21
Ее все чаще мучили головные боли, донимал шум в ушах; начиналось все шорохом, тревожным чьим-то шепотом… вырастало до невнятного гула, в котором звучали отрывистые слова. В юности она умела отсекать в себе чужие голоса, отвести звуковую тучу над головой, мысленно протереть зеркала… Сейчас, после мутных накатов тоски, не оставалось сил, и тучи мошки – чужих мыслей и намерений – кружили, доставали, жалили; бесполезно было отбиваться.
Она выстраивала зеркальный коридор, по которому устремлялась, стараясь проскочить загруженные зоны…
Легче всего было в дороге – на мотоцикле, в машине, в поездах… в самолетах. Словно скорость могла увести от погони. Все чаще она ловила себя на желании, как говорила Христина, «дрипануть». Вообще. Насовсем.
Случались дни, когда с утра она вдруг складывала рюкзачок и уезжала – неважно куда, – порой совсем недалеко; хотя накануне собиралась целый день сидеть за работой… Но приходила ночь, наваливалась, гнала и гнала… Анна мчалась от кого-то, ее настигали… невидимый сзади хватал, сжимая локти в яростной любовной схватке… и с ним она боролась до зари – Нет, Ты мною не развлечешься! – и вдруг отпущенная на волю чьим-то высочайшим милосердием, боясь поверить, летела по краешку неба на своем мотоцикле в одержимой надежде прорвать на сей раз зеркальную пленку небес.
…Так, в марте, заскучав по Сене, она вдруг собралась и поехала в Рюдесхайм, где, точно по заказу, опять угодила в парной туман, что клубился и укутывал городок в горах плотным ватным одеялом. И все-таки там ей полегчало, словно туман окутал и ее бедную голову, оберегая, утепляя, на время даже ослабив шумовой обруч…
До полудня она бродила одна по улочкам, затем пообедала в их с Сеней глубоком беленом подвале. Взяла какое-то простое блюдо, чуть ли не тушеную капусту с сосисками, и съела все подчистую, подталкивая на вилку корочкой хлеба, – что случалось с ней в последние месяцы не часто.
А выпив кофе, опять пошла бродить и, оказавшись перед кассой канатной дороги, вдруг купила билет и села в подкатившую на круге люльку.
Пока люлька всплывала, схватившись корявой железной рукой за железный трос, еще слышны были вальсы, что играл оркестрик в ближайшем ресторане, голоса людей, мерное спотыкание шарманки, перестукивание колес короткого – вагонов пять всего – пригородного состава… Шлагбаум изумленно развел обеими руками и утонул…
Пока железная ладья всплывала над городком, внизу еще виднелась драконья чешуя мокрых сланцевых крыш: музей музыкальных инструментов (четыре пинакля, на каждом – флюгерок-фраерок), четырехугольная, из бурого камня, башня монастыря с краеведческим музеем виноделия… Еще виднелась широкая полоса Рейна, по которой тащилась плоская баржа, – ее нагонял двухпалубный пароходик «St. Nikolaus I». На противоположном лесистом берегу лишь угадывались очертания «Замка ведьмы». Затем и это сглотнул туман, и остались только борозды низких кудрявых виноградников под всплывающей люлькой, ряды бесконечных виноградников, прочерченных в разных направлениях, и так, и сяк по склонам гор…
Наконец и они пропали. Все вокруг потонуло в белесом безмолвии тумана; лишь тихий гул и мелкое потряхивание.
Люлька зависла в облаке, застопорилась между времен, будто время соскочило с бороздки и прокручивалось: башня, замок, поезд, туман… башня… туман… виноградники… замок… туман…
Ее вдруг охватило тяжелое чувство повторения сюжета.
Время пустилось совершать туманный подъем для нее одной. Не хватало еще, подумала она с неясным страхом, чтобы из тумана во встречной люльке выплыл тот, лупоглазый… тот альбинос, похожий на…
И он сразу же и выплыл: альбинос в рыжей тирольке. И – будто не шелохнулся с прошлого раза, а все восходил и сплавлялся, сплавлялся и восходил по железным тросам вдоль линованных виноградниками склонов, тараща розовые глаза в пухлую туманную вату… Лишь дьявольское оперное перышко в его шляпе дрожало в такт гудению проводов.
Прошло минут пять, а она сидела в прострации, с зашторенными плотной пеленой зеркалами, не в силах двинуться…
И когда пересела в обратную сторону, все твердила себе, что лупоглазых толстяков в тирольских шляпах в Германии тысячи, в конце концов, это мог быть местный почтальон, который живет где-то в горной деревушке и каждый день спускается вниз на работу по этой канатной дороге…
Все было безуспешно. Ей казалось, что и разбирательства с собой и миражным тирольцем уже были, были, и этот блик минувшего времени, отразившись в зеркальце ее пудреницы, покатился по горам-виноградникам, а сейчас вернулся, явив отражение толстяка-альбиноса…
Внизу, однако, туман был не столь густым; зажглись фонари, народу прибыло.
Она немного отошла от испуга и решила немедленно уехать в оживленный студенческий Гейдельберг – возможно, там и переночевать в одной знакомой уютной гостинице… Но повернув на центральную улицу, уперлась в ворота замка, в который безуспешно пытался затащить ее Сеня. Ну, если так, подумала она, освоим на сей раз музыкальную коллекцию. Сеня будет в восторге…
…Молодой человек в мятой шарманистой шляпе, с обтрепанными манжетами на рукавах черного сюртука, сейчас не отвлекался на дебаты с переводчицей. Группа была немецкой, и он соловьем заливался, гортанным картавым соловьем, подробно объясняя технологию изготовления старинных виолин, музыкальных шкатулок, поющих ламп, играющих под задницей стульев…
В зале, где стояло механическое пианино – одно из первых, середина девятнадцатого века, – он даже изобразил на бегу начальные такты неувядаемой «Лили Марлен»…
Наконец – это, видимо, было апогеем экскурсии, – перешли в залу, где, объяснил экскурсовод, плитки пола старше самого замка, век одиннадцатый, и где стоял только огромный странный агрегат с двумя вертикальными барабанами в верхней панели, в которых по кругу вращались пять скрипок. А на нижнюю панель из-за кулис выезжали куклы, и каждая исполняла свои штуки: притоптывала, кивала, дергала рукой или ногой, открывала рот, вертела головкой, и все это механическое великолепие мелодично пело, играло, мерно звякало, тренькало и мертво отбивало такты…
И вновь на нее накатила волна шершавой скуки, ничем не оборимой.
Она отвернулась от этого чуда механики и уперлась взглядом в высоченное, от пола до потолка, окно залы, что выходило прямо на склон горы с виноградником, косо перечеркнутый тросами канатной дороги.
Там бесшумно проплывали пустые люльки, возникая в верхнем углу окна и сплавляясь по небесному течению в нижний край или возникая в нижнем и восходя к верхнему. По вечернему туманному времени они были все так же пусты и призрачны, как на переправе Харона.
Поэтому она даже не удивилась – только оцепенела, – когда в очередной нисходящей люльке опознала тирольскую рыжую шляпу и увидела на лупоглазом лице медленную торжествующую улыбку.
В руке у толстяка была трубочкой свернута газета, он ею помахивал – будто дирижировал мертвой музыкой механического агрегата здесь, в зале…
* * *
Под острым крылом синей тучи истекал закатной кровью последний всполох.
Темные дымные медузы облаков тянулись в томительно медленном танце.
Опять ее загнали к окну, вплотную к иллюминатору, дьявольскому жерлу, зазывному, алчному устью зеркалья.
Рядом сидела огромная мулатка с адски крепким мочевым пузырем, сработанным, вероятно, из брезента. Во всяком случае, не поднялась за все время полета ни разу, не дала передышки. А поднимать ее, извиняться – да и просто говорить с кем-то, стало для Анны тягостной докукой. Иногда она была уверена, что минуту назад попросила о чем-то, что-то сказала… и всякий раз спохватывалась, что молчит по-прежнему, мысленно проговорив то, что хотела произнести вслух. Я ухожу вовнутрь, думала она. Машута все чаще смотрела на нее из зеркал – не та, с одутловатым тяжелым лицом, а молодая, вся в россыпи обаятельных веснушек, так идущих ее быстрым карим глазам… Сейчас вот даже из иллюминатора смотрит:
– Нюточка, ну что ж ты все время в джинсах, ты же не мальчик, ты девочка!..
Никакого покоя, само собой, в самолете ждать не приходилось.
К тому же, позади сидел очередной моложавый гумберт-гумберт со своей каштановой козочкой, все же, по-видимому, дочерью. Всю дорогу они разгадывали кроссворды, хихикали, играли в карты, и девица лягала Аннино кресло своими пубертатными лягавыми снарядами в белых носочках…
В былые времена Анна любила разглядывать попутчиков, ее умиляла разность лиц и судеб.
Вот человек, косящий до изумленной мечтательности в лице…
Двухметровая мулатка с великолепными статями: скульптурными ягодицами, стволом мощной складчатой шеи, многочисленными пучками трудолюбиво заплетенных бисерных, филигранных косичек, – этот труд поневоле представлялся достойным восхищения…
Высокий северный мужчина с таким выдающимся свирепым подбородком, что становилось очевидным – так природа защитила воинственной внешностью чрезвычайно мягкого человека.
Мальчик лет двадцати, легконогий и кудрявый, – копьеносец.
Индианка, похожая на лань своими влажными молящими глазами и мягкими пепельными губами, чуть вытянутыми вперед, будто она просила мякиш хлеба с солью.
…Когда Анна проснулась и сидела, разминая шею ладонями, в иллюминаторе занимался рассвет. Облака расслоились, створожились и шли могучим ледоходом вниз у, под ослепительным крылом самолета.
Спящая рядом мулатка откинула руку, и кольцо с крупным гранатом выплеснуло на стенку целый павлиний хвост радужных бликов, что заколыхались, как солнечная пена в тазу…
* * *
Анна поднималась за Аришей на колокольню местной университетской церкви, по деревянной лестнице между тяжелых стропил и перекрещенных балок. Пахло сырым кирпичом старых стен, застарелой пылью, прелью, ворванью, к которым примешивался неуловимо цирковой запах… Почему цирковой? Ах да – по ночам сюда наверняка наведываются летучие мыши, а их запах напоминает о крысиной моче, которая в цирке разъедала железные тросы.
– Потерпи, – тяжело дыша, проговорила Ариша, – еще немного…
Оглянулась на легкую Анну, готовую взбежать за минуту на самую верхотуру, и они одновременно прыснули: одна над собой, другая над подругой.
За последние годы Ариша располнела, хотя пропорции статной ее фигуры еще сохранялись. К тому же, сейчас она специально для Анны надела концертное платье, огненно-пунцовое, с открытой спиной и плечами, – дабы та оценила во всей совокупности блеск ее концерта.
– Худеть надо… – сокрушенно заметила она, опять приостановившись.
Отсюда, с высоты колокольни распахивалась широченная панорама покатых холмов с редкими фермами. Весь городок сидел, как на ладони – с его деревянными серыми, желтыми и голубыми домами, старыми университетскими зданиями, крикетной и волейбольной площадкой. Внизу, прямо под ними, дюжий молодец ехал верхом на сенокосилке, расставив глянцевые футбольные колени, оставляя за собой колкий ворс пахучей лужайки – светлый, нарядный, ситный… И повсюду, где только оставляли его в покое, рос ностальгический лиловоголовый пырей.
– А знаешь, тебе идет! – сказала Анна. – Ведь физическая мощь, наверное, помогает вытягивать из колоколов… их голоса? И это платье великолепное…
– Нет, все же надо худеть!
В крошечной келье на верхотуре был установлен карильон. Вверх от инструмента шли тросы к каждому колоколу, и если подняться еще на пять-шесть крутых и узких деревянных ступенек и заглянуть в открытый люк, можно было увидеть осколки эмалево-синего неба между чугунными боками черных колоколов.
Дощатые стенки этой кабины – тоже, своего рода, гнезда – были оклеены афишами. Среди них и Аришиных много.
– Сядь вот тут, на краешке. – Ариша кивнула на приземистую, как в спортзале, деревянную скамью вдоль стены. Видимо, сюда на концерт приглашали только избранных.
Анна уселась. Ариша тоже присела на гладкую, отполированную задами исполнителей скамью карильона, полуобернулась к подруге:
– Я тебе все объясню коротко и понятно. Вот, видишь, – это верхний ряд рычагов. Правда, на эскимо похожи? Над ним идет металлический ряд – это регуляторы длины троса. А внизу – педальный ряд, полторы октавы нижних колоколов.
– А эти похожи на сапожные колодки, – вставила Анна и смутилась, что глупость сморозила.
– Точно! – обрадовалась Ариша. – Я никак не могла вспомнить – что напоминают… Ну, слушай. Все настроено по гамме. Всего сорок девять колоколов. Самый низкий – си-бемоль, колокол в девять тонн весу – представляешь, какое усилие нужно, чтобы он прозвучал?
– Ну, играй уже… – попросила Анна.
– А что тебе сыграть?
– Господи, ну почем же я знаю? Что-нибудь… грандиозное.
Ариша хмыкнула:
– Грандиозное!.. Ну хорошо. Слушай… Это «Менуэт и трио» для карильона. Написал мой учитель, Густав Неес… И даже посвятил мне.
Она отвернулась, подвигалась, деловито и основательно прилаживая ягодицы к прочности скамьи, – обживание плацдарма. На мгновение закинула голову, сжимая и разжимая растопыренные пальцы на коленях. Подняла руки…
Анна вздрогнула, отшатнулась, будто ее внезапно окликнули: одинокий горестный вопль разодрал тишину над университетским городком. Будто небо сотряслось от вызова, и Некто решил разметать облака, расчищая поле для битвы.
Медленными каменными шарами покатились гуды, нагоняя друг друга, с каждым накатом наращивая силу, ускоряя падение. И вот уже гремучий камнепад рокотал пудовыми глыбами. Гулкий боевой клич прорезал небо, клич безответный: это вызывали на битву противника, а тот все медлил…
И наконец отозвался!
Громоподобный каскад высоких колокольных голосов сотряс дощатую будку. Кто-то бил и бил в гигантский медный диск, созывая на битву свидетелей. Гул, топот ног, скрип колес и цокот небесной колесницы неслись поверх церковных сводов, рвались из колокольных арок, катились понад холмами, озерами, царили над всей окрестностью Вермонта…
…Переваливаясь на деревянной скамье с бедра на бедро, ребрами ладоней, кулаками, локтями артистка нажимала, тянула, прыгала, хваталась за рычаги верхнего ряда колоколов, одновременно переступая по деревяшкам педального ряда, вернее, гарцуя, как наездница, извергая бурный, взахлеб, речитатив гулов, то грозных и мощных, то стихающих над холмами…
Гул внезапно сникал, почти достигая берегов тишины; словно водяные перекаты бежали на лесных ручьях, родниковые, чистые…
И вновь воинственный клич! И снова томящий зов… замирание в горних высях…
Это боролись два ангела, белый и черный, жестокие оба, непримиримые, – до последнего стона, последнего падения. Это сражение для нее было, ради нее, за нее…
Нет, это она и была, это ее жизнь сейчас перемалывала могучая безжалостная сила…
В пелене слез дрожали и двоились дальние холмы. Анна закрыла глаза и вошла в Зеркалье…
…Ариша умрет в 2015 году в бельгийском госпитале, куда ляжет на рутинное обследование между двумя гастролями. Она не узнает о своем диагнозе – рак печени, – потому что ночью загорится проводка в корпусе-люкс; там не сработает система пожарного оповещения, и трагически погибнут несколько пациентов, в том числе знаменитая карильонистка, лауреат международных конкурсов, к тому времени – супруга министра по делам культуры Бельгии.
И вой пожарных машин станет омерзительной карикатурой на карильонный водопад-перезвон, что всю жизнь извлекала из колоколов эта женщина своими благословенными руками…
…В обвальной тишине деревенского полдня вспыхнули возгласы крикетистов с площадки, проскрипел удивленный крик сойки над колокольней.
– Чудесно… – с неизбывной мукой выдохнула Анна в эту тишину. – Ликующая амазонка! Ты так воинственна среди этих небесных молний и водопадов. И тебе… тебе так идет этот огненный цвет.
* * *
Она промахнула мост, взлетела на гребень дороги… Отсюда – под алебастровой лепниной облаков в запредельной выси – открылось озеро Шамплейн с белыми флажками яхт на встрепанных барашках волн.
До Роудена уже было недалеко, и Сеня – часа три назад он настиг Анну по мобильному – должен был добраться туда раньше нее.
Часа полтора она мчалась на бешеной – называла ее мысленно «хорошей» – скорости. Благо дороги приличные – мотоцикл шел, как по рельсам.
Миновала еще один мост, въехала в город и через минуту остановилась на асфальтированной парковке, где обычно ожидали туристов два-три автобуса.
Здешний городок с живописным водопадом, на который любовались со смотровой площадки, был, вероятно, одним из пунктов туристического маршрута.
Анна достала из рюкзака сплющенную банку из-под колы, поставила на нее подножку мотоцикла – хотя жаркий день и клонился к вечеру, все же эти спорт-байки имеют обыкновение грузнуть подножкой в расплавленный жарой асфальт, потом бульдозером не вытянешь. С облегчением стащила куртку, перчатки, шлем, запихнула в кофр на заднем сиденье и пошла к водопаду.
Деревянный помост смотровой площадки выдвинут был над узким горлом ущелья, куда падал неширокий, но яростный поток, гремящий бешеной пивной пеной.
Сейчас тут, наверху, толпилась какая-то итальянская группа, с детьми, стариками. И все с воодушевлением налегали на перила, пытаясь заглянуть как можно ниже, проследить бег скачущего по ущелью потока.
Если обогнуть помост и по крутой боковой тропке спуститься буквально метров на шесть-семь, в хвойной поросли открывалась крошечная полянка, открытая на водопад, зато надежно защищенная деревьями и кустарником с дороги. Из этой укромной ниши, как бы выдолбленной природой для себя самой, открывался картинный вид на бушующий поток и на лес, еще залитый солнцем.
Лет пять назад лужайку случайно обнаружил Сеня, забравшийся подальше от туристов – отлить на природе. С тех пор они назначали здесь свидания, когда он ехал к Анне из Бостона, а она выезжала навстречу. Или когда выезжал навстречу он, не в силах дождаться ее приезда.
Сеня уже сидел там на расстеленном пледе.
– Ты похож на мусульманина перед молитвой, – сказала она. Повалилась на него, и минут двадцать они просто лежали, молча обнявшись, слушая ровный гул кудрявой от брызг водопадной стены.
– Господи, – проговорил он наконец. – Мыслимое ли дело, чтобы на женщине всегда были эти кошмарные ботинки… – И в сотый раз: – Как я ненавижу твой мотоцикл!
– Зато я быстро домчалась, – вяло отозвалась она и села, обняв колени.
Черный лес напротив весь еще купался в солнце; быстрое солнце металось по мшистым камням, по краснотелым соснам. На этой стороне все уже погрузилось в тень; дикий водопад, извергая холодный выдох брызг, разрезал ущелье надвое по разлому; в последних лучах горели изжелта-черные, халцедоновые ломти скальной породы.
– Кстати, о ботинках, – сказал Сеня. – Мне за последнюю неделю дважды приснился дед. Стоит босой, протягивает мне сапоги убитого итальянского солдата и говорит: «Сенчис, у вас там в октябре ураганы такие, не приведи господь. Возьми вот, ноги погрей…» И я так удивляюсь во сне: «Ты что, дедуль, октябрь в Новой Англии – самое золотое время…»
– Ну… поехали? – спросила она. – Чего тут сидеть?
Он помолчал, не двигаясь. Может, устал в дороге? Вдруг проговорил непривычно серьезно, даже с трудом:
– Знаешь… пора бы нам соединиться, Анна… Впервые назвал по имени. Она молчала, не оборачиваясь. Ссутулилась.
– Я тут с некоторым приятным изумлением узнал, что наработал даже на небольшую пенсию, – продолжал он. – Квартирку снимем, где скажешь… Я буду играть… Хороших фаготистов мало… Ты слышишь? – повторил он ей в спину тревожно и требовательно. И не было в его голосе привычной легкости, вечной этой иронии. – Слышишь? Я не хочу больше без тебя жить.
Она обернулась, положила ладони ему на лоб и провела по лицу сильно и нежно.
И еще раз, и еще – будто снег сгребала.