Глава VI
Флорентийский ресторан на улице Боргоньона, что в нескольких шагах от отеля «Ди Спанья», был, как всегда в обеденные часы, полон режиссеров, писателей и актеров, составлявших его постоянную клиентуру. Аромат жарившегося со специями мяса, горячего оливкового масла и свеженарезанных помидоров, вырываясь из стеклянного, наподобие аквариума, помещения кухни, где блюда готовились на глазах у клиентов, растекался по обоим залам с белыми стенами. Аромат этот был вкусен, почти осязаем, он вызывал аппетит.
Посреди шумной ватаги, сидевшей за столиками, в которой одну половину составляли знаменитости, а другую те, кто жаждал стать таковыми, известный композитор Огеран, приехавший в Рим для того, чтобы написать музыку к какому-то фильму, вел разговор по-французски со своими приятелями на тему этого кулинарного аромата.
Этот толстый любитель вкусно поесть, колыхаясь на стуле, словно медуза, говорил в нос, прищелкивая языком после каждой фразы, будто пробуя на вкус слова, прижимая их к нёбу.
– Ни один запах,– говорил он,– во всем Средиземноморье... я-то это хорошо знаю... не сравнится с ароматами итальянской кухни. Мне можно завязать глаза и повозить по этому морю – я не ошибусь. Понюхайте этот аромат, принюхайтесь хорошенько... Это вам не пропахшая дымом острота испанских таверн, хватающая вас за горло и больше не отпускающая. Не тот запах жареного сала, который исходит из французских кухонь, и уж совсем не стойкий запах жареного бараньего жира, которым наполнены улочки в исламских странах... Запах этот, кстати, не так уж и противен, но очень быстро надоедает. Здесь – столь же сильный аромат, но он более веселый, более нежный... более милый и языческий. Вот именно... языческий. Последний запах античного язычества. Остальные кухни пахнут религиозным фанатизмом; на них готовится пища для людей, которые верят в существование ада. А здесь, можно сказать, испарения от жаровен и кухонных печей возносятся, как дым от жертвенных камней, к широким ноздрям любящих полакомиться ироничных богов, а лучшие кусочки жертвоприношения подаются на стол великим жрецам... то есть нам.
Он щелкнул языком и умолк, поскольку на стол подали спагетти в масле и вареные ракушки, которые он начал жадно поглощать, тряся складками тройного подбородка.
Лишь он да еще режиссер Витторио Викариа – поскольку оба они уже добились мирового признания – ничуть не заботились о том, в каком виде их снимет фотограф, забравшийся на стул и сверкавший вспышкой над столиками, подчиняясь указаниям молодого парижского репортера Мишеля Санлиса, который показывал на объект для съемки то пальцем, то взглядом. Все же остальные посетители ресторанчика смеялись слишком громко, говорили неестественными голосами, норовили предстать перед фотографом в профиль, рассказать свой фирменный анекдот, чтобы выделиться на фоне других и чтобы им посвятили абзац, строку или просто упомянули в газете, которая увидит свет за две тысячи километров отсюда, которую они, несомненно, не прочитают и про которую все очень скоро забудут. Киноактриса из отеля «Ди Спанья», накрывая своими белыми волосами плечо твидового пиджака журналиста, говорила ему:
– Мишель... вы ведь позволите мне называть вас Мишель, не правда ли?.. Надеюсь, вы будете так любезны, что расскажете обо мне в вашей статье. Соотечественники должны помогать друг другу, не так ли?.. И потом, я могу рассказать вам кучу историй, я всех знаю. С кем вы сегодня ужинаете? Я приглашаю вас.
Нино, хозяин трактирчика, подгонял официантов и сам принимал заказы от клиентов с тем важным и самодовольным видом, который бывает обычно у людей, рожденных для скромной жизни, но оказавшихся очень близко к славе, а посему сумевших приобрести некоторую известность и на этом построивших свое благополучие. Толкнув дверь стеклянной клетки, он крикнул поварам, перекрывая гул голосов посетителей:
– Un abbachio alla romana per il dottore Vicaria! Prestissimo!
Когда в зал вошел Марио Гарани, все взгляды устремились на него. Черные густые волосы, жесткие, чуть раскосые глаза, длинные ноги в брюках из искусственной замши,– таким он предстал перед всеми. Молодой сценарист сел за столик, сказав «чао» с усталым и рассеянным видом. Его светлый пиджак был потерт на локтях.
– О, Марио! – воскликнула киноактриса таким тоном, словно они не виделись полгода, хотя их комнаты были рядом.
Он не ответил ей. Прошлой ночью он переспал с ней и теперь старался забыть об этом. Он сделал заказ, налил себе в стакан вина, опустив вниз горлышко толстой бутылки кьянти, стоявшей на столике в корзине-качалке.
– Никак не получается сцена с девушкой. Ничего не могу поделать,– сказал он Викариа.
– Ладно, вечером посмотрим,– тихо ответил Викариа, опустив веки.
– Какая сцена, Марио? Какой сценарий? Тот, о котором ты мне вчера рассказал? – воскликнула киноактриса.
Журналист сделал ей знак помолчать. Ему хотелось послушать Викариа, поскольку седовласый режиссер с благородными чертами лица, на котором было написано очаровательное выражение посла, извиняющегося за собственную гениальность, объяснял спокойным голосом:
– Рим – это вам не Париж. Здесь аристократы никогда не смешиваются с интеллигенцией, а деловые люди – с талантливыми. У нас общество признает и принимает только тех своих соотечественников, кто добился успеха за границей, или же известных иностранцев. Но к тому времени у нас бывает очень много дел, и мы уже не так молоды, чтобы терять время в гостиных и на званых ужинах. И тогда мы начинаем жить своей жизнью, в кругу людей нашего ремесла, в двух-трех ресторанах наподобие вот этого, и там мы все встречаем друг друга каждый день, что, кстати, облегчает нашу работу... и обостряет ревность.
Затем, улыбнувшись, он добавил:
– Вам следовало бы сказать вашему фотографу, чтобы он снял Альбертини, он сидит вон там... А то он совсем извелся оттого, что никто не обращает на него внимания.
Сидя вдвоем за «своим» столиком в дальнем зале, Туллио Альбертини и звезда Карин Хольман с тоской во взгляде жили своей огромной показной любовью. Подробности их встречи в Голливуде, похищения Карин Туллио, их разводов, их последующей женитьбы заполнили газеты и журналы Европы и Америки, явились причиной скандалов и заставили мечтать о любви горничных обоих континентов. Альбертини, бывший прежде всего собственным постановщиком, давал сообщения в прессу о каждом этапе развития их страсти и позволял публиковать их письма. Он относился к себе как к умершему гению, чью жизнь следовало бы показать на экране. Толпа обрекла их на вечное счастье.
Когда к ним направился фотограф, Альбертини смог заставить себя сделать усилие не смотреть в объектив и изобразил на лице выражение человека, который с крайней неохотой несет тяжкое бремя славы.
Фотоаппарат в очередной раз запечатлел Лауру и Петрарку, глядящих друг другу в глаза, соединивших лежащие на скатерти руки; при этом он был погружен в глубокие раздумья, а она в восхищении приоткрыла свои красивые губы.
Затем Альбертини повернул голову в сторону Викариа, и их взгляды встретились. Некоторое время разделенные залом два самых великих кинорежиссера Италии мерили друг друга взглядом: один – любитель ярких эффектов, другой – настоящий творец, один поставил искусство на службу личным интересам, другой сам этому искусству преданно служил. Потом они наконец улыбнулись друг другу, поскольку перед улыбкой Викариа устоять было невозможно.
– Да, я, возможно, приеду еще недельки через три вместе с балетом маркиза де Паламоса; они поставили несколько танцев на мою музыку,– вновь заговорил Огеран, приступая к четвертому блюду.
Было около половины третьего, когда, как обычно, в ресторан вошла Лукреция Санциани. И как обычно на нее устремились взгляды всех присутствующих, и шум разговоров резко прекратился. Можно было подумать, что в те места, куда она приходила, Санциани приносила с собой новое измерение. На голове у нее была все та же шляпа из шкуры пантеры. Она пробежала по залу своим неспокойным взглядом и направилась к стоявшему в углу свободному столику.
Деньги, вырученные от продажи часов, кончились за две недели. И теперь она ела один раз в день, ничего не платя.
Не дожидаясь заказа, официант поставил на стол перед ней ее обычный обед: вареные стебли сельдерея, тарелку макарон с сыром, большой стакан молока – короче, дежурные блюда.
– Это графиня Санциани,– пояснил Викариа парижскому журналисту.– Одна из последних великих европейских куртизанок. Она была любовницей Д’Аннунцио, кайзера...
– Как, Санциани? Это действительно она? – сказал Огеран.– Так она еще жива? Помнится, я видел ее однажды в Париже. Она тогда была уже не молода, но как необычно выглядела! И какие про нее рассказывали истории. У нее был ужасный роман с Вильнером. А потом с некоторыми политическими деятелями, с финансистами...– Он пощелкал языком и добавил: – Но как она изменилась! Ее просто не узнать! Какая драма для такого лица!.. Когда Викариа говорит «куртизанка»,– Огеран обращался к журналисту,– он прав, но не совсем точен. В том смысле, в каком мы обычно воспринимаем куртизанок. Я хочу сказать... не в том роде, как Лиана де Пуги на площади Перейры... Понимаете... Это скорее... Вандомская площадь.
– Она живет в моем отеле, на одном со мной этаже,– вставил Гарани.
– И вы с ней видитесь? Вы говорите с ней?
– Она ни с кем не разговаривает.
– А следовало бы вам с ней поговорить. Это же кладезь воспоминаний,– промолвил Огеран.
– Да, это может быть интересным,– согласился журналист.
Он уже придумал и подзаголовок: «В ресторанчике, где собираются звезды, графиня Санциани обедает с призраками своих знаменитых любовников».
Нино вмешался в этот разговор, наклонясь между Викариа и журналистом и фамильярно опершись на спинки их кресел.
– Вы не представляете себе, до чего эта женщина была красивой,– сказал он.– Даже когда ей исполнилось уже пятьдесят лет. Когда я увидел ее в первый раз... Я только открыл ресторан, дела мои шли не очень хорошо... она вышла из машины, желтой как солнце и занявшей всю улицу, и я подумал: «Этого не может быть, неужели эта женщина идет ко мне?» Она вошла с двумя своими борзыми в сопровождении какого-то худого господина, который, как я потом узнал, был египетским принцем. Она спросила у меня, какое фирменное блюдо подают в моем ресторане. Я ответил, что фасоль в масле. Она расхохоталась и велела мне зажарить для нее фазана. А потом она приходила сюда со всеми своими знакомыми... И можно сказать, что она создала мне репутацию. Такое не забывается. Потом она пропала. Всю войну она была за границей. А в прошлом году я вновь увидел ее... Как, однако, плохо кончают люди... И мне от этого грустно...
– Прошу прощения,– сказал, вставая, Мишель Санлис.
Сделав знак своему фотографу, он с профессиональной самоуверенностью подошел к Санциани и спросил, не согласна ли она дать ему интервью.
– Я много слышал о вас. Вы были очень известны,– добавил он.
Она пристально посмотрела на него, потом произнесла:
– Красивое лицо.
– Вы, кажется, знали Вильгельма Второго, Габриеле Д’Аннунцио... Не могли бы вы поделиться со мной некоторыми вашими воспоминаниями?
Она ответила с достоинством, встречаться с которым ему приходилось не столь уж часто:
– Моя жизнь, мсье, принадлежит только мне. И я рассказываю о ней лишь самой себе.
– А вы не подумывали написать мемуары? – продолжал настаивать молодой человек.– Уверен, что это очень бы заинтересовало мою газету. Все, что вы видели...
– Интерес представляет не то, что я видела, мсье, а то, чем я была. Моя жизнь – это не жизнь простой зрительницы.
– Конечно, мадам. Но в конце концов, столько знаменитых людей... Не могли бы вы рассказать мне хотя бы о тех, кто уже умер?
На бледном лице графини появилось выражение высокомерной снисходительности, а огромные черные глаза засверкали еще ярче.
– Никто не умер,– произнесла она,– и времени не существует. Но это известно одной лишь мне. Это моя тайна. Вам этого не понять, вы живете в мире иллюзий, это свойственно вашему возрасту. Ну что же, если хотите увидеться со мной, приходите ко мне завтра в отель «Гамильтон-хаус».
– А где это? – осведомился журналист.
– Последний дом на Пикадилли, на углу Гайд-парка... Если он завтра будет еще стоять. После этих ужасных бомбардировок!..
Она, казалось, не обратила внимания на выражение изумления, появившееся на лице молодого человека.
– Война застала меня здесь,– снова заговорила она,– и я здесь осталась. А вот война четырнадцатого года меня увлекала. Тогда я совершила великие деяния. Вот уж о чем будет интересно рассказать! Но эта война мне не интересна. Я ко всему этому испытываю...
И в этом «ко всему этому», а также в рассеянном взгляде, которым она обвела зал, отразились и сожженные дотла города, и усеянные бесплодным железом поля, и переправляющиеся за моря народы, и превращенные в тряпку флаги на фронтонах зданий, и реки, прибивающие к опорам мостов горы трупов, и разрываемое железными смерчами небо, и ревущие по ночам сирены, выражающие страх человеческий...
– Ко всему этому я испытываю,– повторила она после непродолжительного молчания,– какое-то трагическое равнодушие. Говорить такое ужасно, я знаю: ведь столько людей было убито и замучено!.. Это ужасно, когда не можешь уже страдать за страдания других. А так хотелось бы. Но нет никакой возможности. Вот это и называется одиночеством.
Марио Гарани, спешно закончив есть, прошел мимо их столика.
– Это командир авиационного полка,– сказала она, указав на него подбородком, когда он был уже на пороге двери.– У него, бедняги, обгорело лицо во время битвы за Лондон в сороковом году. Я знаю его, он живет в моем отеле... Вообще-то,– снова заговорила она, немного помолчав,– я не так уж сильно удивлена тем, что мир дрожит, поскольку я уже стала старой и от меня ушла любовь. А когда уходит любовь, она сразу покидает весь мир. Божество покинуло лишь меня одну.
Она взяла свои перчатки, свою сумку.
– Я ведь дала вам мой адрес? Отель «Ди Спанья»,– сказала она,– отсюда первая улица направо.
И она иронически улыбнулась.
– Красивое лицо,– вновь произнесла она, вставая, не подумав даже попросить, чтобы ей принесли счет.
Официант, который ее обслуживал, поглядел на Нино; тот отрицательно покачал головой и проследил взглядом за тем, как Санциани вышла из ресторана.
– Помнится, одну из ее борзых звали Фальстаф,– сказал он Огерану.– Собака была выше стола. Я сам приносил ей паштет...
Мишель Санлис снова сел рядом с Викариа.
– Или она совсем сошла с ума,– сказал он,– или издевалась надо мной. Я этого не могу понять, и это приводит меня в отчаяние.
А пока мужчины продолжали говорить о ней, Санциани вернулась к себе в отель.
– Альдо, я завтра уезжаю в Лондон,– сказала она, проходя мимо портье.– Извольте взять мне билет.
Ей никто не ответил. Она уже таким образом уезжала три дня назад в Париж.
– А вы заметили,– сказал гнусного вида посыльный, когда Санциани уехала в лифте,– вы заметили, что она начинает куда-то уезжать после того, как не платит пару недель? Я в это не верю. Это она выдумывает, чтобы не платить.