Книга: Где-то играет оркестр. Левиафан-99
Назад: Глава 25
Дальше: Глава 27

Глава 26

«Боже правый, — думал Кардифф, — подсолнухи — и те от меня отвернулись». Их физиономии были ему не видны, но он не сомневался, что они сурово нахмурились.
— Я пуст, — в конце концов произнес он. — Вывернул душу наизнанку. Теперь, Неф, твой черед.
— Ну что ж, — согласилась она и принялась вынимать из корзины сэндвичи, отрезать ломти хлеба и намазывать их маслом, чтобы накормить его, не прерывая рассказа. — В нашем городке весь народ пришлый, — начала она. — Перебирались сюда один за другим. Когда-то давным-давно селились мы и в Риме, и в Париже, и в Афинах, и в Далласе, и в Портленде, пока не прознали, что есть уголок в штате Аризона, где можно собраться всем вместе. Сперва назвали это место Обителью, но поняли, что звучит нелепо. Саммертон, по моему разумению, тоже нелепо, но как-то приросло. «Летний город» — тут тебе и цветы, и продолжение жизни. Мы-то выросли кто где: одни в Мадриде, другие в Дублине, третьи в Милуоки, а иные во Франции, в Италии. На первых порах, давным-давно, рождались у наших детишки, но чем дальше, тем реже. Вино и цветы тут ни при чем, равно как и природа, и семейные перипетии; правда, со стороны могло показаться, будто это у нас наследственное. Думаю, про таких, как мы, говорят «мутанты». Так по-научному называют все, что не поддается объяснению. Дарвинисты утверждали, что жизнь развивается прыжками, рывками и генетическими скачками, безо всяких переходов. Ни с того ни с сего в роду, где никто не дотягивал до восьмого десятка, люди стали доживать до девяноста, а то и до ста. Если не больше. Но вот ведь в чем странность: начали появляться среди нас молодые парни и девушки, которые с годами почти не старели, а потом и вовсе перестали меняться. Наши друзья-подруги болели, дряхлели, а мы, чудные, отставали. Для нас жизнь превратилась в нескончаемую прогулку по Америке и Европе. И мы, одиночки, сделались исключением из правила «расти-старей-умри». На первых порах и сами не замечали своего непостижимого долголетия, разве что отличались здоровьем и свежестью, а наши ровесники между тем сходили прямиком в могилу. Мы, иные, остановились посреди весны: лето маячило за углом, а осень даже не давала о себе знать — обреталась где-то у горизонта. Понимаешь, о чем я?
Увлеченный этим рассказом, Кардифф кивнул: размеренность и складность ее речи почему-то заставляли верить каждому слову.
— Встречи наши были в основном случайными, — продолжила она. — Путешествовали на одном пароме или океанском лайнере, входили вместе в лифт, сталкивались в дверях, оказывались за одним столиком в кафе, ловили мимолетный взгляд на средневековой улочке, но в какой-то момент, затаив дыхание, спрашивали: откуда ты родом, чем занимаешься, сколько тебе лет — и читали в глазах друг у друга ложь… «Мне двадцать лет, мне двадцать два, мне тридцать», — говорили мы за чашкой чая или за бокалом вина в баре, но это было далеко от истины. Кто-то из наших застал правление королевы Виктории, кто-то появился на свет в год убийства Линкольна, кто-то видел, как Генрих Восьмой отправляет жену на плаху. Истина открывалась не сразу: тут крупица, там две — так и узнавали, что к чему. «Боже милостивый! — вырывалось у нас. — Да ведь мы во времени — что близнецы! Тебе девяносто пять, а мне, положим, сто десять». Вглядывались в чужое лицо, как в зеркало, и видели теплые апрельские ливни и солнечный май, а не октябрьскую морось, не сумрак ноября и не рождественский мрак без огоньков. Прямо слезы наворачивались. А после начинали вспоминать, как поколачивали нас в детстве за то, что не похожи мы на других, а в чем наша отличка — того никто не понимал. Друзья стали нас чураться: им исполнялось по пятьдесят-шестьдесят, а мы все цвели, как на выпускном балу. Но семейная жизнь у нас не ладилась, ряды сверстников таяли. Жили мы, словно в исполинском склепе, где отзывались эхом голоса школьных приятелей — и тех, кто превратился в горстку пепла, и тех, кто еще прозябал на этом свете, но передвигался на костылях, а то и в инвалидной коляске. Чутье подсказывало, что лучше нам не сидеть на одном месте, а переезжать из города в город, примерять на себя новую жизнь, пряча старую душу в юном теле, и плести небылицы о своем прошлом. Счастья это не приносило. Счастье пришло позже. Каким образом? Миновал век-другой, и прослышали мы про новый город. Говорили, будто основал его некий всадник, который сошел со своего коня посреди необъятной пустыни, выстроил на голом месте хижину и стал поджидать остальных. Он дал объявление в журнале: превозносил климат молодости, эпоху свежести, дух новизны. Разбросал по тексту многочисленные намеки, понятные только нам, чудикам из Освего и Пеории, одиночкам, которые устали провожать друзей в последний путь и не могли больше слышать, как стучат комья земли о крышку гроба. Они ощупывали свои руки и ноги, послушные, как в школьные годы, и задумывались о собственной неприкаянности. Читали и перечитывали это странное объявление, сулившее рай в новой, пока безымянной местности. Небольшой, но растущий город. Заявки принимаются от лиц в возрасте двадцати одного года. Оно самое, верно? Сплошные намеки! Ни слова впрямую. А между тем на одиночек из самых разных мест, от Дедфолла в штате Дакота до Уинтершейда, что в Англии, напал какой-то зуд: они начали паковать чемоданы. Хоть и не ближний свет, думали они, но дело, похоже, того стоит. В захолустье, у объездной дороги появилась почта — отделение «Пони-экспресс», а потом и шаткий дощатый перрон, на который выходили приезжие, смотрели друг на друга — и видели вчерашний восход, а не завтрашнюю полночь. Их приводило сюда не только сродство, но и кое-что поважнее. Их приводила сюда одна жуткая и бесспорная истина: время показало, что они не могли рассчитывать на продолжение рода.
— Неужели дошло до этого? — прошептал Кардифф.
— Да, этому суждено было случиться. Мы жили дольше остальных, но платили за это дорогой ценой. Без детей мы сами себе становились детьми. Год за годом прибывали сюда новые поселенцы — кто поездом, кто верхом, а кто и на своих двоих проделывал этот долгий путь в один конец, не оглядываясь назад. К тысяча девятисотому году в Саммертоне уже колосились поля, плодоносили сады, красовались беседки, бурлила жизнь — вести о нашем поселении разлетелись по миру, но до нас никаких вестей не долетало. Ну, почти никаких — у нас ни радио, ни телевидения, ни газет. Правда, Калпеппер издавал — и по сей день издает — местный листок, «Калпеппер Саммертон ньюс», только новостей там с гулькин нос: никто у нас не рождался и почти никто не умирал. Бывало, скатится кто кубарем с чердака или свалится со стремянки, но ссадины заживали, как на собаке. Даже в аварию никто не попадал — машины-то нам без надобности. Но скуки мы не знали: возделывали землю, ходили в гости, творили, мечтали. И романы крутили, не без этого. Потомства у нас не было, но страсти кипели нешуточные. Вот такое образцовое население стянулось со всех концов света: как идеально подогнанная разрезная картинка без острых углов. У каждого была работа, многие сочиняли и печатали в дальних краях стихи и повести, все больше про чудо-города, а читатели думали: надо же, как у автора воображение разыгралось; но мы-то этим жили. О том и речь вели. Вот оно все, здесь. Идеальная погода, идеальный городок, идеальная жизнь. Долгая жизнь. Кое-кто из наших пожимал руку Линкольну, провожал в последний путь Гранта, а теперь…
— Что теперь? — поторопил Кардифф.
— Теперь явился ты, чтобы все это уничтожить, — как послание Страшного суда.
— Сам-то я — не послание, Неф. Я всего лишь приношу послания, это правда.
— Понятное дело, — вполголоса произнесла Неф. — Но я мечтаю об одном: чтобы ты сейчас уехал, а потом вернулся с добрыми вестями.
— Если, с Божьей помощью, все образуется, буду только рад, Неф.
— Уезжай, — сказала она. — Прошу тебя. Отыщи добрые вести и привези сюда.
Но он не нашел в себе сил подняться с вечнозеленой травы вечного лета и даже не стал сдерживать слезы.
Назад: Глава 25
Дальше: Глава 27