Странная суперженщина
Признаться, я чувствовал себя сейчас слегка чутьчуть в довольно хреновой ситуации. С распадом нашего джазового клуба я лишился основного источника дохода. Знакомая проводница из поезда «Казань - Москва» продолжала привозить мне рентгеновские пленки, которые приносил ей мой друг и однокашник Дод Бахрах, однако здесь после гадского фельетона они лежали без дела.
В Министерстве здравоохранения, между прочим, совершенно не спешили вникать в дело о моем исключении из института. Вот скажите, товарищи, спрашивал я там разных референтов, может ли семнадцатилетний абитуриент предполагать, что нужно написать в анкете, были ли или находятся ли в заключении его родители, если этот вопрос в анкете не поставлен? Референты смотрели на меня с непонятной пристальностью, переглядывались потом углублялись в бумаги и говорили изпод бумаг: «Мы постараемся для вас чтонибудь сделать». Проходила, однако, неделя за неделей, но ничего не делалось.
У меня еще оставались коекакие деньги, и, в принципе, я мог снять какойнибудь угол гденибудь в Текстильщиках или в Реутове, уйти, что называется, «на дно», сидеть там, сочинительствовать до решения моего дела, однако Ариадна Лукиановна, так сказать, «не выпускала меня из своих объятий». Кстати говоря, об Ариадне. Вот уж не думал, что готовится ее сорокалетие, на котором среди прочих гостей ожидается маршал Берия! Мне иногда казалось, что ей от силы можно дать лет тридцать с небольшим, не более. Потом я спохватывался: как же тридцатилетняя женщина может быть матерью девятнадцатилетней девицы?
Так или иначе, но она опекала меня с такой энергией, как будто была моей родной теткой. «Постарайся как можно реже выходить из дому, - наставляла она „племянника Васю Волжского“. - Высотка находится на спецрежиме. Если будешь здесь шляться по дворам, а еще хуже по квартирам своих „плевел“, а еще хуже - полезешь на Швивую горку, сиречь улицу Володарского, где размещается спецобъект, то есть тюремный лагерь, то тогда тебя заберут обязательно. Покажика мне свой паспорт».
Я показал ей свою паршивую полуклеенчатую книжицу. Собственно говоря, паршивость она приобрела от долгого пребывания в заднем кармане штанов - как будто затертость штанов передалась и зелененькой книжице. Это хорошо, сказала она, что ты всетаки записан русским, гражданин Константин Меркулов. А ведь ты не совсем русский, не так ли, товарищ поэт ТаковичВолжский? Как ты догадалась, удивился я. Както так у нас пошло, что я стал с первого дня обращаться к ней на «ты». Ей, кажется, эта манера в моих устах очень нравилась. Из твоих сбивчивых рассказов, а еще больше по твоей физиономии, особенно по выпуклым глазам и впалым щекам, я поняла, что ты сын Лиды Хмелик. Верь не верь, но я была хорошо знакома с твоей мамой. Когда ее снова увидишь, спроси про Ариадну Рюрих, только в письмах не пиши. Я была сопливой девчонкой, а она уже утвердившейся звездой тогдашней литературы. В 1930 году она вела поэтический семинар молодых в Звенигороде, и я там тоже подвизалась со своей графоманией. Лида Хмелик! Она была моим кумиром!
Ну хорошо, об этом потом. Пока посмотрим твою прописку. Она полистала гнусные странички и расхохоталась. Ну, брат, когда ты успел в девятнадцать лет набрать такую коллекцию? Казанская прописка, штамп спецкомендатуры Дальстроя, еще один такой же, третий, четвертый, временная прописка в Ленинграде, временная, истекшая, прописка в Москве… Знаешь, только ленивый не заинтересуется таким странным молодым человеком.
Я смотрел на нее и думал, что только ленивый из странных молодых людей не заинтересуется этой странной суперженщиной. Вроде бы принадлежит к самой верхушке нашего рабовладельческого общества, а в то же время выражает такое искреннее участие в судьбе паренька из отверженных низов. По выпуклым глазам и впалым щекам опознает сына Лидии Хмелик и в то же время признается, что эта «врагиня народа» была ее кумиром Но самое странное заключается в том, что мы оба, Костя Меркулов и Ариадна РюрихНовотканная, испытываем друг к другу какоето трудно объяснимое сильное теплое чувство. Вернее, наоборот, теплое сильное чувство, так, что ли? Или всетаки первый вариант, не так? Во всяком случае, ни к кому я за последние годы не испытывал такого полного доверия, кроме Лидии Хмелик и Юрки Дондерона.
В тот вечер жуткой новости и чудного соприкосновения… или наоборот?… чудного соприкосновения с Гликой и жуткой новости о Дондероне… Итак, в тот вечер огромная квартира Новотканных была почти пуста, если не считать спецбуфетчика Фаддея. Именно он прошелестел из служб к входной двери на стук каблучков Ариадны Лукиановны. Со своих антресолей я слышал, как они негромко и довольно дружественно разговаривают. За дни, проведенные у Новотканных, мне иной раз казалось, что хозяйку и слугу соединяют какието личные узы, однако никогда в голову не приходило, что у красавицыпатронессы может быть чтото интимное с павианистым Фаддеем.
Если у Глики была просто отдельная, хотя и весьма обширная комната, то Ариадна тут располагала чуть ли не внутренней квартирой: гостинаякабинет с массой книг, со старинным письменным столом, и глубже - спальня, гардеробная, ванная и даже маленькая кухня. «Такое расположение дает мне всетаки некоторое подобие независимости», - объяснила она мне. Я с пониманием кивнул. Всякий обладает правом на некоторую независимость, в том числе и на раскладушку под обеденным столом.
«Ариадна, мне надо с тобой поговорить!» - крикнул я с антресолей. «Спускайся, Васек!» - ответила она. Я увидел сверху, как мелькнуло лицо Фаддея, залепленное негодованием в мой адрес: как смеет какойто бродячий пацан так обращаться к важной персоне! Больше того, она подставляет пацану щеку для поцелуя, и тот непринужденно этот поцелуй осуществляет. «Чертовски устала, - говорит она. Этот Комитет по Сталинским премиям - самый муторный из всех. Фадеев с компанией, включая и нашего Кирку Смельчакова, могут часами спорить над скучнейшими опусами».
Вслед за ней я прошел в ее гостиную и сел на диванную подушку прямо на полу, недалеко от ее великолепных, почти таких же, как у дочки, ног. Она попросила Фаддея принести чай. «Для Василия тоже?» - поинтересовался мрачневецкий павиан. «Тащи на двоих, Фаддей, не стесняйся», сказал ему я. Государственная дама, глядя вслед негодующей фигуре, покатилась со смеху. «Ты классно говоришь с ним, ейей! Както пофлотски».
За чаем я рассказал ей о разговоре с Гликой вообще и о том, что случилось с Дондероном, в частности. Сказал, что, очевидно, мне придется «линять». Она насупилась. Однако я предпочел бы остаться, пока… Она просветлела. Пока что? Пока не узнаю, куда Юрку засунут. А это еще зачем? Ну чтобы иной раз махорочки другу подбросить. Слушай, Волжский, ты что это тут рисуешься таким бесстрашным? Хочешь сказать, что все вокруг трусы? В глубине квартиры столбом стояла фигура Фаддея. Ее можно было бы назвать стройной, если бы не похабновато откляченный задок. Фаддей, у вас сильно отросло левое ухо! крикнула Ариадна. Хочешь показать, что не все вокруг трусы? Спросил я. Она рассердилась. Закрой дверь, Так Таковский, теперь сядь, Так Такович Таковский, и слушай.
Оказалось, что у нее созрел план по мою душу. Сейчас надо «слинять» недели на две. Она отвезет «племянника» на их дачу, в Звенигород. Дада, именно туда, где в 1930 году на семинаре молодой поэзии она познакомилась с Лидой Хмелик. Я буду официально оформлен как сторож. Мне выпишут трудовую книжку. Она берет на себя Галеева, чтобы тот вместо потерянного сделал мне нормальный советский паспорт с постоянной московской пропиской. Я буду время от времени приезжать в Москву и жить по несколько дней у них, а потом опять уезжать в Звенигород. Таким образом я не намозолю глаза здешним спецрежимовцам. За это время она внедрится в систему Минздрава, и я буду восстановлен в чине студента. После этого с помощью академических друзей она добьется моего перевода в Первый МОЛМИ.
Не веря своим ушам, я слушал Ариадну и не заметил, как на столе появилась бутылка недавно вошедшего в московскую моду грузинского коньяка «Греми».
«В МОЛМИ ты будешь среди лучших студентов и по примеру своей кузины Гликерии получишь Сталинскую стипендию!» - воскликнула она и просыпалась пьяноватым и совершенно очаровательным смехом. Только тут я заметил бутылку, а также то, что она на две трети уже пуста. «Ну и хозяйка, - пожурила себя Ариадна, - сама хлещет, а гостю, будущему сталинскому стипендиату, не наливает! - Встала и с изяществом неимоверным слетала за вторым бокалом. Вдруг просунула все пять пальцев свободной руки в мой чуб, еще сохранивший форму стиляжной стрижки. - А вот это нам придется срезать! Обкорнать! Превратить в идейно правильный комсомольский полубокс! - Протащив несколько раз туда и обратно свои пальцы через мою шевелюру, она вернулась в свое кресло. - Наше общество, Волжский, с чрезвычайной бдительностью относится к прическам. Не говоря уже о „канадках“ у мальчиков, оно не очень одобряет перманент у девочек. Предпочтение отдается вот таким, как у меня, ханжеским пучкам на затылке».
«Тебе очень идет твоя прическа, Ариадна, - сказал я ей подружески. - Я тебя просто не представляю с другой прической».
Она погрозила мне пальцем. «Шалишь, парниша, как говорила Эллочкалюдоедка. Ну давай выпьем за наш Звенигород!»
Мы выпили и закурили по албанской сигарете из моей пачки. Первый раз я видел этого руководящего товарища курящей.
«Ариадна, можно задать тебе вопрос? Почему ты так хорошо ко мне относишься? Почему ты, такая строгая, сразу както очень сердечно меня приняла? Не могла же ты сразу вспомнить Лиду Хмелик, а?»
Она вздохнула и потрясла головой, как делает человек, освобождающийся от груза. Мне давно уже казалось, что, общаясь со мной, она вроде бы освобождается от груза. «Знаешь, когда тебя привела Глика, я сразу же подумала: ну наконецто у нее появился подходящий парень. Ты чемто мне напомнил Кирилла Смельчакова двадцать лет назад. Он моложе меня на три года, а я смотрела на него, как на мальчика. Между прочим, у него тогда тоже была беда в семье. Отца отозвали из Лондона - он там работал от СССР в международной комиссии по торговому арбитражу - и арестовали. Мать была в отчаянии. А Кириллу было семнадцать лет, он окончил школу и не знал, что делать со своим вдохновением, со своим самолюбием, ну и вообще. Отца, впрочем, вскоре выпустили, но тут же кудато отправили, куда - неизвестно, в общем, зашифровали. Скольким людям эти сволочи искалечили жизнь!»
«Кого ты называешь сволочами?» - спросил я и подумал: сейчас назовет перестраховщиков, или бюрократов, или еще когонибудь из этого рода отговорок.
«Как будто ты не догадываешься, - усмехнулась она. - Большевиков, конечно».
Это меня потрясло. Даже среди маминых друзей и Магадане, уже отсидевших лагерные сроки, не было людей, называющих лопату лопатой. Разговоры велись довольно откровенные, но с иносказаниями. Большевиков, например, называли «наши тараканы», а Сталина почемуто величали «Отец Онуфрий».
«Но ведь ты, Ариадна, очевидно, и сама член партии», - с некоторой глуповатостью предположил я. Она сделала свой типичный аристократический жест ладонью, вроде бы означающий чтото вроде «катитесь вы все к черту».
«Конечно, я член партии. Как я могу не быть в партии? Но если бы ты знал, Такович, как я их презираю».
Мне стало не по себе. Ведь тут наверняка в стенах сидит прослушка. Как она решается так свободно говорить? Уж не…? Мне пришлось додумывать до конца. Она сказала:
«Не бойся, Фаддей перекрыл тут все прослушки, то есть перенаправил их. Он в меня влюблен и сделает все, что я ему скажу. Вот эта магия еще действует».
«Магия любви, ты хочешь сказать? - Я чувствовал, что краснею. Испытывал чтото отвратительное, смесь ревности и гадливости по отношению к павиану. - Или просто магия похоти?»
Она отмахнулась. «Да и того, и другого. Слушай, Такович, раз ты мне стал такой родной, я должна тебе открыть мой самый глубокий колодец. Ты, наверное, спрашиваешь себя, как могла женщина, презирающая большевиков, оказаться на вершине большевистского общества. Держись за свое стуло, мальчик: я сейчас расскажу тебе то, что до конца неизвестно даже моему Ксавке, даже другу юности Кирке Смельчакову.
Дело в том, что во время войны я оказала большевикам неоценимую услугу. Это не фигура речи, а исторический факт: у той услуги нет цены. Ты, конечно, видишь по моей девичьей фамилии, что я происхожу из немецкой семьи. Рюрихи принадлежали к остзейской аристократии, и в семье рядом с русским бытовал безупречный хохдойч. Во время войны, когда вермахт подходил к Москве, я, движимая ифлийским патриотизмом, с помощью Смельчакова предложила свои услуги разведке. Я думала, они будут меня использовать для переводов или контрпропаганды, а они на самом верху - и Сталин, и Берия - занимались этим делом и - решили заслать меня в Берлин. Полгода меня готовили, а потом сбросили с кислородной маской с какойто чудовищной высоты из секретного самолета. Не знаю, сколько времени я летела вниз. Надо мной не парашют раскрылся, а развернулись какието черные крылья. Я чувствовала, что они знают, куда меня нести. Увидев внизу Кенигсберг, я поняла, что все русское от меня уже отторгнуто. Даже дочь уже не моя. В городе меня ждали высокопарные, но довольно сердечные родственники из нацистских кругов. Через несколько недель меня отправили к другим родственникам в Берлин. Там в честь меня стали устраивать светские рауты каждый раз со все более высокопоставленными нацистскими гостями. В конце концов там появился доктор Геббельс. Он приблизился ко мне, и я увидела, как он на глазах преображается, превращается из недоступного нацистского бонзы в подрагивающего от вожделения кобеля.
Мне было тогда около тридцати, и я была совершенно неотразима. Ты можешь себе это представить, Такович?»
«Ариадна, ты и сейчас неотразима», - с трудом произнес я. Весь этот бред показался мне сущей правдой, я даже чувствовал, что и сам могу на манер доктора Геббельса превратиться в подрагивающего кобеля.
«Шалишь, парниша! - хохотнула она и продолжила повествование: - Я была совершенно не ограничена в средствах, и вскоре в моем загородном доме стал собираться салон той нацистской сволочи, которая в отличие от кремлевской сволочи всетаки умела пользоваться парижскими духами. Одним из моих фаворитов был, разумеется, Риббентроп. Он, кстати, был не так уж плох, циничный и истерически веселый плейбой. Однажды он приехал с тем, с кем я должна была познакомиться во что бы то ни стало, то есть с Адольфом Гитлером. Его сопровождала эта занудливая Ева Браун. Летчики люфтваффе, которые постоянно шлялись к Эми фон Тротц, то есть ко мне, напоили ее допьяна. А я осталась с Ади. Вот говорят, что он был очень плохим мужчиной, но я этого не заметила. Вполне обычный трудящийся. На следующий день он прислал мне с адъютантом кокетливую открытку и, вообрази, коробку второсортного шоколада.
Вскоре после этого я получила из Москвы формулу основного задания. Надлежало вывезти из Берлина и переправить через линию фронта гражданина Германии Адольфа Гитлера (Шикльгрубера). Шло уже второе лето войны. Потрясающе, медом и юностью, пахли цветущие липы на АллееПодЛипами. Именно тогда мы с моими аристократическими родственниками приступили к выполнению задания. Говорить приходилось иносказаниями, намеками и умолчаниями. Граф Штауфенберг, кажется, понимал меня по колебанию сетчатки глаз. Постепенно с нашей стороны выстраивалась система предстоящей невероятной акции. Я была уверена, что погибну, что гестапо вобьет мне кол в причинное место. Каждая минута жизни могла оказаться последней. Я старалась наслаждаться всем, чем можно наслаждаться, включая музыку, мой друг. В конце концов германский мир дал нам Гайдна, плеяду Бахов, Моцарта, Бетховена, всех тех, кто каждым своим нотным листом опровергал марширующих нацистов.
Между тем Гитлер то и дело возникал на моем горизонте и всякий раз в своем романтическом облике - в черном кожаном пальто с поднятым воротником. Он почемуто трепетал перед своей Евой и потому устраивал наши свидания в своих отдаленных ставках, часто на оккупированных территориях СССР. Наконец, зимой 1943 года в Белой Церкви я усыпила его в постели, а группа моих фаворитов, летчики люфтваффе, перебросили нас с фюрером через линию фронта в бомбардировщике «Дорнье».
Представь себе, Такович, какое ликование воцарилось тогда в ставке Верховного Главнокомандующего Красной Армии. Те, кто был посвящен в это дело, а их было не больше дюжины, буквально пели мне осанну, называли спасительницей родины. Сталин же на банкете в честь Гитлера трижды облобызал меня и провозгласил тост за спасительницу человечества. Ну а фюрер, который, очевидно, думал, что все это сон, всякий раз при виде меня начинал аплодировать и кричать: «Гениальнише! Гениальнише фрау!» Все это происходило в глубочайшей тайне, в великолепных бункерах, похожих на какойнибудь дворец Люцифера, последнего эшелона Линии Сталина. Не знаю, но живо могу представить, что происходило в те дни в верховных кругах Германии. В узких кругах известно, что именно в результате похищения фюрера капитулировала группировка фельдмаршала фон Паулюса в Сталинграде.
Как ни странно, Гитлер в плену чувствовал себя вполне привольно. Он спал до полудня, потом еще часа два таскался по своим покоям в халате, слушал радио «Голос Москвы» вроде бы на немецком, а на самом деле на грубом швабском диалекте, крутил пластинки с пошлейшими венскими фоксиками и сам подтанцовывал, как всегда, в своей плебейской манере. Да, гулял в подземном саду, с какойто странной мечтательностью посматривал на фальшивое небо, откуда улыбался ему золотым ртом пышноусый Бисмарк. Короче, освободился от страшной власти, отдыхал. Во второй половине дня его допрашивали следователи военной прокуратуры, однако процедуры эти были недолгими, ну час в день, не больше, и касались почемуто не особенно злободневных тем, ну, предположим, структуры националсоциалистической партии Германии.
Очень оживлялся фюрер по вечерам, когда для общения с ним приезжали высшие фигуры ВКП(б). Ему нравились их полувоенные костюмы, высокие сапоги, скрипучие портупеи. Нравились пролетарские манеры и отменный аппетит к икре и лососине. Кроме Сталина, ему больше всего импонировало общение с Лазарем Кагановичем, который в юности был смазчиком колес и потому мог объясниться понемецки. С ним они обсуждали вопрос об устройстве послевоенной Германии.
На эти вечеринки всегда приглашалась и я, Муза Победы, как назвал меня в тосте дамский угодник Ворошилов. Я приходила в шикарных, стиля арт деко, декольте, пила шампанское, хохотала, принимала ухаживания крупнейших гадов человечества. Гитлер робел, не решался ко мне подойти, только издали аплодировал: «Гениальнише, гениальнише фрау!» Он вообщето всем там до чрезвычайности нравился, хотя с каждым днем все больше накалялись дебаты о его публичной казни. Должна тебе сказать, Такович, что я вовсе не была уверена в том, что все это происходит в реальном времени и пространстве, что все эти жирненькие и в основном низкорослые люди не являются фантомами моего, возможно, сдвинувшегося в результате дикого напряжения моей миссии воображения, или как там, ну ведь ты же писатель, кончай сам дурацкую фразу.
Мы выбрались изпод земли только тогда, когда Гитлер исчез. Оказалось, что после долгих консультаций с союзниками решено было водворить его на прежнее место. Те же летчики люфтваффе отвезли его на «Дорнье» в Берлин и были тут же казнены под крыльями машины. До сих пор скорблю по тем великолепным мальчикам, эталонам арийской расы, скорблю и плачу, мой Такович.
Гитлер, конечно, дал нашим козлам основательные гарантии по свертыванию войны, однако через несколько месяцев в эпицентре ужасающей жары начал сокрушительное наступление на Курскую дугу. To есть опять надул псевдодоверчивого псевдогрузина. Есть все же признаки того, что он до самого конца ощущал себя отчасти нашим человеком. Доверенные люди поведали мне, что в имперской канцелярии был обнаружен его рапорт одному советскому чину, записанный в те часы, когда бункер каждую минуту содрогался от тяжеловесных взрывов и мозги его обитателей были полностью сдвинуты в неопределенных направлениях. Вот что было сказано в рапорте: «Генералмайору Рюрих от вождя немецкого народа Гитлера. Дорогая геноссе Рюрих, спешу вам сообщить, что ваше задание выполнено. Злейший враг свободолюбивых народов мира, гитлеровская Германия уничтожена!»
Ты, конечно, понимаешь, что этот рапорт был адресован мне. Интересно, что в нем были не только расплавленные мозги, но и первоклассные агентурные данные. Еще в 1944 году вышел в свет для того, чтобы никогда не увидеть света за пределами «Особой папки», ультрасекретный указ Сталина о присвоении мне звания Героя Советского Союза и чина генералмайора пограничных войск за блестящее исполнение беспрецедентной операции в разгар Великой Отечественной войны. Чаще всего такие исполнители сразу после исполнения исчезают, но в моем случае все повернулось иначе. После похищения Гитлера наши вожди стали видеть во мне своего рода талисман успеха. Они всячески меня опекают, постоянно награждают своими побрякушками, присылают мне в пакетах свои секретные вексели на крупные суммы. В Политбюро существует негласный кодекс, разрешающий его членам ухаживать за Музой Победы и набиваться в любовники. В данный период в этой роли подвизается Булганин. Эдакий хмырь! Отрастил себе козлиную бороденку и подражает царским сановникам!»
На этом восклицательном знаке Ариадна Лукиановна прервала свой монолог и опустила лицо в ладони. Плечи ее тряслись. Я слышал, как она бормочет: «Ты думаешь, что это все плод больного воображения? Да? Признайся, Такович!»
Признаться я мог только в своем полнейшем замешательстве. «О, Ариадна, конечно, твой рассказ похож на какойто немыслимый фильм, однако мне хочется верить тебе, хотя бы потому, что я не могу тебе не верить. Ну как я могу тебе не верить? Это было бы полнейшей катастрофой». Так прозвучало бы то, что я хотел ей сказать, на деле же я лишь бормотал сущие бессвязности: «Ну че ты, че ты… Ариадна, ну че ты плачешь… не надо плакать…» И тэ дэ.
Она встала, гордо, с подрагивающим вроде бы от оскорбленного самолюбия подбородком, потянула одну стенку слева направо через всю комнату. Открылась большущая гардеробная, в центре которой висел сшитый ей по фигуре генеральский мундир со звездой Героя и многочисленными орденами. Рядом с этим символом подвига современной Юдифи располагались невесомые, на тонких бретельках, вечерние платья, свисали гирлянды палантинов и шубок. «Ну вот, ты видишь, Волжский, какую жизнь мне приходится вести в обществе оборотней псевдочеловечества. И ты, конечно, теперь понимаешь, почему я к тебе прикипела душою, к такому юному, нищему, к такому, над которым хочется распространить крыло лебедихи!»
Она на миг скрылась за катящейся стенкой и почти в тот же миг явилась в вечернем платье. «Таким мгновенным переодеваниям нас учили в Школе НКВД. Берия приезжал поглазеть на эти экзерсисы женской агентуры. Хохотал, наслаждался. А ты, мой племянник, издеваешься, смеешься над своей теткой!»
«Бог с тобой, Ариадна!» Я вскочил и сделал к ней один шаг. Что за магнит подтягивает меня к ней все ближе и ближе? Сделал еще один шаг. «Когда я издевался, смеялся над тобой?»
Она жалобно и притворно заскулила. «Ты смеешься над моей прической, над моей ханжеской плюхой». Двумя мгновенными, как уколы фехтовальщицы, движениями пальцев она вышвырнула из своих волос две больших шпильки. Накладная плюха упала на пол. Тряхнула своей короткой и очень густой гривкой и окончательно превратилась из советской государственной дамы в игривую подлунную нимфушлюху эпохи арт деко. «Ну запусти свои пальцы в мои волосы, - зашептала она. - Чувствуешь, какие они густые, какие они шелковые и в то же время пружинные, не находишь? Ну что мне делать, Так, если тело отказывается стареть?»
Признаться, я всегда наслаждался своими антресолями в квартире Новотканных. Кроме скошенной крыши, там было еще какоето странное идеально круглое окно, открывающееся прямо в спину мускулистого бога труда с молотком на правом плече. Сюда, в подпотолочное пространство, стекались все шумки, шепотки, музыкальные нотки и разные вентрологические откровения организмов, в которые я старался не вдаваться. Все это вместе создавало тишину и покой огромнейшей с моей тогдашней точки зрения двухэтажной квартиры. Фактически я ведь находился на третьем.
После возвращения из покоев Ариадны мне долго не удавалось уснуть. Во всей огромной кубатуре в ту ночь присутствовали только три живые души: я, она и он, то есть Фаддей. Именно эта мысль не давала мне уснуть. Снизу до меня доносились бесшумные шаги не оченьто человекообразной обезьяны, мне казалось, что надо мной повисают его страдающие яростью глаза. Я слышал, как он тихонько, но отчетливо стучится в запертые двери Ариадны, стучится, стучится, стучится, безответно, но с неумирающей надеждой, как будто стук отождествляется с его натурой. Наконец он перестает стучать и медлительно шелестит под антресолями, почти неуловимо, но отчетливо повторяя «я тебя убью, я тебя убью». Я думаю над этой фразой, взвешиваю ее и так и сяк. Он, наверное, хочет себя убить и обращается к себе во втором лице. Ведь не может же так быть, что он задумал убить меня. Вряд ли он дал бы мне знать об этом. Всетаки мне надо быть начеку. Нужно проверить свой арсенал. Начинаю перебирать пулеметную ленту имени великой смертоносной революции. Куда же мне вставить эту ленту, как превратить ее из украшения в оружие обороны? Нужно всунуть ее в какуюнибудь щель, то есть в пулемет морского типа. Однако как я разверну это оружие для отражения павиановой атаки? Стрельба может целиком уйти в мое круглое окно и сразить бога труда. Тот свалится вниз и разнесет в клочья спящую возле дома машину «Хорьх» семижды лауреата Сталинской премии Кирилла Смельчакова. Этот последний даже и не проснется в своем счастливом сне. Вот кому надо подражать - этому красавцумужчине. Человек, победивший окружающее страшное пространство. Живет так, как ему говорит душа, и в то же время звучит гордо, как птица для полета; так, что ли? Отпустит ли он этой ночью мою любимую девушку Глику, вернется ли она домой, начнет ли кружение внутри квартиры и в ее окрестностях? Встретится ли с сидящим на грибовидном облаке своим папочкой Ксаверием Ксаверьевичем? Поможет ли им летчица Нюра пробить вековечную атмосферу?
Тут наконец я просыпаюсь, весь в поту, при дружеском и умиротворяющем присутствии Луны. Принимай нить Ариадны, советует она мне. Отправляйся в Звенигород, сторожи дачу, налаживай гам потихоньку производство рентгеновского джаза и не забывай о Юрке Дондероне, которому ты обязан все три года его срока подбрасывать табачку.