасили цветными фонариками и повесили там большие светильники. Вечером женщины наденут самые лучшие и самые яркие свои одежды — сегодня никого не будет в черном! — и умастят кожу душистыми маслами пачулей, миндаля, кедра, сандала, розы. Для детей устроят игры, ярко освещенный минарет будет сиять в ночи, а я уже приготовила целую кучу сластей из шоколада — с фисташками, с кардамоном, — завернутых в «золотую» фольгу и сложенных в узелки из цветной бумаги, чтобы можно было подарить каждому.
Туда, конечно, придут не все. Семейство Ашрон так и осталось в оппозиции; да и некоторые молодые люди из тех, что раньше особенно активно посещали спортзал, тоже отказались принять участие в празднике. И все же Ланскне никогда еще не видел столь обширного собрания представителей самых различных общественных группировок. «Магрибцы», речные крысы, жители деревни и разные другие гости — все соберутся сегодня на берегу реки, чтобы отпраздновать конец священного рамадана…
— Никакого вина, разумеется, — сказала Жозефина. — И никакихтанцев. Ну что это за праздник?
Я рассмеялась.
— Я уверена, тебе и так будет весело.
Она подозрительно на меня глянула.
— Ты так говоришь, словно тебя там не будет.
— Конечно же, я там буду!
Конечно, буду. Но что-то уже чувствуется в осеннем воздухе, Жозефина; и пахнет это «что-то» автомобильным выхлопом, туманами над Сеной, парижскими платанами, сентябрьским дождем на городских улицах. Я знаю, что это означает. И ты тоже это понимаешь. Ведь и ты всегда чувствовала, когда ветер меняет направление, когда он словно тянет тебя за собой. Да и на площади Сен-Жером уже пахнет осенью. И тени стали длиннее. Вон моя Анук о чем-то разговаривает с Жанно — и это очень серьезный разговор; видишь, ее рука покоится в его руке; а вон Розетт и Пантуфль с Бамом гоняются друг за другом по булыжной мостовой, точно стайка осенних листьев. И свет вокруг какой-то странно розовый и отчего-то печальный — словно ностальгический отсвет минувших лет; и я чувствую, как что-то кончается, но что? Белая штукатурка на стенах колокольни отливает нежно-розовым. Танн застыла в неподвижности, точно лист кованого золота. Я вижу перед собой весь Ланскне — от площади Сен-Жером до Маро. И здешних жителей я тоже вижу — по цветам их аур, которые вздымаются ввысь, точно струйки дыма на фоне бледнеющего, еще совсем летнего неба.
Так много людей. Так много историй. И все они переплетены с моей собственной историей в этой сотканной из солнечных лучей «колыбели для кошки».
Франсис Рейно поливает в своем саду посаженную в землю персиковую косточку и думает об Арманде. А на палубе черного плавучего дома лежит на спине Ру и ждет, когда в небе зажгутся звезды. Поль-Мари на мосту смотрит на сына, поймавшего окуня, и улыбается — это настолько незнакомое ощущение, что он вынужден прикоснуться к губам пальцами и проверить, действительно ли там есть эта улыбка; таким движением усатый человек, съев бутерброд, проверяет, не застряли ли в его усах крошки. В мечети готовится к молитве старый Маджуби. Шпиль минарета, освещенный последними закатными лучами, словно плывет в небе. А в одном из переулков Маро над картонной коробкой с двумя щенками склонились Франсуа и Карина Ашрон и маленькая Майя. Дуа, сидя на берегу реки, неотрывно смотрит на воду. Она больше не носит долгополую абайю, на ней джинсы, камизаи красные вышитые шлепанцы, те самые. Рядом с Дуа сидит Алиса Маджуби; ее короткие волосы ничем не покрыты, а глаза полны слез.
Понимаете, куда бы я ни посмотрела, я всюду вижу что-то соединяющее меня с Ланскне. Истории, люди, воспоминания, такие же нереальные, как жаркое марево над дорогой; но все это обладает определенным звучанием, и кажется, будто эти струны вечернего света способны сыграть мелодию, которая в итоге может привести меня домой. Итак, моя chocolaterieнаконец приведена в порядок, но мне, как ни странно, не очень хочется смотреть, что там получилось. Лучше, пожалуй, вспоминать ее такой, какой я впервые увидела ее три недели назад: разрушенной, обгоревшей, заброшенной. Но, с другой стороны, я никогда по-настоящему не умела с чем-то расставаться. Я пыталась, но всегда оставляла частицу самой себя — точно семена, ждущие подходящего момента, чтобы про-расти.
Я покинула Жозефину и Ру, пусть готовятся к вечернему празднеству, а сама решила сходить на площадь Сен-Жером. На фоне голубого летнего неба, постепенно блекнущего и становящегося серым, чернел силуэт церкви. Да! Все оказалось правдой: шоколадная лавка вновь стала такой же, как в тот день, когда я отсюда уехала, — на подоконнике горшки с цветами, и ставни тоже цвета красной герани, и на стенах свежая побелка, все так и сияет новизной, все снова ждет кого-то…
Кого-то вроде тебя…
Со стороны Маро доносился клич муэдзина. И одновременно с ним часы на колокольне начали отбивать очередные полчаса. Жанно Дру уже ушел домой, и Анук стояла на углу одна; у ее ног виднелась тень Пантуфля, точно веха, отмечающая наш путь.
Что-то скрипнуло у меня над головой. Оказывается, к стене скобой прикрепили деревянную вывеску — над дверью, на том же месте, где она была прежде. Скрип совсем тихий, но настойчивый, точно голосок маленькой певчей птички:
Попробуй. Испытай меня на вкус. Познай наслаждение.
Я подняла голову. Вывеска пока пуста; ее нужно только покрасить и написать нужные слова. Я почти видела на ней те самые красные и желтые буквы, и мне казалось, будто события минувших восьми лет хранились, аккуратно сложенные, и теперь их вновь развернули, но так, что не осталось ни рваных краев, ни пропусков, однако на них заметен блеск былой и ныне возродившейся жизни.
И жизнь эта пахнет обеими Америками, дворцом Монтесумы, вином со специями в золотых бокалах, смешанным с гранатовым соком. А еще она пахнет сливками, и кардамоном, и кострами, на которых приносят жертвы, и замками, и дворцами, и ванилью, и мокко, и розой. Этот запах оглушает, он лавиной обрушивается на меня, он сбивает меня с ног, точно порыв сильного ветра, он уносит меня, как любовь…
Останешься ли ты, Вианн? Останешься ли?
Я заметила, что Анук и Розетт следят за мной. У обеих здесь друзья. Обе они уже стали частью этого места, как и все мы прежде стали частью Парижа; все мы оказались связаны сотней невидимых нитей, которые придется разорвать, когда мы отсюда уедем…
Я протянула руку и коснулась двери. Дверь тоже выкрашена в цвет красной герани — мой любимый цвет. Ру, который красил дверь, должно быть, знал это. Так, посмотрим, смогу ли я разглядеть слабое золотистое сияние, словно обрамляющее дверную раму. Такое милое маленькое волшебство. Краем глаза я заметила, что Бам очень внимательно наблюдает за мной. С тех пор как мы приехали в Ланскне, Бам все время был мне виден очень хорошо. А сегодня так же хорошо мне виден и Пантуфль; моргая своими серьезными темными глазами, он смотрит на меня, прячась в тени.
Я слегка толкнула дверь. Она оказалась не заперта. Здесь двери всегда открыты. Она отворилась со скрипом, и внутри, в темноте, что-то мелькнуло. Что это? Странный промельк чего-то голубого, как оперение зимородка, мазок чего-то ослепительно-оранжевого… Мои дети учатся, набираются знаний, сказала я себе со странной ноткой гордости. Они умеют вызывать ветер. Но разве этого достаточно? Разве этого когда-либо бывало достаточно?
А там, за рекой, в Маро, Ру понемногу к чему-то готовится — я легко узнала признаки этого: в его глазах словно появился некий отсвет иных мест. Ру никогда бы не стал жить в обыкновенном доме. Даже плавучий дом — для него это уже существенное ограничение возможностей. А Ланскне ведь так мал, Ру. Здесь живут маленькие люди. Ограниченные. И души у них не такие широкие. И ведь ты, в конце концов, отправился со мной только потому, что знал: она никогда отсюда не уедет…
Я тихонько закрыла дверь. У меня над головой невидимая птичка тихо, но настойчиво щебетала: Попробуй. Попробуй.
Я протянула руки к моим детям. Анук взяла меня за одну руку, а Розетт — за другую. Клич муэдзина над Маро уже стих. И солнце село. Мы не стали оглядываться назад. Нам пора было на праздник.