Книга: Казус Кукоцкого
Назад: 18
Дальше: 8

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

 

Пecoк, подхваченный током воздуха, тонко звенел, ударяясь на лету о прозрачные стебли сухих ломких растений. Все стороны горизонта были затянуты дымкой, и никаких признаков светил в небе не было. Маленькие вихри заворачивались вокруг слабых мелких холмов, рассеивались, снова возникали. Песок медленно перекатывался с места на место, тек, как сухая вода, но очертания этой бледной земли почти не менялись.
На одном из плоских холмов полузанесенная песком лежала женщина. Глаза ее были закрыты, но пальцы ощупывали песок и, ухватив в горсть, просыпали тонкими струйками.
"Наверное, я уже могу открыть глаза", – подумала женщина. Помедлила и открыла. Мягкий полусумеречный свет был приятен. Она еще немного полежала и приподнялась на локте. Потом села. Песок защекотал, ссыпаясь с ее одежды. Она посмотрела на рукав своей белой, в мелкий зеленый цветочек, рубахи.
"Новая, пакистанская. Подарили, я такую не покупала", – отметила она про себя и почувствовала, что ей мешает узел белого в горошек платка, повязанного по-деревенски под подбородком. Она улыбнулась и скинула его. Села, подтянув колени почти под подбородок: как хорошо... как легко...
Она просунула руки под подол рубахи и ощутила грубую шершавость своих ног. Провела ладонями по икрам, посыпался песок. Женщина задрала подол и удивилась, увидев свои ноги – они были в грубых трещинах. Кожа около трещин заворачивалась розовыми пересохшими трубочками. Она постучала по ним, и они отлетели, точь-в-точь как краска со старых манекенов. Она с удовольствием начала обскребать эту засохшую краску, из-под которой сыпалась грязная гипсовая пыль, и внутри открывалась новая молодая кожа. Особенно ужасными были большие пальцы ног – на них наросла желто-серая кора, из которой торчал разросшийся, как древесный гриб, ноготь.
"Фу, гадость какая", – она потерла с некоторой брезгливостью эти почти известковые наросты, и они неожиданно легко отслоились и упали в песок, мгновенно с ним смешавшись. И высвободились пальцы ног – новые, розовые, как у младенца. Откуда-то взялись оливковые парусиновые туфельки на костяных пуговках, такие знакомые... Ну да, конечно, бабушка купила их в Торгсине, туфли ей и синюю шерстяную кофту маме – за золотую цепочку и кольцо...
Руки тоже были покрыты сухой пыльной коркой, она потерла их, и выпростались тонкие длинные пальцы, без утолщений на суставах, без выпуклых темных вен, – как из перчаток...
"Как славно, – подумала она. – Я теперь как новенькая".
И нисколько не удивилась. Она встала на ноги и почувствовала, что стала выше ростом. Остатки старой кожи песчаными пластами упали к ногам. Она провела рукой по лицу, по волосам – все свое, и все изменившееся. Песок хрустел под ногами, каблуки увязали в песке. Было не холодно и не жарко. Свет не убывал и не прибавлялся – ранние сумерки, и казалось, ничего и не собирается здесь меняться.
"Я осталась совсем одна", – проскользнуло в мыслях. И тут же она почувствовала легкое движение у ног – серая, с извилисто-темными полосками на боках простопородная кошка коснулась ее голой ноги. Одна из бесчисленных Мурок, сопровождавших ее всегда. Она наклонилась, погладила выгнутую спинку. Кошка отзывчиво мурлыкнула. И вдруг все изменилось: оказалось, что воздух вокруг нее населен. В нем происходило движение теплоты, переливы какого-то качества, которое она не умела правильно назвать: живой воздух, и этот воздух ко мне не безразличен. Пожалуй, благосклонен...
Втянула в себя – пахло чем-то знакомым, приятным, но несъедобным. Откуда забрела память об этом запахе, неизвестно.
Она взошла на вершину маленького холма и увидела множество таких же плоских перекатов.
"Довольно однообразно", – и пошла вперед без ориентира, которого, собственно, в этой местности и не было, без намеренного направления, куда глаза глядят. Кошка ступала рядом, слегка увязая лапками в сухом песке.

 

* * *

 

Идти было хорошо. Легко. Она была молодой и легкой. Все было совершенно правильно, хотя и совсем не похоже на то, к чему она так долго готовилась. Все происходящее не соответствовало ее забытым теперь ожиданиям, шло вразрез и с лубочными представлениями церковных старух, и со сложными построениями разнообразных мистиков и визионеров, но зато согласовывалось с ранними детскими предчувствиями. Все физические неудобства ее существования, связанные с опухшими проржавелыми суставами, осевшим и искривившимся позвоночником, отсутствием зубов, слабостью слуха и зрения, вялостью кишечника, – все это совершенно исчезло, и она наслаждалась легкостью собственного шага, огромности обзора, дивной согласованности тела и мира, раскинувшегося вокруг нее.
"Как там они?" – подумала она, но на месте "там" было совершенно голо и безлюдно. "Ну и не надо", – согласилась она с кем-то, кто не хотел показывать ей никаких картинок. И "они" тоже не расшифровывались до отдельных лиц...
В руке она что-то держала. Посмотрела: черная кружевная косынка, слежавшаяся по швам, жесткая – как новенькая. Развернула: узор знакомый – не то колокола, не то цветы – колокольчики, сплетенные между собой извилистыми усиками. Как будто прорвало невидимую стену, пробилось откуда-то воспоминание, и женщина улыбнулась: наконец-то нашлась... Эта была та самая косынка, которую она долго искала, когда умерла бабушка. Бабушка велела хоронить ее в этой косынке, а запрятала так далеко, что никто найти не мог. Так и похоронили, покрыв голову белым платочком... Она набросила косынку на голову, привычным движением повязала сзади на шее.
Шла долго – ничего не менялось ни в пейзаже, ни во времени, но усталости она не чувствовала, только стало вдруг скучно. Она заметила, что кошка исчезла. И тогда она увидела взявшихся неизвестно откуда людей, сидевших у маленького костра. Прозрачный бело-голубой огонь был почти невидим, но вокруг него заметно колыхались потоки воздуха.
Она подошла – навстречу ей, поблескивая лысиной и радостной, лично к ней направленной улыбкой, поднялся высокий худой мужчина с характерной еврейской внешностью.
– Вот Новенькая, – приветливо сказал он. – Иди сюда, иди. Мы ждем тебя.
Люди около костра зашевелились, освобождая ей место. Она шагнула поближе и села на песок. Еврей стоял рядом с ней, улыбался как старой знакомой. Она же испытывала неловкость, потому что не могла вспомнить, где его прежде видела. Он положил ей руку на голову, приговаривая:
– Вот и хорошо, хорошо... Новенькая...
И она поняла, что Новенькая – это ее теперешнее имя. Он же был Иудей. Сидящих было человек десять, и мужчины, и женщины. У некоторых тоже были знакомые лица, но она так давно уже привыкла гнать от себя это мучительное ощущение давно знакомого и ускользающего, так бесплодны были усилия вспомнить, выкопать корешок воспоминания, связать его с тканью существования, что она по привычке отмахнулась. "Они тоже не могут вспомнить", – догадалась Новенькая, заметив, с каким напряженным вниманием смотрит на нее плотный, наголо бритый человек, сидящий по-восточному чуть поодаль. Еще были две собаки и странное животное, какого женщина никогда прежде не видела.
– Ты сиди, сиди, отдыхай, – посоветовал Иудей. Возле огня происходило что-то, прежде ей неизвестное. Более всего было похоже на то, что они загорают – это в сумерках-то, при свете маленького костра... Огромная рыхлая женщина, укутанная с ног до головы в грубый байковый халат, зашевелилась, повернулась к огню боком, старик с мрачным лицом протянул руки, вывернув ладони наружу. Высокая старуха в черном куколе, закрывавшем лицо, жалась к огню... От костра шло, кроме тепла, еще и иное излучение, очень приятное... Собака перевернулась на спину и подставила поросший редкой белой шерстью живот. Блаженство было написано на дворняжьей морде. Вторая, лохматая овчарка, сидела, скрестив перед собой лапы – совершенно по-человечески.
Посидели, помолчали. Потом Иудей протянул руку над костром, сделал такое движение рукой, как будто зажал что-то в руке, и огонь угас. На месте только что горевшего огня Новенькая заметила не золу, не угли, а легкий серебристый прах, который на глазах смешался с песком.
Люди встали, отряхнули песок с одежды. Иудей шел впереди, за ним, врастяжку, поодиночке и парами, потянулись остальные. А Новенькая все сидела на песке, разглядывая их со спины: общая печать странной целеустремленности и сосредоточенности при полнейшей неопределенности движения... Последним ковылял Одноногий, опираясь на палку. И палка, и нога увязали в песке, но он, хоть и шел последним, не отставал...
Они отошли уже довольно далеко, когда Новенькая поняла, что ей не хочется оставаться одной, и тогда она легко догнала вереницу, обогнала Одноногого, Старуху в куколе, Военного в странном мундирчике, как будто с чужого плеча, странное существо, которое все-таки было скорее человеком, чем животным, но уж точно не обезьяной, и поравнялась с Бритоголовым.
– Вот и хорошо, – сказал он.

 

2

 

Время отбивалось здесь, как заметила впоследствии Новенькая, не чередованием дней и ночей, не круговоротом времен года, а исключительно привалами возле костра да последовательностью событий, которые казались Новенькой поначалу одно странней другого. Но никто не требовал от нее выражать свое отношение к происходящему, и постепенно она перестала к разнообразным и странным событиям как бы то ни было относиться, а лишь наблюдала и иногда соучаствовала. Она не всегда понимала суть происходящего, однако ей ничего не приходилось делать против воли. Иногда возникали ситуации, требовавшие некоторого напряжения, но общий ритм движения был таков, что привалы происходили всякий раз, когда ей приходило в голову, что неплохо бы отдохнуть.
Ей давно уже стало ясно, что усталость в здешних местах происходит не от самого движения через плоские песчаные холмы, движения довольно медлительного, но не расслабленного, а именно от нехватки особого рода тепла, которое излучал бледный костерок.
Местность была однообразная, и постепенно создалось впечатление, что кажущаяся целеустремленность лишь маскирует движение по кругу.
Да здесь что-то не то с системой координат – догадалась в какой-то момент Новенькая и обрадовалась, как радовалась всегда, когда в ее теперешнее существование вплеталась нить из прошлого, постоянно маячившего неподалеку, но находившегося как будто под замком, скорее как предмет веры, чем как реальность, вроде здешних сухих растений, вполне осязаемого мелкого песка, который иногда попадал в глаза и долго раздражал своим присутствием слизистую.
Однажды к ней подсел Иудей, положил руку на плечо. Он вообще, как она заметила, довольно часто прикасался к путникам – к голове, к плечу, иногда ко лбу...
– Хочешь задать мне вопрос?
– Хочу... Здесь какая-то другая система координат? Он посмотрел на нее с удивлением:
– Совсем другая.
– То есть... Не трехмерная?
– Она множественная здесь – у каждого своя, – он улыбался тонкими губами, ветер шевелил остатки серых волос, росших немного над ушами и на затылке, под голым темечком.
– Значит ли это, что каждый из нас находится в отдельном, своем собственном, с собственными координатами, пространстве?
– Не каждый. Я знаю, где ты или вот он, – Иудей указал на Бритоголового, – а вы пока не попадаете в мое... Но это не окончательно. Здесь вообще нет ничего окончательного. Все очень изменчиво и меняется с большой скоростью...
– Ага, время, выходит, есть...
– А ты как думала? Есть, конечно, и не одно. Их, времен, несколько, и они разные: время горячее, время холодное, историческое, метаисторическое, личное, абстрактное, акцентированное, обратное, и еще много всяких других... – Он встал. – С тобой приятно разговаривать...
И отошел. Новенькая сидела, поглощала телом лучи и наполнялась силой. Этот хилый костер всех питал... Пустынное место, такое скудное и бедное, оказывалось гораздо интересней, чем можно было предположить с самого начала. Само путешествие тоже становилось все интересней. То, что Иудей сказал о времени, было довольно загадочно, но все-таки возникло ощущение, что она знала об этом, но забыла. Эта мысль вызвала почти ожог, столь она была неприятна.
Новенькая огляделась: мелкий песок, молчаливые люди, наскучивший пейзаж... "Я знала многое другое – другие места, других людей, но все забыла, ничего не могу вспомнить. Может, я выпала из того времени, где происходило все другое, прежнее?" И она закрыла глаза, потому что единственное, что ей оставалось, это наслаждение теплом и бесконечное шагание по мелкому песку...
Некоторые из путешествующих были столь замкнуты в себе и необщительны, что напоминали Новенькой пациентов психиатрической лечебницы. Они лишь вяло выполняли редкие приказы Иудея, который обращался с ними, как с детьми, – ласково и твердо. Большинство из них знали друг друга в лицо, хотя и общались мало и неохотно. Но были и такие, что испытывали взаимное расположение и у костра тихо разговаривали между собой.
Иногда прибавлялись новые лица, а кто-то исчезал. Исчезали обычно незаметно. Только одна женщина, серенькая и исключительно кривоногая, обремененная двумя сумками и заплечным мешком, ушла у всех на виду. В какой-то условно-утренний час, когда все собирались в путь и костер уже был погашен, она подошла к Иудею, сняла с себя матерчатый мешок, поставила у его ног две свои туго набитые сумки и, склонившись, поцеловала ему руку.
Он отобрал руку, дружески и грубовато похлопал ее по плечу и, погасив улыбку, проворчал:
– Ну, иди, иди... Заждались тебя... Умница, иди, ничего не бойся...
И те, кто не поленился поднять голову, увидели, как два праздничных зеленых потока нависли над ней, и раздалось подобие музыки – нечто среднее между короткими позывными неведомой радиостанции и упражнением для музыканта, начинающего занятия на неизвестном миру инструменте... и женщина исчезла, а на ее месте остались небрежной горкой сброшенные сумки да медленно стягивалась плавная воронка замирающего движения в воздухе. Дворняга заволновалась, залаяла, кинулась на еще трепещущее место, вопросительно гавкнула, задрав светлую голову вверх... Вторая, большая и лохматая, вздохнула и прикрыла лапой глаза...
Вскоре все шли по неопределенному маршруту, а ветер, полный мелкого песка, засыпал оказавшийся никому не нужным груз...
Очень скоро, уже на следующем привале, появился новичок, длинноволосый молодой человек. До момента встречи он в полном одиночестве довольно долго брел по чахлой белесой пустыне, глубоко проваливаясь в песок рыжими ковбойскими сапогами. Он нес с собой причудливой формы чемоданчик и с холодноватым любопытством потребителя всякой экзотической дури размышлял о том, куда это его угораздило проскочить. Память отшибло начисто. Он не знал о себе по меньшей мере трех вещей: где он находится, зачем несет эту нелепую ношу, тяжелый чемоданчик столь неправильной формы, что его никак нельзя было поставить, а только на бок положить, и третье, самое неприятное, что это за темный смерч, время от времени на него налетавший... Этот одушевленный воздушный поток ерошил ему волосы, залезал под одежду, был он то слишком горячим, то слишком холодным, неприятно-назойливым и чего-то от него требовал, умолял, скулил... Кроме этих, более или менее определенных ощущений, в которых он отдавал себе отчет, было еще смутное чувство огромной утраты. Утрата намного превосходила все то, чем он сейчас обладал, и вообще все, имеющееся в наличии, так сказать, было совершенно ничтожно в сравнении с тем, что он утратил. Но что именно он утратил – этого он не знал.
Ему надоело идти, и он опустился на песок, тряхнул головой – из волос посыпался белый песок. Он положил под голову чемоданчик. Песок скрипел на зубах, колол под одеждой. Откуда-то справа опять вывернулся темный смерчик, подрожал в отдалении и двинулся к нему. Длинноволосый почувствовал усталое раздражение и сказал про себя:
– Да сгинь ты!
Смерч дрогнул и остановился. Тогда человек догадался, что этот смерч чувствителен к его настроению и что внутренним усилием его можно отогнать. Пожалуй, это было первое приятное впечатление за все последнее время. Он стер ладонью с чемоданчика налет песка и закрыл глаза. Нельзя сказать, что он уснул – скорее впал в какое-то оцепенение. Пока он еще помнил себя, отдал самому себе приказ – сюда больше не хочу, сюда больше не надо... Иногда такие самораспоряжения помогали. У него был опыт.
Однако когда он очнулся, ничего не изменилось, разве что затекла шея от жесткого поворота причудливого предмета, лежащего под головой. Он потер шею и пролежал еще сколько-то, а когда окончательно открыл глаза, вокруг него в молчании сидели люди, которые показались ему унылыми и плохо нарисованными. Один из них был чуть более осязаемым – лысый, высокий, он стоял к нему боком, склонившись над горстью пересохших стеблей. Он протянул руку над сушняком – взвилось тонкое пламя. Огонь загорелся сам собой, без спичек и зажигалки. Это немного успокоило молодого человека: он уже бывал в таких местах, где вода, огонь и ветер лишь смеются над амбициями маленьких существ, которым кажется, что они все на свете укротили с помощью хлипкой уздечки, называемой причинно-следственной связью...
Этот еврей, который играет с огнем, здесь главный, догадался Длинноволосый.
Иудей подошел к нему, постучал по черному чемоданчику и сразу же обнаружил осведомленность:
– Эта штука тебе вряд ли здесь понадобится.
– Не выбрасывать же, – пожал плечами Длинноволосый.
– Само собой...
– А что в нем такое? – впервые пришло в голову Длинноволосому. – Что в нем такое, что я его таскаю?
– Открой да посмотри, – посоветовал Иудей.
Длинноволосый уставился на собеседника с изумлением: как это ему раньше не приходило в голову? Но ведь не приходило же... Отчасти это тоже было утешительным, напоминало незатейливое сновидение, которое даже кошкам снится: хочешь двигаться, бежать, спасаться, даже просто стакан воды взять, а тело тебя не слушается, ни одной мышцей не можешь двинуть...
Чемоданчик был закрыт на два замка, и Длинноволосый не сразу сообразил, как они открываются. Пока он размышлял об устройстве этих затейливых замков-защелок, руки сами нажали на боковую скобку, и чемодан раскрылся. Это был не чемодан, а футляр для предмета невероятной красоты. У Длинноволосого даже дыхание перехватило от одного его вида: металлическая труба с раструбом, желтого благородного металла, не теплое золото, не холодное серебро – мягкий и светоносный. На овальном клейме удлиненными буквами выбито SELMER, и Длинноволосый сразу разобрал эти мелкие буквы. Он прошептал это слово, и во рту от него стало сладко... Потом он коснулся пальцами деревянного мундштука. Дерево было матовым, нежным, как девичья кожа. Изгиб был такой пронзительной женственности, что Длинноволосый смутился, словно ненароком увидел голую женщину.
– Какая прекрасная... – Он запнулся, подыскивая слово: игрушка, машина, вещь? Отбросил неподходящие слова и повторил с окончательной интонацией: – Какая прекрасная!
Что-то хотелось с ней сделать, но неизвестно что... И он оторвал подол своей клетчатой шерстяной рубашки и, нежно дохнув теплым воздухом, провел красно-зеленой тряпочкой по изогнутой золотистой поверхности.
Теперь он шел со всеми, и это кружение, которое кому-то казалось бессмысленным или однообразным, приобрело для него смысл: он нес дивный предмет в черном футляре, огрубленно повторявшем его плавные и легкие очертания, оберегал его от всех возможных опасностей, а особенно от наглого черного смерча, который тянулся за ними в отдалении и все ожидал момента, чтобы напасть со своим жалким скулежом и неприятными прикосновениями... Казалось, что смерч этот как-то заинтересован в черном футляре, потому что норовил коснуться и его. Длинноволосый хмурился, говорил про себя "кыш!", и смерч испуганно отскакивал в сторону. На привалах Длинноволосый доставал из заднего кармана джинсов клетчатую тряпочку и все время, пока сидели, ласково тер металлическую трубу...
Иногда он ловил на себе взгляд высокой сухощавой женщины в черной косынке на пышных волосах. Он улыбался ей, как привык улыбаться симпатичным женщинам – взгляд его умел обещать полное счастье, любовь до гроба и вообще все, чего ни пожелаешь... Но ее лицо, несмотря на миловидность, казалось ему слишком уж озабоченным...

 

3

 

Поднялись на очередной холмик. Иудей остановился, долго смотрел себе под ноги, потом присел и начал разгребать песок. Там, в песке, лежала человеческая кукла, серый манекен, грубо сделанный и местами попорченный. Из прорванной груди лезла какая-то темно-синяя веревка. Иудей надавил пальцем на грудь, пощупал шею, положил пальцы на едва обозначенные глазницы, бросил на лицо манекену горсть песка. Все остальные тоже бросили по горсти, потом молча сбились в кучу.
– Может, попробовать все-таки? – спросил Бритоголовый у Иудея.
– Пустой номер. Не вытянуть, – возразил Иудей.
– Надо попробовать. Нас много, может, удастся, – настаивал Бритоголовый. – Что скажете, Матушка? – с надеждой обратился он к худой старухе. Матушка, не поднимая куколя, с сожалением покачала головой:
– По-моему, незрелый.
Новенькой очень захотелось взглянуть еще раз на эту человеческую куклу, но песок уже засыпал корявую фигуру.
– А ты что скажешь? – неожиданно обратился Иудей к Новенькой.
– Я бы раскопала, – сказала она, вспомнив, как сама вот так же лежала на вершине холодного холма.
– И на себя возьмешь? – Он смеялся, но смех его был необидный, дружеский.
– Ну как тебе не стыдно, – укорил его Бритоголовый. – И шутки твои, как всегда, дурацкие...
– На, ладно, ладно, настрой свой фонарь и посмотри, – Иудей присел и быстро, почти по-собачьи стал разрывать сухой песок... – Но имей в виду, если не получится, будет на тебе висеть.
Бритоголовый посмотрел отчужденно в сторону и пробурчал:
– А вольвокс на что? В конце концов, это вполне реально... Немного.
Матушка прижимала руки к груди и чуть не плакала. Новенькая присела рядом с Иудеем и стала рыть землю поближе к ногам. Бритоголовый откапывал песок возле головы...
Ноги, вскоре показавшиеся из песка, были в трещинах, в трубочках скатавшейся краски, точно такие, как совсем недавно у самой Новенькой...
Она поскребла краску – под ней был слой плотного материала, но сырой, глинистый, совсем не похожий на ту новую розовую кожу, которую обнаружила Новенькая недавно под своей выношенной оболочкой. Бритоголовый трудился над головой, снимал какие-то ветхие лоскутья не то кожи, не то бумаги.
– Давай-ка я согрею его чуток, – Иудей ласково отодвинул Бритоголового.
– И то верно, – кивнул Бритоголовый. – Воин, собери-ка нам сушняку...
Человек в мундире кивнул, а потом появился с несколькими сухими ветками, сложил их колодцем. Иудей подошел, протянул руку, чуть согнув кисть, пошевелил тонкими губами – и ветки загорелись синевато-белым огнем. Куклу отрыли. Она была грубой, с плохо обозначенным лицом, топорными руками и ногами. Пол же был обозначен очень отчетливо, вся конфигурация была подчеркнуто мужской, широкоплечей, а кисти рук, ступни ног и половой член были непропорционально крупными. Ни малейших признаков жизни фигура не подавала.
– Вольвокс, – сказал в воздух, ни к кому специально не обращаясь, Бритоголовый.
Иудей, озабоченно ощупав манекену шею и тронув живот, поморщился:
– Материал непроработанный. Дохлое дело. Мы все потеряем ступень и ничего не достигнем.
Бритоголовый помолчал, подумал и сказал тихо, чтобы Новенькая не услышала:
– Ты со своей еврейской осторожностью мешаешь мне мое дело делать. Я же врач все-таки... Я должен делать все, чтобы спасти больного.
Иудей засмеялся и коротко двинул Бритоголового кулаком в живот:
– Дурак! Я говорил тебе, что врачи – падшие жрецы. Ты всю жизнь занимался секулярной медициной и хочешь ее сюда протащить.
– Сам ты дурак, – беззлобно и совершенно по-школярски огрызнулся Бритоголовый. – У вас, у верующих, нет чувства профессионального долга. Все свои проблемы взвалили на плечи бедного вашего господа бога... В конце концов, вольвокс всего лишь энергетическое упражнение...
– Хорошо, хорошо, я не возражаю, – согласился Иудей с улыбкой, и Новенькая догадалась, что они очень близкие друзья, и связь между ними какая-то иная, чем у всех прочих здесь присутствующих...
Новенькая кожей лица почувствовала, что всегдашний слабый ветерок усилился, песчинки легонько ударялись в шеки и в лоб, забивались в волосы. Ветер нес с собой не только песок, но и тонкие стебли травинок, какие-то паутинные комки из колючих листьев, растительных ломких нитей и сухого мха. Огонь горел, слегка пригибаясь к земле, но гаснуть не собирался.
Человеческая кукла лежала на земле, рядом с огнем, все стояли кругом, ожидая чего-то. Бритоголовый вытащил из кармана клубок довольно грубой суровой нитки и передал стоящему рядом Воину. Обойдя круг, клубок вернулся к Бритоголовому. Каждый держался двумя руками за нитку. Справа от Новенькой стояла Матушка, слева Хромой. Ветер усиливался, направление его определить было невозможно, он дул со всех сторон и нес в себе все больше растительного сору. Все стояли неподвижно, и сухие стебли трав, паутинные волокна и летучие семена неизвестных растений облепляли их волосы, одежду, цеплялись к протянутой между ними нити, и через некоторое время они стояли в круговой изгороди из всего этого растительного сора, незамкнутой лишь сверху, а у их ног, рядом с дрожащим костром, неподвижно лежал грубый манекен. Иудей поднял руку над своей головой, к самой середине круглого просвета, и просвет затянулся – образовалось подобие древней хижины. Новенькая почувствовала, что дыхание ее не попадает в такт с дыханием всех остальных, она задержала вдох и попала в общий ритм. А попав в него, обнаружила, что, кроме общего дыхания, есть еще и общее сердцебиение и общая воля, направленная на это бесчувственное полено, которое как будто даже сопротивлялось, во всяком случае, проявляло некоторое ощутимое противодействие их общему напряжению, тому, что можно было назвать даже работой. От стоящей рядом Матушки шла очень сильная пульсация, Хромой же скорее обозначал свое присутствие. Два самых сильных мотора были у Бритоголового и у Иудея.
Ветер все усиливался, и стоять было трудно, но нить, такая, казалось бы, тонкая, была надежной, и через нее тоже поступало энергетическое питание. Она начала слабо светиться, тем же бледно-голубым светом, что и костер, и Новенькая почувствовала, что шар их отрывается от земли и зависает в воздухе. Манекен, лежавший на земле, дрогнул, дернулся и слегка поднялся над землей.
– Ну вот, дело пошло, – услышала она довольный голос Бритоголового, – теперь надо только подышать на него хорошенько.
И они задышали изо всех сил, и шар от этого усиленного дыхания даже слегка расширялся и опадал, как будто дышал, и, хотя ветер относил их в каком-то неопределенном направлении, у Новенькой было счастливое детское чувство, что она делает все хорошо и правильно и достойна похвалы...
А чучело внизу проявило еще один признак оживления – поднялась грудь в глубоком вдохе, и заметно восстал член. Манекен задышал, ветер сразу стал слабеть, шар стал опускаться, и вскоре они уже коснулись земли. Растительные стены их воздушной хижины упали, и все стояли кругом, еще держась за нитку, вокруг оживающего чучела, которое зашевелило рукой, провело пальцами по груди, как будто почесываясь, ощупало свою, как стало теперь заметно, плоскую голову и откашлялось.
– Ну как? Есть там что-нибудь? – спросил Иудей.
– Легочное дыхание, хватательный рефлекс, эрекция, – ответил Бритоголовый.
– Не так много, но лучше, чем ничего, – хмыкнул Иудей.
Иудей с Бритоголовым подтащили Манекен поближе к огню – он стал теперь как будто помягче и напоминал теперь скорее тяжко спящего человека, чем портняжную болванку.
Новенькая почувствовала, что силы ее покидают, и опустилась на землю. Оглядевшись, заметила, что у всех людей вид измученный, полусонный. Иудей подбрасывал в огонь порошковое топливо из спичечной коробки, отчего огонь налился синевой и стал мощнее облучать своим питающим светом...

 

4

 

Воздух бывал разным: иногда легким, сухим, "благорасположенным", как определяла его Новенькая, иногда тяжелел, густел и, казалось, наливался темной влагой. Тогда все двигались медленнее и скорее уставали. Да и ветер, не оставлявший их караван ни на минуту, тоже менялся: то бил в лицо, то лукаво заглядывал сбоку, то дышал в затылок. Свет же всегда оставался неизменным, и это более всего создавало ощущение томительного однообразия.
– А не надоел ли тебе здешний пейзаж? – спросил тихо Иудей у Бритоголового. Новенькая, которая старалась на стоянках держаться возле этих мужчин, поблизости от которых чувствовала себя уверенной и защищенной, не повернула головы, хотя и расслышала тихую реплику.
– Ты можешь мне предложить что-то повеселей? – рассеянно отозвался Бритоголовый.
– Маленькую экскурсию в сторону от главного маршрута. Не против?
– О, вот новость для меня! Оказывается, есть маршрут? Я-то считал, что мы топчемся здесь по кругу из каких-то высших соображений, – хмыкнул Бритоголовый. Он давно уже устал от однообразного тускловатого света – промежуточного, обманчиво обещающего либо наступление полной темноты, либо восход солнца... – Пейзаж-то можно еще стерпеть, пустыня и пустыня... Вот если бы солнышка...
– Тогда пошли. – Иудей осмотрел дремлющий у огня отряд, поискал глазами Новенькую. Она была рядом. – И Новенькую возьмем.
Новенькая благодарно улыбнулась.
– А остальных? – встрепенулся Бритоголовый, движимый благородной тягой к справедливости или, по крайней мере, к равенству...
Иудей засмеялся:
– Да при чем тут... Не путевки же в профкоме распределяем... Поверь, остальных тащить бессмысленно.
Бритоголовый пожал плечами:
– Как знаешь...
– Пошли, пройдемся, – пригласил он Новенькую ласково-повелительным тоном, и она встала, отряхивая одежду.

 

* * *

 

Втроем они зашагали по скрипучему песку. Здешние расстояния были произвольны и неопределенны, измерялись лишь чувством усталости и происходящими событиями, и потому можно сказать, что началась эта экскурсия с того момента, как Бритоголовый, а следом за ним и Новенькая, заметили на горизонте какой-то дребезжащий столб света, который то ли сам приближался, то ли они его быстро настигали...
Столб светлел и наливался металлическим блеском. И вот они уже стояли у его основания, превратившегося постепенно в закругленную стену из прозрачного светлого металла...
– Ну вот, – сказал Иудей, сделал в воздухе неопределенный жест, и на поверхности стены обозначилась прямоугольная вмятина, вокруг которой мигом нарос наличник и образовалась дверь. Он нажал кончиками пальцев.
"Я знаю, я знаю, как это делается, я это уже где-то видела", – обрадовалась Новенькая про себя.
Там, за дверью, свет стоял столбом, сильный и плотный, почти как вода. Вошли. Дверь, конечно, исчезла, как будто растворилась за их спинами.
Внутри был яркий солнечный день. Нераннее утро. Начало лета. Стеной стояли большие южные деревья, и не как попало, а в осмысленном порядке. Новенькая поняла, что и здесь есть какая-то простая формула их взаиморасположения, угадав которую, поймешь сообщение, заключенное в них, и сообщение это они несут собой, в себе и для себя, но и для других оно тоже значительно. Это сообщение также заключалось и в оттенках зеленого – от бледного, едва отслоившегося от желтого, до густого, торжественного, как хорал, со всеми мыслимыми переходами через цвет новорожденной травы, блекло-серебряную зелень ивы, пронзительный и опасный цвет болотной ряски, матовый тростниковый, простодушно-магометанский и даже тот технологически-зеленый, который встречается только в хозяйственных и строительных магазинах...
Новенькая зажмурилась от наслаждения.
"Как счастливы сейчас глаза", – подумал Бритоголовый, которому открывались иногда ощущения отдельных чужих органов... Теперь его собственные глаза ликовали, и радость свою передавали всему телу.
Молодая женщина, сидящая на корточках между двумя криптомериями, встала, увидев Иудея, подошла к нему, и они крепко расцеловались.
"Всех, буквально всех знает", – удивился Бритоголовый. Они с Новенькой стояли чуть поодаль, не мешая встрече.
– ...Ландшафтная архитектура, о чем и мечтала... Последний курс я не успела окончить, оставалось два экзамена и диплом. А здесь, видишь, всему научилась, – женщина погладила криптомерию, и та потерлась о ее ладонь, как хорошая кошка. – Эта парочка все ссорится между собой, никак не могут друг к другу приспособиться. Я их все примиряю.
Лицо ее было привлекательным, хотя и грубоватым: глубоко вмятая переносица, курносый нос, крупный рот... глаза же были большущие, серые, в двойной черной обводке, одна вокруг радужки, вторая из густых черных ресниц под широкими мужскими бровями.
– Сейчас, сейчас покажу вам, – обратилась она уже к Бритоголовому и Новенькой. – Катя меня зовут.
Новенькая заметила, что на Кате мужская майка-безрукавка, в каких выступают боксеры, и натягивалась эта майка большой молодой грудью. Многорядное коралловое ожерелье сплошь покрывало шею... Бритоголовый же увидел то, что именно покрывали веселенькие кораллы, – неряшливый прозекторский шов от самой надключичной ямки вниз...
– У меня лучше всего с деревьями получается, на одном языке говорим, – Катя указала на два отвернувшихся друг от друга дерева, – а эти криптомерии у меня любимцы... Может, вы помните, была такая дурацкая игра – почта цветов. Желтый нарцисс – к измене, красная роза к страстной любви, незабудка – верность до гроба... – она улыбнулась, показав неплотно подогнанные один к другому зубы. – Так вот, самое смешное, что все более или менее так и есть... Соответственно этому и высаживать их надо, чтобы текст не нарушался... Садик-то этот для безымянных детей.
Бритоголовый и Новенькая переглянулись: каких безымянных детей?
Иудей шел чуть сбоку, бормоча под нос:
– Уж мог бы догадаться сам, без подсказки... И твои там...
Аллея из криптомерии вела вниз, к воде. Воды не было видно, но был запах, обещающий воду, тот сильный запах, который за десятки километров чуют животные и несутся к водопою...
Озеро было совсем небольшим, округлым и как будто слегка выпуклым. Его синяя вода была подвижной и искрилась.
– Трудно смотреть? – догадалась Катя. – Я тоже первое время мучилась, пока глаза не привыкли. Надо смотреть как бы немного мимо, не в упор. Ну что, показать поближе? – последний вопрос адресовался к Иудею.
Он кивнул. Катя взошла на легкий мосток, дугой висевший над озером, легла на живот и опустила обе руки в воду. Она поболтала немного руками, что-то тихо сказала и поднялась, держа в руках нечто, как сперва показалось, стеклянное. Оно искрилось. Катя сунула этот слиток света, воды и голубизны в руки Бритоголовому. Он принял это в сомкнутые ладони и прошептал:
– Ребенок...
Никакого ребенка Новенькая не видела. Иудей присел на мостке, заговорил торжественно, как на собрании:
– Он родился совершенно здоровым, от здоровых и красивых родителей и умер через неделю от родовой инфекции. Мальчик плакал, страдал. Его отец покинул свой дом, лучший дом в каменном городе, единственный деревянный дом, и всю неделю лежал на земле, не ел, не пил и молил Всевышнего, чтобы он сохранил ребенку жизнь. Но Всевышний на этот раз отвернулся от своего любимца – нечего было прелюбодействовать с чужой женой, даже если у нее груди, как два ягненка, и волосы, как стадо коз, сходящее с горы Галаадской... И так далее... Да еще и мужа этой красотки на верную смерть послал, чтобы завладеть еще одной, когда и своих баб предостаточно... Ну?
– Нет, не знаю, – покачал головой Бритоголовый.
– Ну, здравствуйте... Этот младенец умер, можно сказать, по-вашему, некрещенным. Потом эта пара произвела еще одного младенца. Тот выжил. Звали его Соломон.
Бритоголовый засмеялся:
– Откуда ты знаешь? Ты же Библию сроду не читал?
– Читал я. Только я тогда, ничего не вычитал. Но я, понимаешь, еврей. А евреям Библию за так дали. Она в нас растворена, а мы в ней. Даже если это нам не нравится. И даже если это не нравится вам... Поэтому, когда мне ее предъявили в один ответственный момент, оказалось, что я и она – одно. Несмотря на то что второго такого идиота, эгоиста и ничтожества мир не видывал. – Иудей улыбался, склонившись над искрящимся шаром. Теперь настало время бормотать Бритоголовому:
– Друг ты мой, да что же ты говоришь? Он старший брат царя Соломона, воздвигшего Первый Храм в Иерусалиме? Две тысячи семьсот лет?
– Но у него нет времени, у него только состояние, – заметила Катя, о которой забыли.
– Хорошо, пусть так. А другие? А другие кто? – Брито головый передал в руки Кати искрящийся шар. Она дошла до середины мостка, встала на колени и, выгнувшись по-кошачьи, опустила загадочное существо в садок младенцев. Потом махнула рукой, приглашая всех на мостик.
Озеро было полно, просто кипело от шаров – прозрачных, голубоватых. Новенькая вспомнила про длинный картонный ящик, в котором хранились рождественские елочные игрушки ее детства, и среди них, завернутые каждый в отдельную бумажку, самые любимые – шары...
"Ну конечно, все правильно", – заволновалась Новенькая. Что именно правильно, она не смогла бы объяснить...
– Здесь и нерожденные, абортированные... Иногда они дозревают и опять восходят, – деловито объяснила Катя. – Вон, кстати, совершенно дозревший, – и она сунула руку, пытаясь выудить нечто, что явно не хотело быть выуженным.
– Мы же с тобой в философии хорошо пошарили, – начал было Иудей, но Бритоголовый его перебил:
– Нет, нет. Я больше историей интересовался.
– Да ладно. Помнишь Лейбницевские монады? Очень близко, надо признать. И Блаженный Августин догадывался... Ну, про каббалистов я и не говорю, они, надо отдать им должное, при всей невыносимости их метода, много накопали... – он вдруг хмыкнул. – Что там ваш Федор Михайлович насчет слезинки ребенка говорил? Всевышнему замечания делал, что гуманизма в нем мало...
А Новенькая глаз не могла отвести от Кати – та выудила совершенно прозрачный шар размером с большой апельсин, подула на него, уложила на ладони и замерла. Шар чуть качнулся, слегка дернулся, начал было неуверенное движение вверх, но, как будто испугавшись чего-то, снова приник к ладони.
– Боится, маленький, – со счастливой улыбкой сказала Катя. – Им сейчас страшно очень... Трудиться идут. Кто на подвиг, кто на подлость... Но этот, этот очень хороший...
– А есть плохие? – изумилась Новенькая.
Катя вздохнула:
– Да все разные. Есть напуганные, травмированные... А чем больше страху они натерпелись, тем больше от них будет зла...
Звучало это убедительно, тем более что у Новенькой опять возникло ощущение, что она об этом что-то и сама знает.
– Возьми-ка его, – сказал Иудей Бритоголовому.
Бритоголовый почувствовал, что и сам очень хочет подержать в руках это существо. Он накрыл ладонью шар, прижавшийся к Катиной руке. Катя повернула ладонь так, что шар плотно лег в руку Бритоголовому. По весу, по ощущению живого тепла, беспокойства и доверчивости это был ребенок. И, несомненно, мальчик.
– Ну, благослови, – сказал Иудей.
– Это не по моей части, это по вашей, по еврейской. Я про это ничего не знаю, – улыбнулся Бритоголовый, но не Иудею, а запечатанному в шаре существу, обещающему стать младенцем.
– Он тебе не чужой. Дай мне... А не хочешь благословлять, не надо. Просто пожелай ему, чтобы он стал хорошим врачом.
– Это да, – легко согласился Бритоголовый. – Пусть будет.
Шар легко оторвался от ладони и, как пузырек воздуха в воде, поплыл вверх... покуда не достиг какой-то невидимой преграды, возле которой замедлился, уперся в нее, с усилием пробил и исчез, оставив после себя звук лопнувшей пленки и унося в сердцевине своего существа воспоминание о преодолении границы раздела двух сред...

 

5

 

Бритоголовому теперь приходилось трудно: Манекен еле двигался, временами замирал, засыпая на ходу, и тогда Бритоголовый закидывал его за спину, как мешок, и волок на спине не без усилия. Иудей несколько раз предлагал помочь, но Бритоголовый качал своей шарообразной головой с коротким редким ежиком и отфыркивался:
– Ты, как мне кажется, свою порцию еще тогда оттаскал.
И продолжал тащить. Привалы стали делать почаще – видимо, из-за Манекена. После световой ванны он оживлялся, некоторое время шел самостоятельно. Однажды, когда они оказались на привале рядом, Новенькая, вглядевшись, поняла, что рот его не прорезан как следует, а только сверху обозначена складка губ, уши тоже толком не прорисованы, едва намечены зачаточные брови и под ними подслеповатые глаза. Иудей поймал ее взгляд и сказал, как будто советуясь:
– Ну что, мы, кажется, сами не сможем привести его в приличный вид. Придется просить помощи сверху.
Рядом стоявший Бритоголовый (тут Новенькая поняла, что Иудей обращался вовсе не к ней, а к нему) встал на колени перед Манекеном, потрогал его запястье, приставил два толстых пальца к шее, попытался поднять ему плотно прилипшее к глазу веко, но это не удалось.
– Да, наверное, – согласился без всякого восторга Бритоголовый. – Придется крюк дать, – и Иудей нарисовал в воздухе размашистый знак.
И они пошли, как всегда, скучной цепочкой, по скучному песку, и шли, как всегда, долго, все в том же, как казалось, неопределенном направлении, только в воздухе свежело, становилось прохладнее, и холмы делались покруче, и песок сначала уплотнился, а потом и вовсе заменился бурой землей, на которой кое-где проглядывали зеленые растения – не бог весть что, вроде полыни, но путники радовались и этой чахлой зелени. Холмы сменились предгорьями.
Когда стало совсем холодно, из-за очередного взгорка показалось строение, напоминающее большой сарай. Все остановились от неожиданности. Они так давно не видели человеческих жилищ, что и мраморный дворец не произвел бы большего впечатления...
Иудей уверенно шел впереди, Бритоголовый давно уже отстал, так как волок на себе отяжелевшего Манекена большую часть пути. Даже Хромой его обогнал.
Вблизи сарай оказался более похож на старинную постройку. Двери были высокие, двустворчатые, почти как ворота, с фахверками по верхней части. Когда они вошли внутрь, то удивились еще раз: огромный зал напоминал дортуар, спальное помещение для школьников или очень хорошую казарму, без нар, с десятками кроватей, поставленных изголовьем к стене, покрытых чем-то белым: не то грубыми простынями, не то тонкими одеялами. Левую стену занимала огромная печь с керамическими сине-белыми изразцами, явно голландского происхождения, во всю середину комнаты простирался деревянный стол, а в левой стене были две небольшие двери – на одной прикреплен знак "00", а на другой нарисована головка душа, пускающая пунктирные струи...
Новенькая с изумлением рассматривала общепонятные знаки – только теперь она поняла, что все это время она не мылась и не ходила в уборную, даже по малой нужде. Как это могло быть, чтобы она напрочь забыла об этих необходимейших отправлениях? Тут же она почувствовала, что мочевой пузырь полон, и толкнула дверь уборной. Там стоял белый унитаз, умывальник и висело на железном крюке махровое полотенце. К тому же сильно пахло мылом.
"Сколько же всего я забыла", – ужаснулась она и села на унитаз. Известный процесс прошел без сучка без задоринки, и даже рулончик туалетной бумаги, еще запечатанный, предлагал свои услуги. Она спустила воду, подошла к умывальнику и поискала глазами зеркало – зеркала не было. А должно бы быть. Отвернула старомодный медный кран – полилась вода. Она ударила по рукам тугой струей, такая крепкая, тяжелая вода, и чувство воды было столь сильным, что слезы потекли у Новенькой из глаз.
"Как я смогла за все это время даже и не вспомнить про свою человеческую природу, которая время от времени просится на горшок, и про воду – какая она необходимая, а оказывается, без нее можно обходиться? Ведь и не вспоминала даже".
Она набрала полную горсть. Вода даже на вес показалась тяжелой. Опустила лицо в воду – блаженство... Умылась, еще раз, и еще... А теперь бы хорошо принять душ...
Новенькая вышла из уборной. Бритоголовый уже уложил Манекен на одну из кроватей, тот слегка пошевелил руками. Остальные стояли у стола в заметной растерянности. Иудей говорил им что-то, что она не сразу расслышала:
– ...Проведем ночь. Мы давно не спали, и сегодня будем здесь спать.
Новенькая оглянулась – ей хотелось теперь пойти в душевую комнату. Но никакой душевой больше не было. Более того, уборной тоже не было. Там, где только что были две невысокие двери, не было ничего. Пустая стена. Она села в недоумении на ближайшую к ней кровать.
"Надо спросить. Обязательно спрошу". – Не успела обдумать до конца это странное происшествие, как Иудей подошел к ней и сказал на ухо:
– Потом объясню. Это просто недосмотр начальства – не должно здесь быть ни душа, ни уборной. Накладочка, – и он улыбнулся своей тонкогубой улыбкой.
Почему у него такое лицо знакомое? Может, оттого, что мы так давно уже вместе идем... И она почувствовала, что засыпает. Успела только улечься на белую жесткую кровать, и все исчезло. Как хорошо – это было последнее, о чем успела подумать...
...Там, где она находилась, были говорящие полулюди-полурастения, и был увлекательный сюжет, в котором она участвовала чуть ли не самой главной героиней. Заботливо разложенная на огромном белом полотне, она и сама чувствовала себя отчасти этим полотном, и легкие руки что-то делали, как будто вышивали на ней, во всяком случае, она чувствовала покалывание мельчайших иголочек, и покалывание это было скорее приятным. Она догадывалась во сне, что все с ней происходящее имеет отношение к ее жизни и смерти, но за этим стоит нечто гораздо более важное, и связано это с готовящимся открытием окончательной правды, которая важнее самой жизни...
Она очнулась. Спиной, ногами, руками, затылком она ощущала твердое и белое. Телу было хорошо, оно радовалось и упрятанными в глубине мышц костями рук, и голыми пятками, касавшимися простыни, и отдельно радовалось сердце, и легкие, а самая радостная точка была чуть повыше желудка. Даже лучше, чем возле костра. Но глаза открывать не хотелось. Знакомые мужские голоса вели неспешный разговор, который начался очень давно. За той чертой, где кончалась память.
– Я совершенно не готов, – говорил один. Это был Бритоголовый. – Я ничего не знаю. К тому же все время происходит что-то непредсказуемое.
– Здесь предсказуемого вообще не бывает. Всегда импровизация, – отвечал Иудей. – Когда мы сюда волокли Манекена, я же не знал, что над всеми будут работать. Вот все и перешли на следующий уровень. Каждый на свой.
– Ты уверен, что должен уйти?
– Да, я здесь уже закончил все.
– Прямо сейчас? – огорчился Бритоголовый.
– Немного погодя. – Зазвенело стекло, как будто рюмками чокнулись.
– Ну ладно, хорошо. Теперь, под занавес, расскажи мне все про Илью Иосифовича, – попросил Бритоголовый.
Иудей засмеялся:
– Доктор, ты же умный человек, ты диагноз когда еще поставил: умная голова дураку досталась.
– Меня никогда не занимали служебные иерархии, ты знаешь, это не мой грех. Почему тебе так много открыто? Я без ревности и без зависти это говорю.
– Я это знаю. Видишь ли, в честных заблуждениях аккумулируются большие силы. Переворот дает ослепительный эффект. Вот я и взлетел. Но сам взрыв довольно болезненный, хотя почти мгновенный. А ты всегда стоял ближе к истинным вещам. Как это там у них было: истина конкретна? – Оба засмеялись. – У тебя путь медленный. Но верный. А что ты думаешь, легко ли быть святым?
Бритоголовый хмыкнул:
– Кто это здесь святой?
– Как кто? – совершенно серьезно ответил Иудей. – Ты, да я, да все остальные...
– Что ты говоришь? И я, неверующий, и этот Манекен, и чудовищная Толстуха? Не понимаю.
– Ты торопишься. Не торопись. Помнишь, как Илья Иосифович остервенело работал, ему все казалось, что не много осталось, еще одно усилие – и Нобелевская премия за спасение человечества. А теперь, видишь, я никуда не тороплюсь. Постепенно поймешь... Удивительное дело, я прочитал-то все. Знал все. Необходимое и достаточное. Как через тусклое стекло. Вникнуть не мог – слишком торопился.
Снова что-то звякнуло. "Они определенно выпивают", – догадалась Новенькая, которая слушала их разговор с необъяснимым волнением и некоторой неловкостью. Она даже хотела подать голос, обнаружить свое присутствие, но не смогла. Тело ее было как выключенное – ни пальцем пошевелить, ни голос подать...
– Да, – вздохнул Бритоголовый. – Мне торопиться нечего. Особенно теперь, когда она здесь... Все невероятно.
– И непредсказуемо? – с некоторым ехидством ото звался собеседник.
– Да, пожалуй что... И эта странная медицина... Знаешь, методически очень похоже на нашу... Даже швы они сходным образом накладывали – двойной хирургический... Даже игла, мне показалось, круглая...
– А ты что думаешь? Мытье рук по Спасокукоцкому, трепанация по Бемму, капли Бехтерева... Все приемы оттуда приходят.
– Что поразительно, они работали отдельно с костной тканью, с сосудами, с нервами... Я не уверен, что все рассмотрел.
– Можешь быть уверен, что не все. Не все сразу. Ладно, пора. По последней, и пойдем. Ты меня проводишь.
Они явственно чокнулись.
– А эти как же? Так и оставим? – встревожился Бритоголовый.
– Доктор, доктор, – засмеялся Иудей. – Будут отдыхать. Послеоперационный сон.
Новенькая даже обрадовалась – можно не открывать глаз и еще поспать. И она немедленно уснула чистым и прозрачным сном, в котором было колыхание воздуха, и не обыкновенное, а музыкальное, и легкое сияние совпадало с музыкой. И это зрелище, как еда и вода, поило и кормило...

 

6

 

Дорога спускалась вниз, петляя между холмами. Они шли скорым шагом под уклон дороги и ощущали ту внутреннюю особую тягу, влекущую пешехода все дальше и дальше, такую сильную, что требуются некоторые усилия, чтобы остановиться, словно в воображаемом конце дороге поет призывную песнь ветреная придорожная сирена.
Они и не останавливались. Дул привычный ветерок, но он нес в себе не колючий враждебный песок, а обрывки запахов, среди которых явственно различалась чуть тошнотворная корица, опасный миндаль и восхитительный аромат старой библиотеки: старая кожа, сухая бумага и сладкий клей...
Иудей шел чуть впереди, горской походкой, кривоного ставя стопу на ее внешнюю часть. Бритоголовый позади, с опущенными плечами и расслабленными кистями, собранными в вялые кулаки, как у старого боксера. Оба они чувствовали, что местность эта совсем иная, и эта неопределимая пока инаковость все усиливалась. Одновременно они поняли, что движутся на восток – в том прежнем месте, где они путешествовали с другими людьми, никаких сторон света не ощущалось. А здесь восток вскоре объявил о себе побледневшим и светоносным краем неба.
Дорога как-то сама собой ускорялась, сходила в лощину, которая все углублялась. Место обретало постепенно характер обжитого, хотя никаких людей они не встречали. По обе стороны дороги стояли большие лиственные деревья, похожие на липы, но с очень мелкими листьями. Деревья, посаженные через определенные интервалы, создавали впечатление обжитости. Справа лощина расступилась, и дорога пустила боковой побег в виде уютной дорожки. На деревянном столбе была прибита дощечка с синей выгоревшей стрелкой. Они свернули направо.
Дорожка быстро вывела их к длинному дощатому строению с высоким крыльцом. Крыльцо было недавно обновленное, из белого, не успевшего потемнеть дерева, а само строение довольно ветхое. По обе стороны дорожки росла низкая кудрявая травка, и даже в неярком утреннем свете было видно, что трава эта светлая, весенняя, недавно отросшая. "Трава-мурава, – подумал Бритоголовый, – точно такая росла на полянке в Звенигороде, возле ключа в самом низу участка..." Он нагнулся, провел раскрытой ладонью по траве и улыбнулся: глаз не обманул его, ощущение было то же самое...
– Мне кажется, пришли, – сказал Иудей, и они взошли на крыльцо. Вытерли ноги о полосатый половик. Попали в большие сени, там сидели два простецких с виду мужика, по виду вахтеры, один в старой ушанке, другой в кепке. Перед вахтерами стоял старик в полном монашеском облачении, в руках держал бумажную ленту с плохо отпечатанным текстом и тихо что-то объяснял привратникам.
– Да ничего нельзя. Что на тебе есть, то можно, а посторонние предметы не положено, – долдонил вахтер.
– Это не посторонний предмет. Это разрешительная молитва, – настаивал монах.
– Тьфу ты, сколько ж можно повторять! – рассердился тот, что в ушанке. – Смотри, дед!
– Вахтер открыл задрипанную тумбочку, которая стояла тут же, и стал вытаскивать из нее предмет за предметом: умывальные принадлежности в пластиковом пакете, ножной протез, пачку денег неизвестной страны и времени, связку писем и медальон в виде кривоватого сердца и, наконец, одну за другой стал вынимать книги. Все это были Евангелия – от старинных, истрепанных столетним чтением, до новеньких, трехъязычных, гостиничных...
– Видишь, все посторонние предметы... И тащат, и тащат... Так что, понимаешь, давай свою бумажку и проходи...
Монах положил бумажную ленту поверх черного Евангелия и прошел через проходную с удрученным видом.
Иудей и Бритоголовый приблизились к церберам.
– Тот, что в кепке, что-то пробурчал насчет пропусков. Иудей развел руками:
– Ребята, да вы что? Пропуска давно отменили...
– У вас отменили, а у нас не отменили. С нас начальство спрашивает. Ходят тут всякие...
Бритоголовый с нежностью смотрел на них – они были явственно соотечественники, провинциальные мужики, а один так со знакомой мордой. Он присмотрелся к нему и узнал – Куроедов, сукин сын. Работал вахтером в клинике, много лет. Вздорный мужичонко, из уволенных гэбэшных охранников...
– Да ладно, пошли, Илья. Ну что ты, Куроедов, уставился? – И Бритоголовый решительно прошел в охраняемую мужичками дверь.
Куроедов оторопело посмотрел на Бритоголового, потом ахнул и замахал радостно руками:
– Батюшки! Сам пришел! Сам!
– Дур-рак! – рявкнул Бритоголовый, и дверь на упругой пружине захлопнулась за ними с гулким стуком...
Никакого помещения за дверью не было. Огромный амфитеатр, а внизу, в глубине смутно виднелась круглая арена. Оба путешественника стояли у внешнего края, возле прохода, отлого, без ступеней ведущего вниз, к арене. Сначала Бритоголовому показалось, что никаких людей там нет, но потом он различил кое-какую публику – сидели все по одному, реденько, на большом расстоянии друг от друга.
– Нам, пожалуй, вниз, – не совсем уверенно произнес Иудей, и они спустились довольно глубоко, почти на половину амфитеатра, когда Иудей остановил Бритоголового. – Я думаю, хватит.
Они свернули в боковой проход, и обнаружилось, что вместо сплошных лавок, как сперва показалось, там стояли массивные каменные тумбы, довольно далеко отстоящие одна от другой.
– Садись здесь, – предложил Иудей. Бритоголовый сел.
– Ну что, видно?
Бритоголовый увидел в центре арены возвышение, а на нем большой матовый шар на отдельном подиуме.
– Да, шар стеклянный вижу.
– А попробуй-ка вон туда пересесть, – попросил Иудей, и Бритоголовый пересел в предыдущий ряд и пристроился там на каменной тумбе. Видно было то же, но как сквозь чужие очки, все туманилось, утратив резкость.
– Отсюда хуже, – моргнул Бритоголовый.
Иудей удовлетворенно кивнул и предложил ему подняться несколькими рядами выше. Но оттуда виден был лишь белесый туман.
Вот видишь, доктор, я не ошибся, это и есть самое твое место. – И усадил Бритоголового на его прежнее место. – Вот это и есть то, что доктор прописал.
– Шуточки твои дурацкие, – фыркнул Бритоголовый. – Ты толком объясни, что здесь за представление...
Иудей не садился, стоял рядом, положив руку Бритоголовому на плечо:
– Это и есть твое настоящее место. Теперешнее.
– А те, кто сидят ниже, видят лучше? – поинтересовался Бритоголовый.
Они видят не лучше, они – больше. Такая своеобразная аккомодация. Что ты видишь, зависит от места, а уж место зависит от тебя самого. Но это не должно тебя огорчать. Они больше тебя учились, – прозвучало это утешительно.
– Чему? – коротко поинтересовался Бритоголовый.
– Вот этому самому – быть самим собой. – Он посмотрел на небо. Даже отсюда, из глубины цирка, было заметно, что восточная сторона неба наливается светом.
– Ты говоришь иногда нестерпимо банальные вещи, – сморщился Бритоголовый. – Объясни мне лучше, как можно не быть самим собой?
– Всем надо заново родиться. Заново родить себя... Ну, хватит. Сам разберешься, – он горько вздохнул. – Ну вот, теперь мы с тобой расстаемся.
– Навсегда?
– Не знаю. Но мне так не кажется...
– Слушай, – сбил Бритоголовый дружески-романтический оттенок, – а что мне со всеми этими... ну, с Манекеном, с Хромым, с Толстухой... Я ведь не очень себе представляю, что я могу для них сделать...
– Знаешь, у тебя правильная постановка вопроса. Думаю, ты с ними управишься. Надейся на Высший Разум. Он тебя не подведет, – хмыкнул Иудей, и Бритоголового вдруг задела эта ухмылка:
– Ты смеешься, Илья?
Та часть Ильи, которая еще осталась, плачет, доктор. Ты ведь, кажется, как и я, верил в Высший Разум? Вот и следуй за ним.
Бритоголовый хотел что-то возразить, но тут раздался звук – он был поначалу не очень громким, но тревожным. Это был звук дороги, достигающий до самых глубин, и Бритоголовый ощутил дыру в солнечном сплетении, словно звук вошел туда и вышел, пронзив все его существо. В этом звуке был еще голос, очень внятно объявляющий:
– Приготовьтесь! Приготовьтесь!
Но в то же самое время было ясно, что готовиться надо не ему, а кому-то другому. Но звук был – звуком трубы...
Иудей, пригнувшись, неловко поцеловал Бритоголового и побежал вниз, к арене, и стало ясно, что этот трубный голос зовет именно его... Потом вдруг остановился, вернулся, шаря торопливо по карманам. Вытащил на ходу не то маленькую коробочку, не то большого круглого жука и сунул Бритоголовому в руку:
– Чуть не забыл. Это зажигалочка. К ладони клеится. Бывай! Все будет хорошо! Очень хорошо!
И он побежал вниз, слегка подпрыгивая, довольно быстро, и легкие пряди его бедных волос летели за ним, и через мгновение он оказался возле помоста, и двое светлых, неопределенных, плохо различимых, нагрузили на его вытянутые руки большую стопу книг и бумаг, и пакеты, и мешочки – дорожный груз, какой может взять с собой командировочный...
Шар распался на два полушария. Иудей со своим грузом шагнул внутрь – с металлическим щелчком шар сомкнулся.
Звук трубы, пронзительный, похожий на многократно усиленный сигнал пионерский тревоги, нарастал ровно до того мгновения, пока не раздался щелчок. Тогда звук выключился, и раздалось слабое жужжание с электрическим привкусом, и основание шара слабо засветилось. Свечение нарастало, весь шар наполнился бело-голубым холодным светом, который, несмотря на огромную яркость, не освещал арены, а, казалось, все это мощное свечение сосредоточилось в глубине шара.
"Сгорит... Конец", – ужаснулся Бритоголовый.
Жужжание прекратилось, свет внутри шара выключили, он стал матовым, полупрозрачным. Как будто остывал... А потом раскрылся.
Из шара вышел Иудей. Руки его по-прежнему были вытянуты вперед, как будто на них все еще лежала стопка книг. Но никаких книг не было. Кажется, вообще ничего не было.
– Сгорело. Все сгорело. – Бритоголовый догадался, что именно держал в руках его любимый дурацкий друг: все его мысли, труды, планы, книги, доклады, и все его глупые подвиги, тюремные труды, и все благородные поступки, постоянно оборачивающиеся страданиями для окружающих...
Иудей поднял правую ладонь, так что Бритоголовый совершенно ясно увидел тонкую светлую пластинку, отливающую металлом. На пластинке было написано слово, которое, несмотря на дальность расстояния, Бритоголовый прочитал.
НАМЕРЕНИЯ – вот какое слово сияло на пластинке...
– Господи боже мой, – взмолился Бритоголовый, – а как же ад, который вымощен... Неужели наши намерения могут нас оправдать?
Качнулась арена, и остывающий шар, и край светлеющего неба, и все это ушло в сторону, как тень облака... Они снова шли вереницей по серой песчаной пустыне, и ноги увязали в песке, и слабенький ветер нес песчинки, бросал в лицо... Впереди шагал Бритоголовый, а замыкал шествие Хромой, который больше уже не хромал...

 

7

 

После ночевки в сарае все слегка изменились. Заметнее всех Манекен. Он был теперь не таким дубовым, весь стал пластичнее, обрел кое-какие детали – даже ушные раковины оживились примитивным рисунком, а глаза, по-прежнему смотревшие тупо, не казались уже слепыми.
"Вероятно, ночные посетители поработали над ним особенно основательно, – отмечал про себя Бритоголовый. – Хорошая у них пластическая хирургия, ничего не скажешь... И Хромому сделали ногу, непонятно только, протез или трансплантация. Впечатление такое, что образовали новую костную ткань, сформировали из нее малую и большую берцовую, а потом уже приживляли нервы и мышечные ткани... Толстуха стала еще толще. Матушка попрозрачнела, руки просвечивают... Пожалуй, все изменились, кроме Новенькой..."
Он смотрел украдкой издали, как она садится на пригорке, снимает туфли, высыпает из них песок, потом проводит своими чудными руками (легкий шрам на левой, между средним и безымянным, в детстве крючок рыболовный впился) по узким длинным ступням (всегда стеснялась, что нога большого размера), стряхивала песчинки. Потом сдергивала черную кружевную косынку, распускала большие каштановые волосы, и они распадались на три отдельные пружинистые пряди, как бывает, когда волосы за долгие годы привыкают к туго заплетенной косе, и вытряхивала песок...
Манекен, несмотря на свое улучшение, беспокоил Бритоголового, но в то же время Бритоголовый и на себя сердился: так получилось, что друг ему их поручил... Но, в сущности, кто он сам-то? Такой же, как они, попавший неизвестно куда, неизвестно зачем, растерянный и одинокий...
Странное поведение Манекена Бритоголовый заметил еще до первого приступа: тот стал проявлять несвойственные ему признаки тревоги – то оглядывался, то приседал, укрывая голову кое-как сделанными лапами. В какой-то момент Манекен остановился, прислушиваясь, – откуда-то из большого отдаления на него налетел тонкий и страшный звук, направленный ему в лицо наподобие тонкой и злой иглы...
В первый раз ожидание этой иглы было довольно коротким, она вонзилась ему в лоб, и он упал, громко крича. Припадок был похож на эпилептический, и Бритоголовый сразу же сунул ему в рот – откуда взялась? – черенок серебряной ложки и пристроил его голову к себе на колени, чтоб твердокаменная башка не билась о землю... Никаких медикаментов. Сейчас бы хоть кубиков пять люминала...
С этого первого приступа жизнь Манекена изменилась, стала ужасной и гораздо более осмысленной. Он всегда находился теперь в одном из двух состояний – "до этого" и "после этого". Но знал, что есть еще и третье – "это", которое есть ужас. После "этого" наступало "после этого". Он поднимался легкий, как пустой мешок, начисто забыв о только что перенесенном событии. Обычно рядом с собой он видел в эту минуту Бритоголового. Если его не было, то Манекен нагонял остальных, успевших иногда уйти довольно далеко. Он испытывал сильный голод, подходил к Бритоголовому, и тот, ни слова не говоря, совал ему в руку маленькое четырехугольное печенье. Манекен съедал смехотворное печенье и через несколько минут забывал о голоде. Он снова шел и шел и вдруг вспоминал, как однажды, вот так вот идя, он услышал тонкий и страшный звук. Он беспокойно вслушивался, и вскоре звук этот действительно возникал – наступало "до этого". Эти злые, летящие в него из неведомой дали иглы, или пчелы, или пули, множились, и казалось, что каждая из них нацелена в какую-то одну, особенно нежную и болезненную часть тела – в глаз, в горло, в живот, в пах... Каждая взятая на прицел точка становилась как бы самостоятельным членом и испытывала тоскливое ожидание, все нарастающий ужас, и все эти отдельные чувства каждого органа перемножались, росли космически и неохватно, так что страх Манекена намного превышал его собственные размеры, и, чтобы вместить в себя этот беспредельно расширяющийся ужас, он становился огромным, гораздо больше себя самого, больше самого большого, что может представить себе человек. И все это длилось, длилось, длилось... Отчаянно хотелось в этот момент сжаться, стать маленьким, мельчайшим, самой незначительной песчинкой.
Он пытался сжаться и уничтожиться, но вместо того делался все более огромным, становился открытой мишенью для всех несущихся на него стрел. И чем сильнее было это безумное расширение, разбегание тела, тем острее было желание сжаться в песчинку, уничтожиться... И тогда его настигал удар... Сначала один, по голове, – сокрушительный, прожигающий насквозь. Удар был острым, сабельным, сверкающе-черного цвета. Потом еще, и еще. И они падали один за другим, и обозначали все уменьшающиеся границы тела, и лупили, как молнии, в уже обугленное, но еще содрогающееся дерево тела...
А Бритоголовый, не давая сомкнуться его сведенным челюстям, придерживал бьющуюся голову. Иногда ему помогал Длинноволосый: зажав своими рыжими сапогами неустойчивый футляр, с которым не расставался ни на минуту, он обхватывал двумя руками выгибающееся дикой дугой тело, смягчая удары, которые наносил себе безумец...
Потом Манекен поднимался, и все это повторялось снова и снова... Бритоголовый смотрел внутрь его черепа и видел: два небольших полушария были покрыты темной блестящей пленкой, не совсем определенной локализации, то ли под твердой мозговой оболочкой Dura mater, то ли непосредственно на мягких – Arachnoidea или Pia mater, и после каждого приступа эта пленка покрывалась новой сетью трещин и маленькие участки этой пленки отпадали, рассасывались, и проступали блекло-серые, с розовой сетью сосудов, здоровые участки мозга...
"Постоянные аналогии, – отмечал Бритоголовый, – у нас ведь тоже есть электрошоковый метод лечения шизофрении..."
И он гладил присмиревшего дебила по голове, а тот по-детски поворачивал под рукой голову так, чтобы не оставалось на ней места, до которого бы не дотронулась докторская рука...
Матушка тем временем все прозрачнела, и, когда путешественники садились возле костра, Бритоголовый заметил однажды, как она откинула на мгновение свой монашеский куколь, и ее просвечивающее лицо поразило его редкой асимметрией – ни глаз, ни бровей на их естественных местах не было, только бледные складки вялой кожи, лишенные ресниц, а на лбу запекшаяся в форме глаза рана с кровоточащей серединой. Почти исчезнувшей кистью она надвинула куколь, и положение ее сквозистой руки на фоне темного одеяния определяла лишь нитка черных шерстяных четок.
Ухода ее не заметили, однажды возле костра, после обыкновенного отдыха, осталась лежать ее одежда – вложенная в черный подрясник белая рубашка, апостольник, женский головной убор монахини, принятый у христиан восточного обряда, да красный бархатный кошелек. Бритоголовый открыл его – в нем, завернутая в фольгу, лежала истлевшая шерстяная нитка и горсть праха... От ее одежды пахло корицей, которую он с детства терпеть не мог, горьким миндалем и ладаном...
Матушка исчезла деликатно, никого не потревожив, зато вновь прибывшее лицо доставило всем множество беспокойств. Поначалу этому гражданину среднего роста и среднего возраста, когда он обнаружил себя возле костра, представилось, что ему снится сон. И поскольку никакого иного состояния, чем бодрствование или сон, допустить он не мог, то в этих грустных, несколько заторможенных людях, сидящих вокруг костра, все показалось ему подозрительным. Да и сам костер, горевший прямо у его ног, тоже был странным – слишком бледным, негорячим.
"Бутафорское все какое-то, – догадался человек в пиджаке. – Конечно, это сон, очень занятный сон".
И он стал старательно всматриваться в этот довольно странный сон, чтобы не забыть его при пробуждении и донести его до Нади, жены. У нее сны всегда были необыкновенно глупые, то она его пиджак в чистку несет, то суп у нее во сне убегает. Ему самому сны снились очень редко, а таких затейливых, с костром, сроду не бывало. Он попробовал пересчитать людей, сидящих у костра, но как-то не удалось. Не то они слегка передвигались, не то число их менялось. При более внимательном рассмотрении оказалось, что и люди-то они не совсем настоящие, какие-то слабенькие. Только один среди них выделялся – большого роста, плотный, голова обрита наголо, а по высокому лбу ходит блик от костра – залысины на полголовы. Ленинский лоб, и он выбрал Бритоголового в собеседники – как наиболее приличного.
"Надо его спросить..." – и запнулся. Он вдруг испугался, что это не сон. А если это не сон, то спросить надо прежде всего, что это за место такое и как он сюда попал... Такое спросишь, решат, что сумасшедший. Более того, он никак не мог вспомнить, что именно предшествовало его появлению здесь, явно за городом, в незнакомой местности и даже не в средней полосе...
Он еще раз вгляделся в лица людей – решительно незнакомые и несколько странные: рядом обормот уголовного вида, безучастный, как камень, далее длинноволосый человек сидел в позе лотоса, выпрямив неестественно спину и прижав к себе футляр от саксофона. Такой футляр таскал постоянно его сын, пока не ушел из дому... Паршивая собачонка, толстая тетка совсем из простых, и – он даже оживился и одновременно успокоился немного – слева от него лежала прямо на голой земле, оперевши подбородок о кисть руки, очень красивая женщина, с русским хорошим лицом.
"Эта в моем вкусе, – обрадовался он, – похожа на мою Надьку в молодости..." Другие тонули в полутьме, огонь освещал то чью-то руку, то спину...
"Надо собраться с мыслями и понять, откуда же образовался этот пробел", – решил он. Ситуация была неприятная, но большого страха он не испытывал. Мысль свою он повернул в сторону дома, в наиболее прочное место своего существования. Итак, что же он помнил? Жена Надя дала ему на завтрак жареную картошку с двумя котлетками. Он совершенно отчетливо вспомнил котлетки, лежащие на тарелке под углом друг к другу. Бутерброд с колбасой. Чай. Был вторник. Расписание составлено удобно, в среду последние четыре лекционных часа – и до понедельника свободен...
"С тех пор, как я получил профессорское звание, расписание всегда удобное, – размышлял он. – Правда, есть общественные обязанности, партком, ректорат, кстати, не забыть, как раз на этой неделе... – отвлекся он в сторону. – Так, дальше: позавтракал и вывел погулять Каштана. Издали заметил отвратительного серого дога из соседнего подъезда... Потом поднялся наверх, переоделся..."
И тут он обратил внимание, что на нем надет парадный темно-серый костюм с планками на груди, а вовсе не синий в полосочку... Он посмотрел на носки своих ботинок – черные выходные. В то время как утром он обувался в старые румынские сандалеты с дырочками...
"Итак, будем рассуждать логически, – призвал он себя. – Когда я выходил из дома, при мне был портфель. Первая пара лекционная, пятому курсу я сегодня читаю "Современные проблемы гносеологии", вторая, "Основы научного атеизма", всему потоку первокурсников... Портфеля при мне нет. Чтобы лекции я читал, этого не помню совершенно. Одет в другую одежду. Следовательно, между моим выходом из дома и теперешним временем произошло некоторое событие, которого я не помню... Произошло оно в отрезок времени от восьми двадцати пяти утра до... – он хотел посмотреть на часы, но их не оказалось... – Время вечернее. Однако нет никакой уверенности в том, что от утра, которое представляется мне сегодняшним, прошло только десять часов. Могло пройти сколько угодно времени с тех пор, как я перестал его фиксировать... Следовательно, выпадение памяти. Скажем, спазм сосудов головного мозга. Как можно конструировать дальнейшие события? Вероятно, больница Четвертого управления, потом санаторий или что-то в этом роде... Но не могла же Надя отпустить меня одного! Больной человек нуждается... Нет, на нее это не похоже... Странно, странно..."
Профессор любезно обратился к Длинноволосому:
– Простите, который сейчас час? Длинноволосый посмотрел на него неподвижным глазом и сказал, как показалось Профессору, презрительно:
– Все тот же...
"Типичный хиппи", – мгновенно оценил его Профессор и отвернулся. Бритоголовый выглядел определенно всех приличнее, и он поднялся, чтобы к нему подойти. Поднявшись, он ощутил некоторые неполадки в пространстве – не то горизонт слишком близкий, не то небо слишком низкое...
"Тесноватое место какое-то... Черт знает куда занесло, – раздраженно подумал Профессор. А Бритоголовый уважительно поднимался ему навстречу. – Пожалуй, на Маяковского похож". Профессор любил Маяковского и часто цитировал его и в жизни, и в своей лекционной работе...
Подошедший вплотную Бритоголовый неожиданно положил Профессору руку на плечо, и он изумился фамильярности жеста. Бритоголовый заговорил первым:
– Профессор, я прошу вас не беспокоиться. И пока не задавать вопросов. Положение, в котором вы оказались, в высшей степени неординарно, и вам придется провести здесь некоторое время. Потом все будет вам объяснено...
Профессор сдержанно кивнул. Он начал догадываться, что с ним произошло... Ну, конечно, только всемогущие органы могут так поступить: усыпить, переместить, да и вообще сделать с человеком все что угодно... Конечно, не тридцать седьмой год, но сила огромная, Профессор знал это не понаслышке. Он пристально посмотрел на Бритоголового. Да и Бритоголовый этот кто?
Одет был Бритоголовый в белую хлопчатобумажную рубаху с пуговицей у ворота... В солдатскую, в военную рубаху был он одет... Армейское нижнее белье... Не полная ясность, но что-то забрезжило...
И Профессор порадовался своей наблюдательности...

 

Назад: 18
Дальше: 8