Глава девятая
Воскресенье, 22 августа
Отец Анри Леметр сегодня очень занят. Утренняя месса в Ланскне, затем посещение Флориана, Шанси и Пон-ле-Саула. Когда к списку его приходов прибавился Ланскне, ему пришлось отказаться от ежедневных служб в более мелких общинах, но воскресная месса — это для жителей всех селений на берегах Танн по-прежнему святое. И я, стоя на мосту, слышу голоса церковных колоколов, которые доносит сюда ветер Отан: двойной перезвон колоколов церкви Сен-Жером, колокола-близнецы церкви Святой Анны во Флориане и очень характерный звук небольшого колокола часовни в Шанси. Когда воздух буквально пропитан религиозной активностью, мне просто не годится бездельничать, однако я стою здесь без дела и без сутаны, а потому выгляжу как какой-то турист.
И все же прятаться я не стану. Нет, отец мой. И пусть бывшие прихожане думают обо мне что хотят. Вот они идут мимо меня в церковь — мужчины в воскресных костюмах и шляпах, низко надвинутых на лоб из опасений, что их сорвет ветер; женщины в туфлях на высоких каблуках, в которых не очень-то удобно идти по булыжной мостовой, так что походка получается весьма неуверенная, — и на лицах у всех этих людей отражается одновременно и стыд, и какое-то нелепое торжество. Непослушные овцы, которые поняли, что пастушья собака занозила лапу колючкой. Представляю себе их мысли: Рейно получил по заслугам. Ничего, это пойдет ему на пользу — пусть не думает, что может не считаться с законом.
Теперь соответствующее распоряжение епископа — только вопрос времени. Возможно, он просто поручит отцу Анри Леметру передать весть о моем переводе на новое место — или в какую-нибудь дальнюю деревню, где моя репутация пока не считается подмоченной, или в один из приходов какого-нибудь большого города, Марселя или Тулузы, чтобы там я научился ценитьобщественное и межрасовое entente cordiale. Впрочем, отец Анри настойчиво уверяет меня, что это отнюдь ненаказание, а один из способов церкви должным образом использовать имеющиеся у нее человеческие ресурсы, направляя их туда, где они более всего нужны. И не дело, когда тот или иной священник пытается сам решать подобные вопросы. Хороший священник долженобладать смирением и готовностью принести церкви любую жертву; он должен постоянно заглядывать в сокровенные глубины своей души и с корнем выкорчевывать проросшие там сорняки эгоизма и гордыни. Но пойми, отец мой, я ведь прожил в Ланскне почти всю жизнь! Я здесь родился, и этот городок с его булыжными мостовыми и неровными рядами домов мне дорог. Я люблю окрестности Ланскне с их пестрым покрывалом крошечных частных полей и длинных полос фермерских угодий. Люблю этот обжигающий ветер, и эту реку, и это небо. Хотя в целом здешние места ничем особо не примечательны — они дороги только тем, кто считает их своим домом.
На днях я заявил отцу Анри, что у священника нет друзей. В лучшие времена у него есть последователи; в плохие — только враги. Но, если не считать призвания, данных обетов и тому подобного, священник должен быть не просто человечным, а человечнее всех прочих; и, каждый день проходя по туго натянутому высоко над землей канату своей веры, он должен понимать: если он покачнется и упадет, те, что аплодировали ему вчера, сегодня всей стаей накинутся на него, купаясь в его позоре, как в грязной луже, и будут страшно довольны тем, как низко он пал.
Мои овцы уже почти готовы отвернуться от меня, от своего пастыря. Сегодня утром со мной мало кто поздоровался. Меня приветствовали Гийом Дюплесси и Генриетта Муассон, а вот Шарль Леви смотрел испуганно, да и Жан Пуату — кстати, я был о нем лучшего мнения, — направляясь в церковь, сделал вид, что разговаривает с Симоном Кюсонне и не замечает меня. Почти все меня игнорируют — кто как умеет. Луи Ашрон демонстрирует откровенное презрение; Жолин Дру, похоже, огорчена, но непреклонна. У Жоржа Клермона вид довольно жалкий и виноватый, зато Каро Клермон торжествует и, как всегда, очаровательна.
Ну конечно же, это его рук дело! Вряд ли это удастся доказать, однако…
Неужели вы полагаете, что он действительно уедет?
О да! Это только вопрос времени. У него всегда был такой сложный характер. Помните, когда Вианн Роше…
Ш-ш-ш! Тише. Вон он идет.
Они вереницей тянулись через мост к церкви, низко опуская голову, поскольку ветер дул им прямо в лицо. Погода явно менялась; небо из голубого стало серо-синим, цвета макрели. В ветре я слышал какие-то голоса, вторившие звону колоколов.
А без сутаны он выглядит совсем иначе.
С какой это стати он так на нас пялится?
Должно быть, Отан совсем его с ума свел.
Что ж, Каро, может, он и свел меня с ума. Но я наконец-то почувствовал в душе полную пустоту — такое ощущение, будто голова моя была полна гремящих семян, но ветер подхватил их и унес прочь. Мне казалось, что я нужен Ланскне; мне казалось, что это селение всегда будет моим королевством, моим приходом, моим убежищем, моим домом. Люди называли меня «отец». А теперь…
— Отец мой, —раздался у меня за спиной чей-то голос, — могу я предложить вам что-нибудь выпить?
Жозефина в церковь не ходит. И я всегда знал, по какой причине. Она — в отличие от Каро Клермон — никогда не делала тайны из своей неприязни ко мне; тем более странно с ее стороны искать моего общества сейчас, когда большая часть деревни разделяет ее мнение; а уж то, что она столь гостеприимно приглашает меня к себе, и вовсе кажется чуть ли не извращением.
Возможно, ей просто жаль меня? Чудесно! Только этого мне сейчас и не хватало. Чтобы меня пожалела Жозефина Бонне и отвела к себе домой, точно бродячего пса…
Я обернулся и увидел, что она улыбается.
— Я подумала, что вам бы неплохо сейчас выпить кофе.
— А что, я так плохо выгляжу?
Она пожала плечами.
— Бывало, я видела вас в куда лучшей форме. Послушайте, я испекла яблочный пирог. Не хотите ли отведать кусочек? За счет заведения?
Я даже зубами скрипнул. И все-таки я понимал: она предлагает это с самыми лучшими намерениями, хотя у нее нет ни малейших причин любить меня или предлагать мне утешение; но тем не менее она открыто выражает мне сочувствие, словно бросая вызов Каро и ее ядовитым жабам. Из всех людей, которых я когда-либо здесь обидел, именно Жозефина, как мне казалось, должна была бы проявлять какое-то сочувствие ко мне. Я вдруг почувствовал, что тронут, сказал:
— Вы очень добры.
И пошел за ней — может, и не совсемкак собака, но почти столь же покорно. Наш епископ, наверное, одобрил бы это, подумал я. А вот Вианн Роше, наверное, восприняла бы происходящее со смехом, как шутку.
Жозефина принесла мне пирог со взбитыми сливками, а в кофе плеснула капельку коньяку. У нее круглое лицо и коротко подстриженные светлые волосы, и она совершенно не похожа на Вианн Роше, но все же в ее манере вести себя есть что-то от Вианн. Например, привычка тихонько ждать, улыбаясь одними глазами. Я ел; как ни странно, оказалось, что я страшно голоден. Хоть я и думал, что в последние дни напрочь утратил всякий аппетит.
— Вианн пригласила меня на обед, — сказала Жозефина. — Надеюсь, вы не откажетесь пойти со мной?
Я покачал головой.
— Спасибо, но, по-моему, не стоит…
— Я была бы так рада, если бы вы согласились.
Я посмотрел на нее с подозрением. Это что же, какой-то трюк, имеющий целью меня унизить? Да нет, она, похоже, и не думает смеяться. Наоборот, насколько я понимал, выглядела она скорее озабоченной; и руки у нее на коленях как-то беспокойно двигались, как это часто бывало когда-то, еще до первого приезда сюда Вианн Роше. В те времена Жозефина Мюска была в Ланскне таким же изгоем, каким теперь стал я; каждую неделю эта печальная молчаливая женщина исповедовалась мне в своих наклонностях клептоманки, а ее муж, Поль-Мари, исповедовался в том, что регулярно совершает над ней насилие.
Возможно, именно поэтому она меня и возненавидела. Потому что я знал все ее тайны. Потому что я был единственным, кто знал, что муж ее бьет. И все же позволял Полю-Мари расплачиваться за столь тяжкий грех всего лишь неоднократным прочтением «Аве, Мария», но сам ни во что не вмешивался. С тех пор Жозефина в церкви и не бывает. Ведь Бог ее не защитил. Но, что гораздо важнее, я тоже не защитил ее — я был связан по рукам и ногам святыми обетами и тайной исповеди.
И все же сегодня мне показалось, будто вернулась та, прежняя, Жозефина — или, по крайней мере, ее призрак. Теперь она, правда, всем кажется очень уверенной в себе, и, похоже, никто, кроме меня, не замечает, что это не совсем так; люди не видят этой вечной морщинки у нее между бровями; не обращают внимания на то, как при разговоре она отводит глаза — точно лгущий ребенок. Что-то у нее на уме, подумал я; что-то такое, в чем ей хотелось бы исповедаться. Что-то связанное с Вианн Роше…
— Послушай, Жозефина, — сказал я. — Я ценю твою доброжелательность, но спасать меня вовсе не нужно. Ни Вианн, ни тебе. Я вполне способен о себе позаботиться.
Она недоуменно захлопала глазами:
— Так вы думаете, что я поэтомувас пригласила?
Ее удивление, несомненно, было абсолютно искренним. Что-то явно ее тревожило, но эта тревога не имела ни малейшего отношения ни ко мне, ни к тем неприятностям, что на меня свалились.
— В чем дело, Жозефина? — спросил я. — Ты поссорилась с Вианн?
— О нет! Вианн — моя самая любимая, самая дорогая подруга…
— В таком случае почему же ты не хочешь идти к ней одна? — Я говорил с нею на редкость мягко; я никогда не разговариваю подобным образом с такими особами, как Каро Клермон. — Разве ты не хочешь с ней повидаться?
Готов признать: целился я наугад. Но Жозефина вздрогнула, и я понял, что попал в цель.
— Не то чтобы не хочу, — промолвила она, — но… люди со временем так меняются… — Она вздохнула. — Я не хочу ее разочаровывать.
— А почему ты думаешь, что разочаруешь ее? — спросил я.
— У нас с ней было столько планов! И она так много сделала, чтобы помочь мне. Я всем ей обязана! А теперь… — Она подняла глаза, посмотрела на меня в упор и спросила: — Месье кюре, вы можете оказать мне маленькую услугу?
— Все, что угодно, — сказал я.
— Я уже восемь лет не хожу в церковь, и мне стало казаться, что дальше так жить нехорошо. Но сейчас вы здесь, и я бы хотела… Скажите, вы не могли бы выслушать мою исповедь?
Это было так неожиданно, что я заколебался.
— Разумеется, но отец Анри был бы…
— Отец Анри меня совершенно не знает, — сказала она. — Да и все мы здесь ему безразличны. Ланскне для него — просто еще одна деревня, еще одна ступенька на лестнице, ведущей в Рим. А вы здесь уже сто лет, отец.
— Ну, не совсем сто… — суховато возразил я.
— Но вы меня выслушаете?
— Но почему именно я?
— Потому что вы способны понять. Потому что вы хорошо знаете, что такое стыд.
Я молча допил свой café-cognac. Жозефина, разумеется, права. Этоя знаю хорошо. Я отлично знаком с этой Сциллой, как и с Харибдой моей извечной гордыни, которая столько лет была моей верной спутницей. И голос Сциллы моего стыда вечно звучит в сердце, напоминая о просчетах и падениях, однако Харибда моей гордыни с пылающим мечом заслоняет мне путь к прощению.
Два слова. Прости меня.Вот и все, что требуется. И все же я никогда этих слов не произносил. Ни во время исповеди, ни родственнику, ни другу, ни самому Всевышнему…
— Вы примете мою исповедь, отец мой?
— Конечно.