35
На следующий после открытия день Вера пришла на выставку одна…
Она всегда приходила на выставку на другой день, пораньше… Обычных посетителей еще нет, или уже нет: она привыкла, что на Западе выставки современных художников собирают публику в основном в день открытия… Вот и сегодня Ингрид специально по ее просьбе пришла к двенадцати, а не к двум, чтобы открыть для Веры зал галереи. Милая, такая покладистая женщина, привыкшая иметь дело с художниками, этими психованными типами: «О, не беспокойтесь, мадам, я знаю, у каждого — своя мания…»
Именно в такие утренние одинокие часы в залах, «наедине со своей семьей», — как мысленно называла она свои картины, — ей наилучшим образом удавалось «варить бульон», из которого «выбулькивались», сопоставлялись, связывались, воплощались пока только в воображении, новые картины. Просматривался следующий отрезок пути. Выстраивалась дальнейшая линия…
На этот раз центром и началом «ташкентской» экспозиции она сделала триптих «Дядя Миша — бедоносец»… Он висел на самой большой стене зала, так, чтобы, уже поднимаясь по лестнице на второй этаж, где развесили экспозицию, публика видела все три работы… Слева триптих поддерживала интенсивная по цвету большая картина «Умелец Саркисян», на которой маленький, голый по пояс, человек, с грудью, поделенной на две — черную и седую — половины, с гроздьями висящих на нем, как связки марионеток, людишками, восседал между двумя гигантскими мешками, из надорванной бумаги которых сыпался тонкой струйкой алебастр…
Справа, на фоне пылающей оранжевыми дынями бахчи, сидела Маруся в шальварах из хан-атласа, в своей косынке, повязанной на пиратский манер, — с четырьмя грудями, к каждой из которых был привязан колокольчик для школьных звонков…
Не много работ, двадцать шесть, — но каждый поворот темы, пути, был продуман, тщательно выверено соседство полотен, так, чтобы в какой-то момент, в определенной точке зала зритель чувствовал, как вокруг него вырастают высокие светлые стены, смыкающиеся в зеленый шатер над головой…
Странно, что Леня волновался перед открытием гораздо больше, чем она. Отменил важную деловую поездку в Нью-Йорк и все три дня развески болтался вместе с ней и кудлатым рыжим Роджером в галерее, дергая двух опытных рабочих указаниями, так что они уже стали к нему обращаться иронически — босс (не подозревая, насколько правы), — да и Веру раздражая какими-то запоздалыми идеями: не лучше ли «Саркисяна» повесить не там, а рядом с «Купальщицами на Комсомольском озере»… — на каждое ее «нет» обижаясь как ребенок и спрашивая — ну согласись, что дома я повесил картины наилучшим образом?
* * *
По вечерам в эти дни — возбужденные, веселые — они ездили ужинать в небольшой китайский ресторанчик — дань его неизбывной страсти к соусам китайской кухни. Вера же, как и в молодости, предпочитала хорошо прожаренный кусок мяса.
— Ты должна понимать, что эта выставка — некий рубеж не только твоей жизни. Это свидетельство конца такой вот странной цивилизации, которая короткое время по ряду сошедшихся причин существовала в некоем месте, в Средней Азии… И исчезла! Была — и нет ее…
— Зануда, дай же кусок проглотить!
— …и то, что эта цивилизация все же существовала, подтверждает, в частности, энное количество твоих картин…
* * *
…На двенадцать у нее здесь была назначена встреча с дизайнером ее персонального сайта. Все Ленины затеи: «Пойми, если человека в наше время не существует в Сети, его и в жизни не существует!», — для нее же по-прежнему существовала только плоскость холста, которую она вольна была отворить в расщелину четвертого измерения, в клубящийся туман, извергающий любимые, нелюбимые, случайные и прочие лица всех людей ее жизни…
К пяти должна была появиться съемочная группа телеканала, что освещал культурные события в городе…
На обед Вера перехватила в забегаловке за углом сэндвич с кофе, а вернувшись в галерею, застала установивших аппаратуру телевизионщиков и рыжего кудлатого Роджера, который что-то им уже объяснял… Она махнула ему, чтобы продолжал, не стеснялся… Выслушала комплименты знакомой пары, не сумевшей явиться вчера на открытие и заехавшей сегодня, после работы… Затем сдалась на милость телегруппы, покорно пережидая все необходимые манипуляции с лампами и бесконечным выбором места, — куда, к какой картине приставить автора, терпеливо отвечая на дурацкие вопросы: а что означает вот эта картина: «Диссидент… э-э-э… Роберто Фрунсо вручает красного петуха Барри Голдуотеру» — когда происходили э-э-э… события? Где произошла встреча? Ведь оба человека реальны?
И только после того, как погасили лампы и стали сворачивать провода, она почувствовала, что полна этим днем по самую завязку…
По залу уже разгуливали компании подвыпивших любителей живописи с пластиковыми стаканчиками в руках. Эти за вечер обходят обычно все экспозиции в многочисленных галереях на улице Супириер. Вера никак не могла привыкнуть к этому прогулочному стилю, к небольшим залам (почти комнатам!) западных галерей, и втайне тосковала по огромным площадям выставочного зала Союза художников на проспекте Ленина. В городе Ташкенте.
— Ты убегаешь? — спросил Роджер, с которым за эти полгода они успели подружиться, нешуточно поссориться и снова подружиться навек.
— Да, надо ехать домой, — прилетают друзья из Нью-Йорка…
Сегодня Наташа Керлер, старая Ленина приятельница, довольно известная пианистка, привозила на смотрины новенького, где-то на гастролях подобранного, мужа, — как выразился Леня — «мента». Словом, какая-то романтическая история…
Уже попрощавшись с Роджером и спустившись на первый этаж, набирая на мобильном номер Лени, Вера заметила идущую на нее старую женщину. Та медленно шла, опираясь на специальную палку, разветвленную внизу на четыре копыта с резиновыми наконечниками. Вера издали опознала «нашу» старушку, которых в последние годы жизнь разбросала по самым разным странам и городам.
— Простите, пожалуйста!
Так и есть… Вера опустила мобильный в карман плаща. Эти старушки время от времени настигали ее в разных залах и очень любили поговорить «о роли искусства в жизни тут, на Западе». Часто просили объяснить смысл какой-нибудь картины. Но обычно происходило это в вечер открытия выставки…
— Простите, что отвлекаю вас… Вижу, вы собрались уже уходить… А я во второй раз сюда пришла… Была вчера на открытии, но не решилась подойти… — Старая женщина тяжело дышала, перенимая палку то левой, то правой рукой… — Было столько публики, прессы, цветов… Знаете, я всегда горжусь, когда наша культура привлекает такое внимание… Я думаю — вот еще одна победа…
Со старушками Вера всегда была чрезвычайно любезна. Никогда — как бы ни торопилась, — не позволяла себе оборвать, побыстрее уйти… Однако именно сейчас бабушкины изъявления гордости за бывшее отечество были так не ко времени!
— Знаете… мне нравятся ваши картины… В них много горечи… но и сила есть, какая-то, знаете, мощь негасимой жизни… а это много значит… К тому же, над ними можно много думать… Но сегодня я пришла не за этим… Извините, я волнуюсь и задерживаю вас…
— Не волнуйтесь, — сказала Вера терпеливо. — У меня есть еще немного времени…
— Собственно, только один вопрос: я понимаю, фамилия распространенная, но… не имеете ли вы случайно отношения к ленинградским Щегловым… Они жили на Васильевском, Четвертая линия?…
Вере показалось, что ее толкнули в грудь…
Она испытала мгновенный, как ожог, прилив крови к сердцу; странную, необъяснимую панику и тоску.
Проговорила медленно, будто припоминая:
— Да… Васильевский… Четвертая линия… — хотя мать с детства твердила этот адрес. Ну и что? Почему же, чего она так испугалась?
И тут старушка заплакала. Достала из рукава платочек, встряхнула им позабытым детсадовским жестом, прижала к глазам…
— Не обращайте внимания, — приговаривала она, переставляя палку поудобнее, наваливаясь на нее то с правой, то с левой руки… — Не обращайте внимания… Я соседка, соседка ваших родных…
— Давайте выйдем отсюда… — сказала Вера, взяв ее под руку… — Как ваше имя-отчество?
— Лидия Вениаминовна… Но я не хочу вас задерживать! Я только на три минуты…
— Нет уж! — твердо проговорила Вера, — я прошу вас уделить мне внимание, Лидия Вениаминовна… Тут, за углом, есть какой-то бар… Вы дойдете?
— Конечно, я же тут рядом живу. Я вот даже сама дошла, чтоб детей не беспокоить…
Минут через десять они сидели за столиком еще пустого, по раннему вечернему времени, блюз-бара — симпатичного, обшитого по стенам и стойке светлым деревом.
Несмотря на протесты старушки, Вера заказала чай с целой россыпью мелких печений и вафель… Лидия Вениаминовна поминутно принималась плакать, вздыхать и извиняться «за такую слабость».
— Господи, как я счастлива, что хоть кто-то из Щегловых!.. Мы с мамой эвакуировались в Уфу… и я была уверена, что и Катя и Саша… Значит, они выжили!
— Саша погиб где-то на пересылке, в сорок девятом, — сказала Вера…
— Какое несчастье! Какая усмешка судьбы: выжить в блокаде… и погибнуть в сталинской мясорубке… — она высморкалась, проговорила уже спокойней: — Если б вы знали, Вера, из какой замечательной семьи вы произошли! Мы жили в одной квартире много лет и так дружили, так дружили! Все эти анекдоты про коммунальные склоки… это было не про нас! Мы были буквально как родственники!.. Саша, страдалец… когда началась война, он работал электриком в эвакогоспитале, который тогда располагался в здании текстильного института… И вот, когда наступила чудовищная зима сорок второго и в городе каждый день умирало до десяти тысяч человек… к Сашиной работе прибавился еще и этот крест: надо было сжигать трупы, чтобы не было эпидемии… И в этом же здании, в подвале, где у них бомбоубежище, там и стены были из такого хорошего бетона, он выдерживал температурные нагрузки… Ну, так Саша и еще двое медбратьев уничтожали трупы. К ним люди свозили своих мертвецов… кто на санках, кто волоком, кто как… И Саша с ребятами перетаскивали десятки, сотни трупов, клали «колодцем» и забрасывали противотанковыми бутылками с горючей смесью… Не знаю — кто потом занимался этими обгоревшими останками… В общем, это был такой кошмар!.. Бедный мальчик… Он, Саша, так замечательно рисовал, и был очень, очень нежным, чувствительным… и больным мальчиком, — вы же знаете, он страдал эпилепсией… Так странно: Володя, старший, Наташин сынок, — тот был покрепче и поздоровее, а умер чуть ли не первым. А вот Саша… Да… Но вот Саше-то и досталось сжигать и Володю, и Наташеньку, и маму с папой…
Вера слушала, опустив глаза… Зазвонил мобильник, она выхватила его из кармана и взглянула на экран: Леня!.. Проговорила отрывисто: — Позже позвоню! — и отключила телефон. Достала сигарету из пачки, судорожно закурила.
— Вы не против, Лидия Вениаминовна, я закажу себе что-нибудь выпить?
— Пожалуйста, пожалуйста!
Вера подозвала официантку, сделала заказ…
— Какая чудесная была семья! — качала головой старуха. — Дружная такая, знаете… добропорядочная, с традициями… Наташа была удивительная рукодельница, от бога… А Семен Михайлович, тот вообще, — и языки знал, и пейзажи такие писал, что одно удовольствие на стену повесить… Всю жизнь на заводе проработал, — эх, Вера! — не свою он прожил жизнь… А скажите… Катя… она жива сейчас?
Официантка принесла рюмку коньяку, Вера отпила глоток… Мучительная пауза все длилась…
— Нет… — наконец сказала она… — Мама… умерла…
— О господи, какая жалость, как настигает блокада!.. А ведь Катя была лет на десять моложе меня, — такая светлая чудесная девочка! Ручки у нее были просто золотые! И Наташа, тетка, многому успела ее научить — понимаете, Катя была единственная девочка в семье. И страшно талантливая к искусствам! Я до сих пор помню, какие наряды она шила куклам, какие одеяльца, покрывала, какие вязала салфеточки! Все… кукольное, но как настоящее! И неизменно — милая улыбка навстречу: «Лидуся, тебе помочь?»
Вот она у меня прямо перед глазами! Помню, перед войной, на Первое мая — это Катин день рождения, вы же знаете, — подумайте, и ведь я помню! — они всей семьей поехали на лодках кататься, на острова… Она выбежала на кухню — похвастаться: какой бантик, какая юбочка, а носочки! Все новенькое, все — подарки! «Лидуся, я — самая красивая!»… Глазки ясные, лукавые такие, чуть раскосые, мило кошачьи… — «Да-да, Катюша, ты — самая красивая!»… Боже мой, все помню, как будто не прошло и трех дней!.. А скажите… какую жизнь она прожила?
— Мама… — Вера помедлила, подняла на старуху глаза… тряхнула головой, как просыпаясь. — Мама… хорошую жизнь прожила! Хорошую честную жизнь…
— Чем она занималась?
— Она… понимаете… — Вера сцепила на столе руки, разняла их, стала разглаживать скатерть простертыми ладонями… — Она работала в театре!.. Да, она была… завцехом там, у нас, в театре Горького…
Лидия Вениаминовна внимательно слушала, не отрывая глаз от Вериного лица. И та не отвела взгляда, улыбнулась, вздохнула освобожденно. Дело было не в матери, бог с ней совсем, дело было в этой вот чудесной старушке, которая берегла лица, даты, приметы своей молодости, не растрясла их по эвакуациям-городам, а скопила и пронесла. И только поэтому Вера чувствовала в ней родню, настоящую родню! Как могла она лишить ее хотя бы одного, милого ей, призрака?
— …Без мамы, знаете… просто ни один режиссер… ни один спектакль… Ведь на производственных цехах, на бутафорах, на пошивочном цехе — всегда колоссальная нагрузка! — Веру уже несло по таким вольным просторам, по таким небесам, что остановиться было невозможно… Какое счастье, что в юности Стасик таскал ее по репетициям, по пыльным примерочным, по пьянкам своих приятелей, актеров-режиссеров… Да и в институте эти два потока, театральный и художественный, часто соприкасались… И Сегеди, Евгений Петрович, покойный граф Сегеди, лаборант на театральной кафедре, много рассказывал о кулисах театра, так как в молодости играл в какой-то полулюбительской труппе.
— Только ее энергия и ее опыт спасали на премьере спектакль! Премьера, это ведь вообще — сумасшедший дом! Роли еще нетвердые, свет поставлен накануне, декорации сбиты на живульку… Маму все актеры — просто обожали!.. А уж художник по костюмам, и даже главный режиссер… очень, очень часто просили ее совета… Да она сама потрясающие костюмы шила!.. Понимаете, мама очень остро чувствовала характер роли… Может быть потому, что и сама была одаренной актрисой по натуре… Она же вообще страшно талантливая: вкус изумительный, фантазия, творческое воображение!
Запрокинув голову, Вера влила в рот оставшийся коньяк… взглянула на Лидию Вениаминовну и — вдруг поняла, что все, что она тут плела — это правда, правда, и все это произошло бы с матерью, непременно случилось бы, если б не блокада, не война… не гибель Саши… не искореженная ее, несчастная, одинокая рысья душа…
Она судорожно перевела дух и тихо проговорила:
— …Да, ей не повезло сначала в молодости, с моим отцом… Но потом она встретила прекрасного человека, дядю Мишу, и прожила с ним в любви всю жизнь…
Ну, вот… выдохлась… вынула душу… но все еще любовалась судьбой, какой наградила мать — изящной, талантливо скроенной, опрятной судьбой, с лучистой искоркой на отливе… Вдруг поняла, что выстроила композицию этой судьбы, как композиции картин строила.
Взялась рукой за щеку и ощутила влагу…
Лидия Вениаминовна тоже плакала, улыбалась, кивала… Вытирала платочком глаза.
Опять зазвонил мобильник у Веры в кармане, и по одному только «да», Леня уже забрасывал ее своими: «Почему ты гундосишь? Да что произошло? Где ты?!»
Он звонил уже из аэропорта; с минуты на минуту должен был приземлиться самолет из Нью-Йорка. Надо бы срочно ехать домой, настрогать лук и морковь на плов, замочить рис… Сегодня она собиралась встретить гостей узбекским пловом, — благо, проезжие ташкентцы привезли недавно и барбариса, и зиры.
Лидия Вениаминовна поднялась и оперлась на палку…
— Вера, дорогая вы моя… Спасибо, что подарили эти бесценные полчаса… И еще: я сразу поняла, что вы должны быть из моих Щегловых, хотя совсем на мать не похожи. Наследственность не водица, знаете, я биолог, так что верьте на слово… И то, что о Кате рассказали, — очень дорогой вы мне сделали подарок. Жизнь-то, она на исходе… Сейчас уже целыми днями перебираю ее, перебираю… А вы — настоящий художник, так и знайте. Потому что ваши картины сотрясают душу, взывают к ней: есть ты, душа, или нет тебя? И я, родной вы мой человек, — желаю вам на этом поприще счастья!
Она помедлила… уже повернулась, чтобы идти, но вдруг остановилась и сделала к столику два трудных шага:
— Вы только знайте, Вера… Наверное, сейчас уже можно сказать… наверное, уже не имеет значения… — так все поменялось!.. — но вы знайте, что никакая вы не Щеглова!
— А я фамилии отца никогда у мамы не спрашивала… — пробормотала Вера.
— Ах, да при чем тут отец, не знаю я никаких ваших семейных дел… Я о матери вашей. Никакая вы, Вера, не Щеглова, и она не Щеглова!..
— А… кто?… — растерянно спросила Вера.
— Вы — Введенская… Дядя Семен признался перед смертью моей маме. Уже не вставал… а мы дружили очень, знаете… Так вот, он признался, что не Щеглов он, это шофера его звали Щеглов, он и взял документы, когда тот умер… — Она глубоко вздохнула, лицо ее пошло красными пятнами: — Ну, слава богу, решилась! Освободилась наконец, слава богу!.. Столько лет в себе носила!.. До последнего не знала, когда шла, — скажу, или не скажу…
— Но… как же это… з-зачем?
— Как это зачем, боже мой, вы еще спрашиваете! Введенские — род известный, дворянский… У них в Москве, в Камергерском, свой дом был, выезд, имение под Орлом!.. Он все маме рассказал, хотел, чтобы его под своей фамилией похоронили… Такая наивность, боже!.. Сожгли как всех, без всяких фамилий, собственный сын и сжег, в подвале эвакогоспиталя…
— Подождите… — Вера поднялась, ощущая дурноту… села опять… Стала, как слепая, шарить по столу, собирая в сумку сигареты, кошелек… — Подождите, я не…
— Понимаете, они после революции в Крым бежали, как многие… — торопливо, стоя полубоком, как бы на прощание договаривая несущественное, продолжала Лидия Вениаминовна, — а оттуда уже не смогли, не получилось: он тифом заболел, заразился от своего шофера… Дядя Семен выжил, а шофер умер… Щеглов… Ну, он его документы взял и уже в Петрограде сумел как-то сестре Наташе поменять фамилию, тоже на Щеглову… И вот, всю жизнь… на заводе, на заводе… И чтобы никто не знал, что иностранные языки… и чтобы никакие не пейзажи… А ведь он в юности с известными художниками дружил, о нем высоко отзывался…
Лидия Вениаминовна еще что-то говорила… Вера сидела, опершись локтями о столик, кивала, оглушенная…
И потом, когда старуха ушла, все сидела, курила, крутила в пальцах пустую рюмку из-под коньяка…
Вдруг зазвучала музыка…
Вера подняла голову и увидела, что сидит так уже давно, что за стеклянными дверьми бара синеют сумерки… Отсюда видны были растущие через дорогу три, совершенно разных по цвету листвы, дерева — желтое, красноватое и пунцовое.
На маленькой эстраде певица, полная негритянка в блестящем наряде, открывающем ее пышные плечи, разминалась: подтанцовывала, поводила руками, как бы подгоняя музыкальное вступление, которое любовно выдувал трубач, смешной тощий черный паренек, и пробрасывал по клавиатуре пианист — тоже смешной, пожилой крахмальнобородый альбинос в розовой рубахе…
Буквально с первых тактов Вера узнала мелодию. Это была та песня, из ее детства! Та музыка, что неслась из-за ограды по звездному мосту теплой азиатской ночи прямо в окно больницы, где девочка-подросток, вскарабкавшись на подоконник и прижав лицо к решетке, слушала ее со счастливым волнением: веселый, притоптывающий, вихляющий задом бродяга шел себе по улице, останавливаясь и отчебучивая задорный степ.
Когда-то в юности она пыталась напеть эту мелодию Лене, который в Ташкенте мог достать любую пластинку из-под земли и пытался понять — что она хочет, — насвистывая то один, то другой мотив и спрашивая: «Вот этот? нет? может, этот?» Но у нее был плохой музыкальный слух, и все объяснения ни к чему не приводили…
Да, это была та самая музыка, только сейчас Вера понимала — про что она…
Хватай свой плащ, свою кепку,
Оставь свои печали у порога…
Жизнь может быть так сладка
На солнечной стороне улицы!
Эта негритянка хорошо, замечательно хорошо пела: тело ее было в таком ладу с музыкой, жило в ней, двигалось: повороты головы, кивки, движения плеч, бедер и рук создавали свой ритмичный узор, перекликавшийся с музыкой множеством невидимых, но ощутимых связей.
И тощий черный трубач наяривал так искренне, так упоенно! И пианист, старик-альбинос в розовой атласной рубахе, в каких ходили по Ташкенту узбекские юноши из кишлаков, — улыбаясь розовыми атласными глазами, мягко касался клавиатуры и замирал, и снова припадал к ней!
И за веселым беспечным бродягой шли они, — Вера с дядей Мишей-бедоносцем, — просто шли по летнему зною ташкентской улочки, едва поспевая за Стасиком, куда-то устремленным на своих сильных красивых ногах; они шли и щурились от солнца, а за ними, приплясывая и напевая, стекались с тротуаров и из переулков все люди ее детства, юности, ее картин…
Вера отодвинула пустую рюмку и подозвала официанта…
Небольшой зал блюз-бара был почти полон посетителями, за стойкой сидели на всех стульях…
Она поднялась, взяла плащ и пошла к выходу. В дверях обернулась.
Там, на сцене, закончился музыкальный проигрыш, и вновь вступила озорная полная певица, столь непохожая на степенных певиц ее детства в фойе ташкентских кинотеатров:
И даже если б я не заработал ни цента,
Я был бы все-таки богат, как Рокфеллер,
Ведь столько золотого песка у моих ног,
На солнечной стороне улицы!
…На мостовой крутились на ветру золотые и пунцовые листья здешнего «индейского лета» — прекрасной осени, немного декоративной, но чем-то все же похожей на осень в ее родном городе… Повсюду — в палисадниках, на балконах, на ступенях домов, за окнами и в витринах уже выставляли соломенных дерюжных кукол, гномов и разных других устрашающих персонажей к празднику Хэллоуин… А скоро, ко Дню благодарения, весь город покроется яркими мазками резных оранжевых тыкв.
Все это было так далеко от покинутой ею жизни… И только музыка знаменитого блюза, когда-то в детстве лизнувшая ее сердце, как верный пес, догоняла ее по тротуару:
Ох, я был бы богат, как Рокфеллер, ведь у ног моих горы золотого песка! — На солнечной… на солнечной… а-а-ах! — на солнечной стороне улицы!..