Книга: Москва Ква-Ква
Назад: Таинства Первомая
Дальше: Толкуем Платона

Poet de la Paix

В Париже в это время было всего лишь начало двенадцатого. Кирилл, наконецто в одиночестве, шел по Бульвару Мадлен в сторону Пляс Опера. Смотрел на ветви каштанов, только что украсившиеся миниатюрными новогодними елочками своих цветов. Когдато и в России, как во всем мире, новогодние елочки назывались «рождественскими». Он вспомнил 1937 год, когда ему было двадцать два. Тогда, впервые после нэпа, разрешили к Новому году наряжать елки. Без всякого упоминания о Рождестве, конечно. Языческий праздник Деда Мороза и Снегурочки. Как по заказу, вернее, вот именно по заказу, появилось множество детских стишков и песенок.

 

В лесу родилась елочка,
В лесу она росла,
Зимой и летом стройная,
Зеленая была.

 

За десять лет до этого, в 1927 году, когда ему было двенадцать, еще наряжали «рождественские» елочки, хотя в кругах партактива предпочитали их таковыми не называть. Из Лондона тогда приехал отец. Втроем, мама, папа и Кирюша, они отправились на Воробьевы горы, где сияли снега. Как будто случайно, так, по пути, зашли в церковь Живоначальной Троицы. С легкими, вроде бы попустительскими улыбками поставили свечки под иконой Спасителя. Мальчик прикрыл глаза и в уме прошептал то, что запомнил от няни: «Боже правый, Боже крепкий, Боже бессмертный, помилуй нас!» Выйдя из церкви, мама крепко поцеловала сына и мужа. Папа смущенно произнес: «Есть всетаки своя эстетика в этих христианских мифах».
Как странно, что именно Рождество вспоминается в ночь Первого Мая в Париже, думал глава делегации советских писателей Кирилл Смельчаков. Ах да, это каштаны виноваты, их елочкоподобные цветы. Ранняя пышная весна стоит по всей Франции, медовый запах цветения, смешанный с бензином, рождает ностальгические чувства даже у ответственных товарищей по ведомству борьбы за мир.
Третьего дня завершился Всемирный конгресс мира, который по размаху ветераны сравнивали со знаменитым форумом 1934 года «С кем вы, мастера культуры?». Выступления советских писателей изобиловали отменными, то есть неувядающими, цитатами из классиков. Смельчаков, например, вспомнил Платона. Философ был прав, выстраивая свою метафору «пещеры», ничтоже сумняшеся заявил он. Человечество от рождения было узником пещеры, закованным в наручники невежества. Оно могло видеть только тени предметов, мелькающие на сводах. Тени возникали и двигались только за колебанием костра. Реальный мир находится вне пределов пещеры. Он содержит сложный рисунок, рождающий свои копии в виде предметов. Он исполнен добра, чьим аналогом является солнечный свет. Человек должен освободиться от оков и подняться из пещеры на поверхность. Средства свободы лежат во власти человеческого понимания. Человек поднимется вверх к познанию, развивая свой смысл и чувство истины.
Философская метафора, созданная в четвертом веке до нашей эры, злободневна и сейчас. Человечество, или большая его часть, до сих пор пребывает в пещере угнетения, насилия и угроз. Реальный мир, к которому оно должно подняться, - это мир идей и деяний социализма, а аналогом солнечного света является коммунистическая идеология, творения классиков марксизма и великого Сталина. Именно у нас, в СССР, выстраивается сейчас государство и общество будущего. Не думаю, что мы все доживем до этого будущего, однако конечный результат в своем совершенстве убедил бы и Платона.
С трибуны он видел, что «высоколобые», эти прогрессивные профессора и литераторы, друзья СССР, а также интеллектуалы левой формации очень внимательно вслушиваются в перевод, обмениваются взглядами и даже перешептываются. Отлично зная образ мысли этих людей, он живо представлял себе, о чем пойдет речь в кулуарах. Смотрите, господа, в Советском Союзе происходят какието кардинальные изменения. Они присылают на форумы своих мыслящих людей, которые говорят о Платоне и не чураются неокантианской картины мира.
Что касается журналистов ведущих газет, те, разумеется, саркастически улыбались. Уловив идеологические позывные, они уже планировали свои заголовки: «Смельчаков ставит Сталина над Платоном, поближе к Солнцу». Сарказм не был чужд и хорошо знакомым личностям, вчерашним соратникам по Коминтерну, титоистам из Загреба и Белграда. Зря, мол, стараетесь, содруг Смельчаков, уж мыто знаем, чем все это пахнет. Ну а если не терять из виду работников советского посольства, то о них можно сказать, что с их лиц ни на минуту не исчезало сугубо пещерное выражение.
Кирилл был доволен своими братьямиписателями, то есть его как бы подчиненными. В общемто, ни один из этих матерых миролюбцев не нуждался ни в каком руководстве, и он им ничего не навязывал. Симонов с трибуны рубал чеканку Маяковского. Сурков с постоянной задушевностью вспоминал Пушкина. Твардовский с мнимым простонародием влачил никому неведомого Некрасова. Эренбург, подчеркивая связь с богемой двадцатых и тридцатых, пофранцузски цитировал Малларме и Бодлера. Все запасы спиртного, привезенные в чемоданах, были выпиты во время полуночных посиделок в отеле «Крийон», однако никто из писателей не впал - или не успел впасть - в запой, то есть не опозорил советскую литературу на многочисленных приемах. Женским полом Парижа эти великолепные мужчины както не интересовались, потому что так уж повелось, что женский пол остается в Москве, а в странах НАТО вместо женского пола советскому человеку подсовывают приманку для шантажа. Вот уж кому доставалось, то вот этим несуразным организациям, НАТО, Пентагону, ЦРУ; этих драли без пощады. Словом, неплохо было развито хорошо известное в разведке «чувство локтя», возникла чемто напоминающая фронт спайка, тем более что со всеми этими ребятами, особенно с Костей, Кирилл был накоротке после встреч в ставках Рокоссовского, Конева, Толбухина.
И всетаки в этот поздний вечер Первого Мая Кирилл был рад, что остался один. Вся делегация уже паковала багаж. Наутро разлетались в разные края: Эренбург как член верховного органа ВСМ , разумеется, в Стокгольм, мон амур, Твардовский в любимую Москвуразливанную, Сурков в Грецию к Микису Теодоракису, работать над циклом, Костю тянула к себе корейская 38я параллель. Кирилл собирался вместе с Твардовским вылететь в Москву - звала просыпающаяся тревога, какаято странная боязнь за «небесную невесту», вообще за все семейство Новотканных, какимто труднообъяснимым, едва ли не мистическим, образом переплетенная «Нитью Ариадны», то есть не однокурсницей, а неоконченной поэмой, - как вдруг его вызвали в посольство и там, «под колпаком», то есть в самом секретном помещении, сказали, что он должен прямо из Парижа через Северный полюс лететь в Японию, где возникает мощное народное движение против американской военной базы Иокосука. Он хотел было тут же откреститься от этого предложения, сославшись на то, что его в Москве ждут, однако человек, говоривший с ним, сделал несколько тайных знаков при помощи четырех пальцев, бровей и крыльев носа, и он понял, что должен лететь.
После этого произошла передача шифра, кодовых имен, а также огромной суммы денег, которую он мог в этой стране то ли восходящего, то ли заходящего, а скорее всего висящего, как атомная бомба, солнца тратить без всякой отчетности. После этого вышли изпод «колпака».
Секретчик хлопнул поэта по плечу. «Завидую тебе. Надоело это осиное гнездо. (Он имел в виду Париж.) Был бы поэтом, хахаха, поехал бы вместо тебя к гейшам». После обмена знаками распальцовки они легко перешли на Кир и Ник. В одном из залов посольства шел какойто прием. Черт знает кого там принимали. Стали там прогуливаться по водкатини. Кирилл попросил какуюто секретаршу соединить его с Москвой. Дал ей телефон Новотканных. Через недолгое время девушка прибежала, трясясь от страха. «Товарищ Смельчаков, такого номера не существует!» Ник тут же вышел с ней, а вернувшись, сказал: «Кир, ты что, опупел? По таким номерам нельзя звонить из загранки. Ладно, постараюсь все это утрясти с этими гадами. (Он имел в виду конкурирующую организацию.) Только запомни, ты никаких звонков из посольства не заказывал».
Вспоминая теперь все эти обстоятельства и все больше наполняясь тревогой за Глику, Ариадну и Ксаверия, он приблизился к Площади Оперы и остановился у входа в Кафе де ля Пэ. Мимо прошла приплясывающая компания молодежи, кто в дурацких колпаках, кто в венецианских масках. Пели чтото из репертуара Жюльет Греко. В Москве таких даже и вообразить невозможно. Вдруг все тревоги выветрились из головы. Пронзила радость парижского одиночества. Проведу здесь дватри дня - и дветри ночи! - один, без всяких обязанностей, без присмотра, вне всякой борьбы, пусть мир отдохнет, не как агент, а просто как поэт Божьей милостью.

 

Мой друг стоял однажды на бульваре,
У входа в заведенье де ля Пэ,
Как вышедший в отставку граф Суворов,
Творец стихов в манере «воляпюк ».

 

Пойду сейчас и засяду на веранде, чтобы всех видеть, проходящих мимо, шутов и блядей. В полном одиночестве. Так и скажу половому: же сюи жюстеман соль. Выпью как следует, а заказывать буду в следующем порядке: двойной мартини, двойной скоч, абсент; все повторить!
Всетаки ноги сами знали, куда вести. Это огромное буржуазное кафе он заприметил еще тогда, когда юнцом возвращался из разгромленной Испании. Обожженный разгромом, он тут охлаждался напитками, комфортом, удивительной вежливостью персонала. С тех пор всякий раз, когда бывал в Париже, старался не упустить случая, чтобы посидеть тут хоть полчаса, а если всетаки упускал, то и уезжал с ощущением чегото упущенного, как будто в Лувр не зашел. Здесь, справа от входа, его всегда умиляла висящая на стене доска, обтянутая зеленым сукном. Под стальные прижимы на этом сукне подсовывали почту для посетителей, то какуюнибудь фривольную записочку, а то и солидный конверт с марками и печатями. Удивительным было полнейшее доверие. Никто никогда не спрашивал никаких документов. Ищи то, что тебя здесь ждет, а найдешь, забирай. Сейчас, правда, кажется, стало строже. Вон портье весьма внимательно приглядывается. Выходит изза своей стойки, приближается, расшаркивается.
«Простите, мсье, вы, кажется, давно у нас не бывали?»
«Да уж, пожалуй, около года. Года полтора, если я еще в своем уме».
«Ищите чтонибудь на свое имя, мсье?»
«Мир меняется, вы не находите? В прежние времена у вас имени не спрашивали».
«Дело в том, что я держу у себя невостребованные мессажи, мсье. Если угодно, я могу проверить».
«Сделайте одолжение, любезнейший, - попросил Кирилл и добавил неожиданно для самого себя: - Мое имя Штурман Эштерхази». Портье поклонился, удалился к своей стойке и через пару минут возвратился с продолговатым розовым конвертом. «Извольте, мсье. Это письмо лежит у меня не менее месяца. Должно быть, вы задержались в пути, мсье».
«Именно так и произошло, - подтвердил Кирилл. - Непредвиденная задержка. Чертовски вам благодарен».
Он положил престраннейшее письмо несуществующей фигуре в карман своего вполне реального пиджака и отблагодарил благородного старца сотней франков; действительно, чертовская благодарность. Чертовская благодарность за какието чертовские шуточки. Затем проследовал на веранду. Да как и кем мог быть подстроен такой розыгрыш? Разложите все по полкам и увидите, что никак и никем.
Он занял столик в углу, чтобы можно было видеть публику и на бульваре, и в кафе. Заказал официанту все три разновидности напитков, а также бумаги и чернил. Вторая половина заказа нисколько не удивила молодца, поскольку вот именно за этим столом, где вы сейчас сидите, мсье, академик Золя писал своих «РугонМаккаров». Что касается первой половины заказа, то на лице официанта, несмотря на великолепные пушистые усы, отразилось некоторое недоверие: дескать, сомневаюсь, мсье, что после таких возлияний вам удастся написать чтонибудь стоящее, глубоко реалистическое.

 

Где ты, послушница Гликерия?
Иль непослушница уже?
Тиха ль твоя светлицакелья
На недоступном этаже?
Ночные звуки Первомая
Тревожат девы робкий сон.
Что мучит, сон превозмогая:
Лягушка, чайка или сом?
Поешь ли ты девичьим голосом
На русских пажитях ржаных,
Как мчит в Японию над полюсом
Твой вечный пьяницажених?
Что вытесняет эти образы?
Твой светлый Александр Блок?
Страны твоей немые борозды?
Иль в темноте стоящий бык?»

 

Так он писал, разбрызгивая кляксы по великолепной плотной бумаге, что предоставляет своим пишущим посетителям Кафе де ля Пэ. Писал, не особенно тщательно цепляя рифмы, сбиваясь с ритма, не тревожась о ясности. Вот так и надо хоть иногда писать, думал он. Поддать как следует и валять, не думая ни о печати, ни о читателях, такой, туды его в качель, лирический дневник, из которого потом буду черпать. Вот именно оттуда буду черпать, как сейчас вливаю по второму разу: двойной мартини, двойной скоч и абсент. Он немного запутался, куда вливать, откуда черпать, но его это сейчас не особенно качало: главное - выговориться, пока не мешают.
Метрах в десяти от него за большим столом сидело несколько мужчин интересной наружности. Даже Кирилл, захваченный своим лирическим дневником, на них посмотрел: что за ребята там сидят, как будто все одного рода? Крупные, прямые, одинаково мрачноватые, носатые, с преувеличенными подбородками, не похожие на французов, все в одинаково плечистых пиджаках, они молча чокались стаканами с чемто прозрачным, явно очень крепким. Пьют, как наши, подумал он, однако морды не наши. У наших так не бывает, чтобы собралось сразу шесть человек с такими отчетливыми мордами. Для наших морд характерна расплывчатость. На всякий случай всетаки пересел спиной к компании и тут увидел, что на веранду с ночного бульвара поднимается весьма элегантный молодой человек. Неизвестно, по какой причине он не мог оторвать взгляда от этого явного парижанина. Да, вот этотто явный парижанин, хоть и дылда. Однако явныето парижане не такие дылды. Значит, это явный неявный парижанин в таком вот длинном плаще из магазина «Old England». Когото мне напоминает этот денди. Ну кого он может мне напоминать, если не явногонеявноготакеготак парижского денди, зашедшего в поздний час на веранду кафе? Молодой человек обеими ладонями пригладил зачесанные назад волосы и прошел было мимо, но споткнулся о взгляд Кирилла и застыл перед его столиком в крайнем изумлении.
«Не верю своим глазам, - проговорил он хоть и с трудом, но на чистом русском. - Кирилл Смельчаков, это вы?»
Ну все, решил опознанный поэт, это какойто типус из МИДа. Или из энкавэдэ. (Так презрительно старой аббревиатурой называли конкурирующую организацию в их «школе».) На наших, грушников, во всяком случае, не похож. Так или иначе сей мир совсем уже не годится для лирики.
«Ну хватит отбрасывать такую длинную тень, сказал он. - Присаживайтесь».
Молодой человек присел. Тут же подошел специалист с усами, выслушал заказ, «гранпресьон, силь ву плэ», и почти немедленно принес большой бокал пива.
«Вы что, из МИДа? - спросил Кирилл. Блаженное поэтическое пьянство уже отступало. - Или из какихнибудь других почтенных организаций?»
Денди все еще, очевидно, не верил своим глазам, хотя и смотрел на Смельчакова вылупленным взглядом. Ушам своим он, по всей вероятности, тоже не оченьто доверял. «Из МИДа?… Из организаций?… Что вы?… Что вы?… Я просто здешний…» - бормотал он.
Настала очередь Кирилла удивляться: «Откуда вы меня знаете?»
Молодой человек отпил большой глоток пива, закурил «Кэмел» и немного успокоился. «Я видел вас восемь лет назад. Вы выступали у нас в Литературном институте».
Вся пьянь мигом выветрилась из головы Кирилла. Ему показалось, что он вспомнил этого парня. Тот был тогда огромным юнцом в задрипанной кацавейке, из коротких рукавов которой свисали одутловатые руки. Если не ошибается, он был сыном одной катастрофической литературной семьи. Так, во всяком случае, полушепотом пояснил присутствовавший на встрече Николай Асеев. Внешность его поражала среди нескольких десятков студентов, большинство из которых были комиссованы по ранениям из действующей армии. Иной раз надутая надменность лица напоминала какогонибудь средних лет римского сенатора. В другой раз, особенно когда официальная часть кончилась и все сгрудились вокруг фронтовикапоэта, он показался едва ли не ребенком, эдаким детенышемГаргантюа. Не он ли тогда задал вопрос о киплингианстве и гумилевщине, который показался совершенно невероятным в детских устах?
Не нужно показывать этому денди, что я его помню, что знаю чтото о его семье, а то еще вляпаюсь накануне перелета в Японию в какуюнибудь нелепейшую историю. Не буду задавать ему никаких вопросов, решил он и тут же задал вопрос:
«Вам сейчас, должно быть, лет двадцать шесть?»
«Двадцать семь», - был ответ.
Засим последовал еще один ничего не значащий вопрос:
«А как вас зовут?»
Молодой человек ответил не сразу. Сначала посмотрел исподлобья. Потом чуть отвлекся в сторону. Почти протрезвевший Кирилл отметил, что никаких следов той, 1944 года, одутловатости в его облике не отмечается. Напротив, лицо было отмечено некоторой утонченностью черт, что при выпуклом лбе создавало вполне приятный портрет, завершенный слегка подрагивающими длинными пальцами пианиста.
«Меня зовут Серж».
Того, кажется, звали иначе, и всетаки, по всей вероятности, это был тот самый, из «катастрофической семьи». Может быть, прикрывается чужим именем, чтобы не ставить советского писателя в неловкое положение?
«Ну что ж, Сережа, давай выпьем за Литературный институт. - Кирилл подозвал усатого: - Силь ву плэ, маэстро, мэм шоз пур де персон!» Тост был принят. Хмель очень быстро развеял неловкость.
«Скажи, Сережа, как же ты из нашего Литературного института угодил в Париж? Впрочем, если не хочешь, можешь и не говорить».
«Отчего же, Кирилл, могу и рассказать. Знаешь, я попал в Литинститут, как тогда говорили, „по блату“. И сейчас так говорят? Здорово! В общем, один большой классик, он знал мою, ну, семью… ну и в память о них… в общем, это долгая история… короче, он дал мне рекомендацию. Вот изза этого добряка я и угодил в самое пекло. Он не знал, что в Литинституте нет брони, так что меня вызвали в военкомат и забрили, рьен а фэр. Месяц муштровали, а потом, алези, в маршевую роту - и на фронт. В первом же бою, то ли в восточной Польше, то ли в Западной Литве, черт его знает где лежит проклятое место, меня как саданули, почемуто сзади, там был полный бардак, все неслись не поймешь куда, и вдруг ктото сзади на мне точку поставил, так припечатал, будто весь бардак упорядочил».
«Хорошо рассказываешь, Серега, - ободрил Кирилл. - Я это по себе знаю; рраз - и точка, и порядочек».
Серж тут чуть отвернулся от него и немного повыл в сторону Больших Бульваров. Потом продолжил:
«Все возобновилось ночью, когда очнулся. Там под страшенной луной по всему полю ходили фрицы и ставили точки на раненых. И орали друг другу через поле. Двое увидели, что я дергаюсь, и подошли ко мне. Дальше случилось миракль, ну, чудесо. Знаешь, я все детство провел во Франции и, видно, в бреду чтото орал пофранцузски. Вот только поэтому фрицы на мне точки не поставили, а, наоборот, взяли за ноги и потащили за собой в свою сторону. Может, надеялись, что им отпуск дадут домой за взятие французского большевика. Пока тащили через минные воронки, я, пожалуй, не меньше трех раз умер, а очнулся уже под брезентовым тентом, в какомто жутком госпитале. Там санитаркиукраинки меня выходили, хорошие девки, между прочим. Потом меня допрашивали военные чины, узнали, что у меня четыре языка в активе: рюс, франсе, дойч и инглиш. Выдали мне фрицевский мундир и отправили с командой какихто ублюдков через райх во Францию. Сказали, будешь переводчиком. Пока ехали то на поездах, то в грузовиках, я видел, что вокруг царит паника. Оказалось, что союзники уже высадились. Короче говоря, в Нормандии я сразу в плен угодил к американским парашютистам. Между прочим, у них тоже была какаято фильтрация пленных, но, конечно, не такая, как у немцев, или… ну скажем, у когонибудь еще. Много курили, все время дымишь, дымишь, проснулся - и „Кэмел“ в пасть, черт знает что! Видишь, я и сейчас без американского курева не могу. В какомто штабе я у них подвизался, а когда Париж освободили, они мне говорят: так, парижанин, теперь ты можешь идти, good riddance, то есть в жопу, по месту жительства. Вот так у них разведка работала, можешь себе представить, Кирилл?»
«Очень хорошо себе представляю, Сережа», - покивал Кирилл. Тут ему захотелось спросить, как на самом деле его нового друга зовут, но он не спросил.
«Вот так моя одиссея закончилась. - Тот снова подвыл, но прервался с виноватым выражением. - Прости, башка чутьчуть буксовать начинает от воспоминаний. Париж - Москва - Бугульма, опять Москва - Ташкент, еще раз Москва - Польша или черт знает что, Райх - Нормандия - Париж. Мне было девятнадцать лет, когда я вернулся. С тех пор живу здесь. Работаю в банке. Пишу роман».
«Пофранцузски или порусски?» - спросил Кирилл. Насколько он помнил, родители этого странного молодого человека писали порусски.
Серж не успел ответить. Сидящая рядом компания запела чтото диковатое, сумрачное, героическое. Двое, тенор и баритон, вели некий дуэт, остальные четверо вторили, ктото подстукивал ритм ладонями по столу. Невозможно было понять, на каком языке исполняется песня, хотя иной раз проскальзывали знакомые славянские слова. Из основного роскошного зала на простоватую веранду уже спешил метрдотель, чтобы довести до сведения уважаемых господ, что в Кафе де ля Пэ не принято петь, тем более хором в шесть человек. Получив такой афронт, шестерка встала, отдала деньги и один за другим, словно караул, пошла к выходу. Проходя мимо, один из них положил руку на плечо Сержа.
«Я их знаю, - пояснил тот. - Это хорваты, беженцы от Тито, сталинисты».
«Что же они в Париже сидят, если сталинисты? - усмехнулся Кирилл. - Лучше бы в Москву перебирались. У нас там все сталинисты».
«Ты тоже, Кирилл?» - с некоторой осторожностью спросил Серж.
«Ну конечно! - воскликнул Кирилл. - Как ты думаешь, мог бы я приехать сюда на Конгресс мира, если бы не был сталинистом? Ты, видно, забыл за эти годы, что у нас весь народ сталинисты? За исключением, может быть, только горсточки заключенных».
Фу ты черт! Серж неожиданно весь вспотел. Я действительно многое забыл. Кирилл протянул ему салфетку. Вытри лоб. Потом спросил прямо в этот потный лоб: не тянет ли его назад, в Союз, ну, в общем, в Россию? Вытирая лоб, а также засовывая салфетку за воротник, чтобы и там приостановить истечение влаги, Серж сказал, что этого он и сам не знает. Временами мучительно почемуто тянет, но, как бы ни тянуло, он туда никогда не вернется. Он был там вдребезги несчастен, если ктонибудь понимает, что такое вдребезги. Потерял всех своих, всех без исключения. Ведь ты же знаешь, Кирилл, чей я сын, сознайся! Ты знаешь, как меня зовут, ну! Кирилл сказал, что это безобразие: два молодых мужика из России тянут свой скоч глоточками, словно янки. Давайка сразу, жопы кверху! Я знаю, что тебя зовут Серж, Серега! Больше я знать ничего не хочу! Они оба тут же жахнули виски buttoms up, то есть так, как и было сказано. Усатый специалист тут же принес новые порции абсента. Что тебя всетаки тянет туда, куда ты не хочешь; дай мне понять! Серж хохотнул и опять же с некоторым намеком на волчий язык. Если уж так без анализа подойти, то тянет больше всего язык, стихи, словесная русская брага; самогонка, если хочешь. Они стали все теснее сближать лбы, один ладонями приглаживал волосы, другой взвихрял чуб. Признаюсь, я многое у тебя любил, Кирилл, даже знал наизусть.

 

…Но ты откроешь надо мной
Надежды купол!

 

Прочти мне чтонибудь из нового! Кирилл вытащил изпод локтя только что исписанный лист. Нет, не годится, он ничего не поймет. Только она это поймет, больше никто. Вдруг, как недавно в МГУ, проскользнул какойто импульс, и он стал читать «Нить Ариадны». Серж слушал, опустив лицо и сжав на столе свои длинные сильные пальцы. Вдруг в одном месте, а именно там, где:

 

Темные мраморы, мерная поступь.
Стража сзади смыкает штыки.
Сколько храбрость свою не пестуй,
Жила дергается на щеке,

 

он поднял свое лицо, озаренное пьяной юностью. Когда чтение кончилось, он только прошептал: «И ты называешь себя сталинистом?» Был уже час ночи, в Москве - три. Ну все, прости, нам, сталинистам, пора спать. Утром лечу. Туда? Ну да, соврал Кирилл. Серж написал чтото на бумажной салфетке. Вот здесь адрес моей двоюродной тетки. Он назвал фамилию, довольно известную в литературных кругах. Можешь передать ей деньги? Какие еще деньги? Ну франки, конечно. Он зашуршал в карманах. Да ты офигел, Серега? Забыл, что они у нас не ходят? Ладно, давай адрес, я ей твердокаменных рублей подкину. Теперь скажи мне на прощанье, Серж Моржовый, ты не агент? Ну раз нет, тогда давай обнимемся на прощанье. Передам от тебя привет моей Глике, ты ведь ее знаешь. Фу, прости, у меня тоже башка чтото забуксовала.
С этими словами Кирилл Илларионович Смельчаков, чьи титулы после такого вечера мы не в состоянии перечислить, покинул свое излюбленное Кафе де ля Пэ. Сквозь стеклянную дверь Серж смотрел, как он удаляется в сторону ГранОпера, прямой, статный и только на пятом или на шестом шагу слегка отклоняющийся вбок.
«Интересный собеседник у вас сегодня был, не гак ли, Серж?» - спросил метрдотель своего постоянного клиента.
«А вы его разве знаете, мсье Ламбер?» - сдерживаясь, чтобы совсем уж не забуксовать, поинтересовался Серж.
«Ну, конечно, - важно покивал метр. - Его зовут Штурман Эштерхази».
Сержу ничего не оставалось, как только воскликнуть «Пар экзампль!», после чего он быстро вышел из кафе и стал быстробыстро исчезать в качающейся тени каштанов с их маленькими рождественскими елочками.
Тень четырехмоторного «Констеллейшна» проходила над сверкающими льдами Северного полюса. В салоне первого класса сервировали дежене с шампанским. «Клико» превосходно умиротворяло разладившуюся было вегетативку. Чтобы завершить отличный прием пищи, пассажир полез в карман пиджака за портсигаром и тут рядом с искомым обнаружил письмо, адресованное мифу. Удалив со столового ножика остатки паштета и масла, он вскрыл конверт, вытащил лист плотной бумаги, прочел текст, смял бумагу и сунул комок в сетку рядом с уже прочитанным «Нью Йорк Геральд Трибюн».
Передаем на всякий случай дурацкое содержание послания:
«Два друга, Летчик Крастрофович и Штурман Эштерхази, летели в своем знаменитом самолете „Орел СССР“ над дельтой Нила. По пути им попался еще один воздушный путешественник, не кто иная, как Ева Браун. На своем самолете „Вихрь Райха“ она возвращалась в Берлин из Каира от друга фюрера короля Фарука. По дороге она послала радиограмму: „Дорогой Ади, Фарук - душка! Удовлетворение окончательное!“
Надо признаться, что девушка немного кривила душой: удовлетворение было не окончательное. Вот почему она заинтересовалась двумя летящими рядом великолепными мужчинами неопределенной национальности.
«Как ты думаешь, кто это рядом летит, Нефертити или Клеопатра?» - спросил Эштерхази у Крастрофовича.
«Судя по трусикам под юбкой, это недотраханная Дева Райха», - предположил прагматик.
Не прошло и пяти минут, как оба аэроплана приземлились на дюне в дельте Нила.
«Мальчики, если вы привнесете в мою жизнь окончательное удовлетворение, я раскрою вам главную тайну Второй мировой войны!» - воскликнула Ева.
Оба авиатора бодро взялись за дело. Дева визжала несколько часов, и, только когда наступила ночь, она победно протрубила:
«Тот, кого боится весь мир, ни на что не способен!»
Если учесть, что этот короткий рассказ сопровождался рисунками Кукрыниксов, можно понять, почему на всех фронтах началось сокрушительное наступление».
Назад: Таинства Первомая
Дальше: Толкуем Платона