Глава 8
Рю де Турнон под лучами заходящего солнца казалась еще более пустынной, чем обычно. Она напомнила Матье декорацию фильма о 1943 годе, декорацию улицы, которую вот-вот заполонят вражеские солдаты и по которой ходят лишь многоопытные мужчины или те, кому море по колено. И вместе с тем у этой улицы облик был сугубо провинциальный, с красивыми, тяжеловесными и удобными для жилья многоквартирными домами XVIII века, объединенными одинаковой перспективой, где золото на здании сената выглядело неуместным анахронизмом. Из сенатского здания, точнее, из будки охраны то и дело выскакивал полицейский, впускавший или выпускавший черную машину с гербом, после чего размеренным шагом, словно автомат, возвращался в будку. В это идеально распланированное пространство симметричных зданий дисгармонично вклинивалось лишь уличное кафе на четыре столика и десять мест, красочно расцветающее на тротуаре в летнее время. Улица была тихой, быть может, чересчур тихой для импульсивной Матильды и тем не менее, как представлял себе Матье, в какой-то мере ее устраивавшей, ибо она любила слушать болтовню торговцев, любила в летние дни выходить за хлебом в одном халате, а зимой читать, сидя у камина. Для Матильды, которая, за исключением тех редких случаев, когда ее охватывала неукротимая ярость, терпеть не могла шум.
Матье выпил стаканчик «перье» и обратил внимание на телефон, стоящий на стойке. Ему, однако, не хотелось звонить Матильде – он предпочел бы встретиться с нею лицом к лицу, и как можно скорее. Выражение глаз, обращенных к нему, прежде чем она успеет взять себя в руки, скажет ему больше, чем слова.
Однако, не говоря уже о том, что Матье никогда не ходил в гости к женщине без предупреждения и что этот принцип по отношению к Матильде применялся им гораздо более неукоснительно, чем по отношению к другим, особенно тем, кто славился способностью задирать нос, в данный момент ему требовалось узнать номер дома. Сердце выскакивало из груди, и, несмотря на только что выпитый «перье», в горле было сухо, когда Матье, стоя, набирал номер. Через стекло, наполовину задернутое клетчатой шторкой, он увидел на улице бродячую собаку, а неподалеку – старика, также похожего на бродягу. В конце концов оба перешли дорогу, аккуратно следуя по вбитым в мостовую бляшкам, и побрели в разные стороны. Трубку никто не снимал, но тут Матье вспомнил ряд деталей совместной жизни с Матильдой, в особенности ее способность подолгу не отвечать на телефонные звонки и брать трубку только тогда, когда сдавали нервы. Поэтому не сдавался, и вдруг кто-то ответил.
– Да?.. – прозвучал низкий-низкий, молодой, вопрошающий голос.
Голос Матильды.
– Это я, – проговорил Матье с ноткой отчаяния в голосе.
Ибо зачем он здесь? С какой стати беспокоит Матильду? По какому праву вторгается в жизнь этой женщины, бросившей его десять лет назад? Именно для того, чтобы объявить о приближении смерти? Это глупо, грубо и непристойно. Нагло, претенциозно.
– Это я, – проговорил он. – Это я, Матье…
– Матье… – повторила она. – Матье! Но где же ты?
– В бистро на рю де Турнон. Потому что я… э-э… я хотел бы поговорить с тобой…
– Я живу в доме номер 12, – спокойно произнесла она. – На первом этаже, вход со двора. Дай мне десять минут, а потом приходи.
И она положила трубку, оставив Матье в растерянности, словно он на самом деле и не думал искать с нею встречи. Надо было разработать какой-нибудь план. После столь долгих лет разлуки не годилось рассказывать ей о зловещих перспективах. Возможно, она замужем, во всяком случае, наверняка живет с кем-то. Возможно, она решит, что он проверяет: а вдруг старый огонь не потух! Нет, он ничего ей не скажет. Да и по какому праву по прошествии десяти лет жизни врозь смеет он навязывать ей проблемы собственной смерти? Она ушла, и этим все сказано. Уже давно их жизни существуют параллельно и изолированно друг от друга. Она будет только шокирована, раздражена от того, что, увидевшись со своим бывшим возлюбленным, когда-то довольно забавным малым, узнает, что в качестве пропуска к ней он будет размахивать известием о скорой смерти. По какому праву?
Десять минут. А прошла на самом деле только одна. Время движется страшно медленно. Время, которое начиная с утра буквально понеслось вскачь. Цветы! К Матильде надо прийти с цветами. Здесь неподалеку есть цветочный магазинчик, сказал хозяин бистро, правда, торгуют там только розами, зато самыми лучшими! Он прошелся по рю де Турнон и, двигаясь медленным шагом, наткнулся на местечко, заваленное розами томительно-нежных, пастельных тонов – розами сезона отпусков и каникул.
Но прошло всего лишь пять минут. Он вдруг почувствовал, что краснеет и что у него, как у влюбленного сопляка, все на лице написано, и он стал инстинктивно прятаться от взглядов прохожих, слава богу, крайне редких! Он даже не осмелился вернуться в кафе, несмотря на то, что жажда его так и не отпускала. Его гораздо больше страшила встреча с Матильдой, чем предстоящая смерть от рака через шесть месяцев. Всю свою жизнь он придавал больше значения ценностям эстетического и сентиментального, нежели материального порядка, и, разумеется, это причиняло ему немало неприятностей хотя бы с Элен, которая не в состоянии была понять, как могло неуемное плотское влечение оказаться сильнее неизбежности супружеской сцены, или как увлечение архитектурной задачей способно было напрочь затмить опыт, полученный от общения с недобросовестными подрядчиками. И, убивая время, покупая розы, Матье повторял про себя номер дома – двенадцать. Дом этот оказался особняком ХVIII века, похожим на другие, и Матье вошел туда строго в назначенное время. В центре очаровательного дворика, вымощенного неровными плитками, торчало смешное, одинокое дерево. Охваченный могучим порывом, Матье промчался через дворик, задержался у двери квартиры первого этажа и с тем же воодушевлением позвонил. Дверь тотчас же открылась – на пороге стояла Матильда, которая совсем не переменилась, удовлетворенно подумал Матье, принимая ее в объятия или, точнее, попав в ее объятия.
«Я вернулся, – подумал Матье, – вот я и вернулся!» И несказанное блаженство, первое в этот адски трудный день, охватило его целиком, заставив закрыть глаза.
Матильда потащила Матье внутрь квартиры и повернула его к окну так, что он оказался на свету, а она – в тени, правда, это продолжалось какую-то долю секунды – Матильда применяла этот тактический прием, когда боялась, что плохо выглядит. Он это понял и поддержал игру.
На Матильде было длинное домашнее платье-халат гранатового цвета со стоячим воротником в русском стиле, подчеркивавшее высокие скулы, удлиненные, сияющие глаза, пухленькие губки; будучи гибридом современной женщины и женщины из прошлого, женщины романтической и женщины свободной, характер которой представлял собой сплав противоположностей, Матильда могла покорить любого по собственному выбору. Да, для Матье вчерашнего или позавчерашнего и речи бы быть не могло о том, чтобы сказать Матильде правду; речь могла идти только о том, как она восхитительна. Но было ясно, что новый Матье, Матье сегодняшний, Матье обреченный, должен бы лучше помолчать и скрыть от единственного человека, которого он любил, приближение роковой даты…
– Ты, как всегда, великолепен!
И она, широко улыбаясь, стала пристально и бесстыдно разглядывать Матье.
– Но ведь я постарел, – проговорил Матье. – Пусть даже самую малость.
– Да, вот здесь. И еще здесь и здесь…
Она указательным пальцем дотронулась до его лба, провела им по складкам вокруг губ и на щеках и заявила:
– Но ведь это же зрелость! Очарование зрелости, которое столь красит мужчин, но которого, как понятия, не существует для женщин, на что спешу обратить твое внимание…
– Ты не изменилась, – заявил Матье со всей искренностью.
Она рассмеялась и потянула Матье за руку:
– Садись вот здесь. Вот тут, против окна. Что касается меня, то я старею. Увы! Вынуждена напомнить тебе, что ты, как всегда, на семь лет меня моложе. А сейчас тем более!
– Зато ты, как всегда, соблазнительна. Полагаю, что ты, конечно, этим пользуешься? – проговорил он со столь подчеркнутым злопамятством, что оба громко расхохотались.
«О господи! Да ведь эта женщина принадлежала мне, была спутницей моей жизни!» И он вспомнил ее именно такой. Вспомнил, каким сам был когда-то. Ему не следовало мириться с их разрывом! И тут даже близкая смерть отошла на второй план. Да, есть смысл жить! Да, есть смысл жить несмотря ни на что! И едва он почувствовал величайшее облегчение, прежнее блаженство, как разразился отрывистыми, бурными, неуместными рыданиями, отчего согнулся пополам перед сидящей потрясенной Матильдой.
– Прости! – выдавил он из себя. – Прости, но я пришел… пришел тебе сказать… ибо я никому не хотел об этом говорить, кроме тебя, поскольку я никого не любил, кроме тебя, и ты об этом знаешь… Вообрази, у меня одна штука в легких, которая… Короче говоря, через шесть месяцев… иными словами, в моем распоряжении только шесть месяцев… И весь этот идиотизм… – добавил он с надрывом, указав на улицу за окном и все еще цепляясь за колени Матильды, которая, склонившись к лицу Матье, пыталась поцеловать его сквозь пальцы, залитые слезами, которые он тщетно старался скрыть.
– Бедняжка, – прошептала она. – Дорогой мой! До чего же ты несчастен! Ты боишься? Тебе плохо? Тебе правда не больно? Говори же! Ты уверен, что тебе не больно? Бедный мой, любимый мой! По крайней мере, тебе есть кому помочь? Ты кому-нибудь уже об этом сказал? С какого времени тебе об этом известно? Тебе надо было немедленно идти ко мне.
– С сегодняшнего утра, – пробормотал он. – Какой жуткий день! Я еще никому об этом не сказал, кроме… а, двоих кретинов, – продолжал он, отказываясь при этом признаться в том, что данные двое кретинов не кто иные, как: его официальная любовница, которая по сравнению с Матильдой не оказала ему и трети внимания, ласки, готовности укрыть защитной пеленой нежности; и его лучший друг, который ни на мгновение не проявил ни капли дружеского участия, не говоря уже о готовности стать «опорой в трудную минуту».
В общем, никто из них за эти десять лет так и не стал ему по-настоящему близок; на самом деле их обоих заменила Матильда, несмотря на десять лет разлуки. Да, безусловно, Матильда заслуживала любви. Да, он был полнейшим глупцом, бросив ее (Матье начисто позабыл в своей экзальтации, что это она рассталась с ним). Он был полнейшим глупцом, прожив без нее все эти десять лет, на этой горькой и пустынной земле. Он презирал себя за собственную глупость. И застонал, сам поражаясь этому стону. Рыдания, которые он сдерживал весь день, слезы, вызванные воспоминаниями о происшествии в Эври, о сухости и бессердечии заправщика на бензоколонке, все его жалобы вырвались наружу. И Матье усмотрел во всем этом малопристойную ребячливость, нарушающую беззаботный покой этой уютной гостиной, для которой он – чужой. Ему стало стыдно, и, несмотря на то что здесь он встретил глубочайшее понимание и утешение, стыд не проходил. Вот было бы хорошо, если бы Матильда взяла все в свои руки. Если бы Матильда занялась им. Матильда, возможно, сделает все или ничего, что на самом деле совершенно неважно, лишь бы она заботилась о нем и поджидала бы даму с косой, находясь рядом с ним.
– А твоя жена? – прозвучал голос Матильды над его головой. – Ты ведь, как я полагаю, женат?
– Ей я пока еще ни о чем не сказал. По правде говоря, мы с ней сегодня не виделись…
– Тебе что, не хочется с ней встречаться? Не хочется…
Тут Матильда осеклась. Характер взаимоотношений между Матье и его женой был ей неизвестен, но она об этом не жалела.
– Вытрись, – сказала она, положив ему, как ребенку, платок на нос, а потом сжала его нос до такой степени властно, что Матье несколько раз громко высморкался.
Тут ему стало неловко: он представил себе, как выглядит его лицо – растерянное, покрасневшее, распухшее от слез, которые он тщетно пытался остановить… Как тут их остановишь: он даже почувствовал, как по его щекам с прилипшими к ним мокрыми прядями волос все еще льются слезы, орошающие ладони Матильды.
«Блистательное возвращение к такой женщине, как Матильда», – подумал Матье с горечью. Чудесный был бы у нее денек, если бы к ней одновременно явились в слезах все ее бывшие возлюбленные!
– Так чем же ты занимаешься? – спросил Матье, подняв голову. Матильда выпрямилась и откинулась на спинку дивана, все еще продолжая держать Матье за руку, но уже отдалившись от него чуть ли не на метр, который вдруг показался Матье непреодолимым препятствием. А Матильда, похоже, до сих пор великолепно понимала Матье, ибо, повторив вслед за ним: «Так чем же я занимаюсь?» – знаком попросила его приблизиться и положила голову ему на плечо.
– Ты прекрасно знаешь: все эти годы я отбираю модели из французских коллекций, которые покупают зарубежные предприятия. Этим я занимаюсь уже десять лет.
– Мне почему-то кажется, что ты вообще ничего не делаешь! – вполне искренне заявил Матье.
Тут Матильда рассмеялась:
– Да, ничего особенного я не сделала! Что верно, то верно. Всегда находится кто-то, кто платит за мой кров и всякую всячину. И теперь – естественно, с того момента, как это стало просто необходимо, – конкуренция потрясающая!
– С какой стати необходимо? И не вздумай говорить мне, что тебе не встретился кто-то один, который…
– Во-первых, поиск гораздо более затруднителен, чем ты, дорогой мой, способен себе представить при твоей сентиментальной близорукости, – проговорила она, смеясь, – а во-вторых, я живу с человеком, который не любит, чтобы я искала что бы то ни было.
Наступило молчание.
– Со своим англичанином? Ведь, насколько мне известно, у тебя муж-англичанин. Я даже думал, что ты живешь в Англии.
– Я прожила там некоторое время, после чего мы развелись. Я его оставила ради одного из его двоюродных братьев, гораздо менее богатого и менее красивого, зато гораздо более… милого. Этот человек хочет, чтобы я была счастлива сначала сама по себе, а затем уже с ним. Такую последовательность приоритетов, уверяю тебя, очень трудно найти в мужчине, как, впрочем, и в женщине.
Матье отвернулся, как будто столкнулся с бессмысленной жестокостью. Но ощущение дурного вкуса, оставленное этой фразой, было сейчас неуместно. По какому праву он берется осуждать Матильду или чего-то не замечать? Какое место он занимает в ее жизни по прошествии десяти лет, чтобы раздражаться из-за того, что другой желает сделать ее счастливой? Невероятно. Однако речь Матильды была наполнена тем самым цинизмом, с которым они оба относились к связям прошлого, да и говорили они точно так же, с точно такой же веселостью, как говорят удачливые охотники за столом, угощая друг друга своими трофеями и не испытывая ни малейших угрызений совести. Но, похоже, на этот раз Матильда нашла хорошего, доброго человека. Однако Матье изначально не доверял людям благодушным точно так же, как идеалистам, как сторонникам некоего абсолюта, как фанатикам, как эмпирикам. Как и всем тем, кто не мог вести себя естественно и кто тотчас же казался ему ненастоящим. Да, можно любить Матильду наперекор ей самой и чиненным ею страданиям. Да и сам он в состоянии был бы вынести что бы то ни было, если бы не произошло разрыва? Смог бы он удержать в душе нечто большее, чем страх ее потерять, не быть на высоте, боязнь того, что она усомнится в нем? Достаточно ли он ее любил, чтобы выдерживать такое? Но ведь он способен выдерживать и большее, тотчас же напомнил он себе. Он был таким растерянным и несчастным последние восемь часов, что готов был поверить в возможность счастья, стал невосприимчив к любому крушению иллюзий, рефлексам и противоречиям любви. Но готов ли он принять ее заботу о нем, ее ответную к нему любовь и возможные признания? Готов ли он оценить более глубокую к нему любовь, менее опасную, более уравновешенную? Кто знает?
Неужели он обожал в ней именно то, что называли «выкрутасами Матильды»: ее мимолетные увлечения, ее вспышки гнева, ее недобросовестность, ее внезапные исчезновения – словом, все то, что, наверное, и стало причиной их разрыва? Неужели он полюбил бы ее, если бы она была женщиной верной, заслуживающей доверия, предпочитающей домашний очаг? Безо всякого сомнения, нет. Словно кретин, кретин, каким он и остался до сих пор, Матье всегда предпочитал, чтобы его соблазняли роковые женщины или маленькие стервы. Он тогда не знал, что настанет день, сегодняшний день, и он будет молить небо о том, чтобы у этих роковых женщин появилось сердце добрейшего сенбернара.
Слава тебе, Господи, в определенном смысле и в определенное время именно такой и была Матильда. За ней всегда тянулось жалобно блеющее стадо жертв любви. И не был ли он сам одним из многих? Вдруг ему показалось, что он вновь погрузился в исходное одиночество этого дня, в его бесконечный ужас. Он ощутил, как, подобно порыву ветра, на него нахлынули ужас, жестокость, объективная реальность предстоящих шести месяцев, на протяжении которых его тело будет разлагаться вопреки его воле, вопреки достижениям науки, вопреки его жажде жизни. Однако внутри сработал некий тормоз, и страх начал отступать. Быть может, страх подавило само присутствие Матильды?
Наверное, свыкнуться с мыслью о собственной смерти, о черном хаосе, о поджидающей вас «пустоте» можно лишь тогда, когда представишь себя любимым, достойным сострадания, знаменитым и оплакиваемым. Кем-то, кто был уважаем, что-то значил или выглядел значимым в чьих-то глазах. Но если человек был номером из безымянного списка, неизвестным, тенью, которая не могла ни на кого произвести впечатления, которая никогда не могла заставить быстрее биться сердце другого, которая ни у кого не оставила нежного или горького воспоминания о себе, то эта анонимность, непереносимая еще при жизни, заканчивается в общей могиле – гигантской общей могиле обычных людей, обреченных на забвение, неинтересных, ничего собой не представляющих; и вот тогда-то смерть становится не просто невыносимой, а еще и унизительной. Последнее унижение…Смерть казалась Матье невыносимой в течение всего дня, не только потому, что он увидел себя в образе человека довольно заурядного, но, скорее, потому, что никто не смотрел на него как на существо родное и необходимое. По прошествии десяти лет никто, кроме Матильды, не мог засвидетельствовать, до какой степени Матье был привлекательным, до какой степени он привлекателен сейчас и как она будет скорбеть о нем. Как будет следовать за ним в последние месяцы его жизни, шаг за шагом, будет заботиться о нем, утешать его, радовать его, будет, независимо от его состояния, обращаться с ним как с «Любовником с большой буквы», блистательным и широкоплечим, победительным, мужественным и в то же время юным, как тот Матье, которого она любила эти несколько месяцев – если не его самого, то эту любовь к нему.
Получалось, будто весь максимализм его юности, который мало-помалу подавлялся, уничтожался, во всяком случае, сводился к минимуму самим ходом повседневной жизни, возродился с ревом и криком в тот самый момент, когда стало ясно, что смерть близка. И то, что было терпимо при жизни, обернувшейся долгим разочарованием для излишне сентиментальных людей, свелось к единственному реальному крику, звучащему от рождения до смерти. Тем не менее крик в прямом смысле стихает и, к счастью, в момент смерти, и, к счастью, в больницах, где человек одурманен таблетками. Доказательством является то, что теперь редко повторяют последние слова, прекрасные слова, остроты умирающих, которые когда-то волновали и очаровывали оставшихся в живых.
– А он не появится, этот твой… твой англичанин? – осторожно спросил Матье, обретший наконец почву под ногами.
Тут легкая улыбка осветила губы Матильды, и впервые за весь день он ощутил, что может быть кому-то приятен.
– Понедельники и вторники он проводит в Лондоне.
– И ты полагаешь, что он позволит тебе заниматься мною и утешать меня?
– Полагаю, что да, безусловно. Я ведь тебя любила, ты меня любил, мы достаточно долго любили, чтобы не покидать друг друга теперь, – проговорила Матильда, бередя рукой шевелюру Матье с доверчивостью, особенно трогательной оттого, что не она, а он подумал, что теперь он полностью вверялся ей, именно он надеялся на нее и тем самым, возможно, портил ей жизнь.
О, как ему повезло, что он опять встретился с Матильдой! У него было так тревожно на душе, он сомневался в ней, в столь нежданной любви, ворвавшейся в его дурацкую жизнь… Вот опять у него слезы на глазах, но на этот раз он действительно попробовал сдержаться. Однако, не говоря ни слова, Матильда сама их утерла рукавом домашнего платья, и выглядело это до того естественно, будто она ежедневно только тем и занималась, что утирала слезы благодарности сорокалетнему мужчине, игроку в регби, воплощению мужественности, которому через шесть месяцев предстоит умереть.
Для дивана Матильды Матье оказался слишком крупным. Он вынужден был подогнуть колени, а поскольку на плече у него лежала голова Матильды, он оказался в неловком положении, по телу его пробежали судороги, которые мало-помалу перешли во вполне отчетливое физическое влечение. И, болтая о всякой всячине, они направились в спальню Матильды.
Он проследовал за ней или первым вошел в комнату, погруженную в полумрак, где на ковре горела лампа, излучающая теплый свет, как в их квартире десять лет назад. И он разделся – быстро, как делал это тогда, – в ванной, оборудованной по-современному, более практичной, но зато менее изысканной, чем прежняя. Парфюмерия и косметика в избытке, засушенные цветы, мохнатые салфеточки, разбросанные тут и там, картинки, полосатые халаты, которые Матье тотчас же мысленно обозвал бесполыми. Он так же быстро вылез из-под душа, как и встал под него, задел что-то по дороге, ибо тут было теснее, чем на рю де Бельшасс. Тут, на этой самой рю де Турнон, везде было теснее, чем в «их» квартире. Не менее изысканно или не менее соблазнительно, просто все здесь было уже, чем там. В распахнутом стенном шкафу Матильды он поискал домашний халат – обычно она там их развешивала, – но не нашел. Висел только один, на стенном крючке, со следами косметики на воротнике. Стало ясно, что мужской халат забрал с собой англичанин, и это доказывало, что Матильда говорила правду: жила она только с ним. Цинично-внимательная, она больше не держала у себя халатов и зубных щеток для новых, неожиданных любовников. Этот англичанин сделал невозможным их появление, точно так же, как Матье в прошлом, в разгар их связи, на пике чувственности, делал подобное невообразимым. Так продолжалось год; благословенный год, пробудившийся сейчас эхом счастливых воспоминаний, нежной слаженностью, теплой шелковистостью шеи Матильды, готовой в любую секунду принять лоб Матье, воротом халата, слегка запачканным пудрой, запачканным, как жизнь Матильды, как его собственная жизнь, отмеченная на протяжении всего этого дня предстоящей смертью и отсутствием крика, всякого крика, а также отказом признать неизбежность скорой смерти человеком, бросающим вызов Богу и врачам, человеком, склонившимся над картой и изучающим маршрут полета в Манилу, где можно было бы поискать какого-нибудь факира, кого-нибудь, кто просто-напросто отвел бы от него смерть. Никто не трезвонит во весь голос о надвигающейся смерти; но, быть может, он первый, кто принимает ее как факт и кто объявляет о ней как о неизбежном? Кто же осмелится, кто посмеет (за исключением набитого дурака Гобера) опровергать случившееся?
Он уселся на краю ванны, опустив руки между колен. Ему захотелось расплакаться, прижавшись к Матильде, которая утешила бы его в печали. Печали естественной, животной, инстинктивной. Печали чувственной, как в том фильме, где человек и обезьяна, точнее, мальчик… или, еще точнее, человеческий детеныш и обезьяна встречаются в джунглях и прячутся там ото всех, а потом обезьяна оказывается при смерти, и человеческий детеныш берет ее на руки и всем видом своим показывает, как он ее любит, издавая при этом смешные, звериные выкрики, а в это время обезьяна смотрит на него и своим потерянным взглядом и детским постаныванием показывает, что умирает. Тут мальчик заливается слезами. Показывает своему другу, что тоже страдает, жалея и его, и себя, оплакивает их нежность друг к другу. Обезьяна умирает, держа мальчика за руку, и тотчас же человеческий малютка оставляет труп и бросается на поиски виновника смерти обезьяны, чтобы его убить, он посвящает себя исключительно мести, словно хочет позабыть мертвую обезьяну, своего друга и воспитателя. В этом человеческом малыше есть некая смесь нежности и свирепости, как у Матильды. Она станет для Матье всем: будет ему сострадать, будет агонизировать вместе с ним, закроет ему глаза. В определенном смысле он умрет не один. Но стоит Матильде закрыть ему глаза, как тотчас же она вернется к своему англичанину или набросится на врача, который заставил его страдать или попытался оставить его наедине со страданием. Матильда его любила; она утешит его, когда настанет самое малоприятное и наиболее отвратительное. Она будет оберегать его до самого конца. Однако успокоится она гораздо быстрее, чем Элен, ибо та не вынесет его вида «в таком состоянии», «из уважения к нему», в общем, всего того, что нанесет ущерб его гордости, его мужественности и т. д. Элен, к примеру, не вынесет его перехода в мир смерти, а его от одной этой мысли бросает в дрожь (увы, отыскивать охотничье ружье надо было гораздо раньше!). Те же лицемерные выходки, что и у Сони, которая не сможет вынести вида «своего драгоценного, своего прекрасного возлюбленного в таком состоянии». Да, она будет не в состоянии! Да, она не вынесет! Она любила его слишком чувственно. Зачем подавлять эти воспоминания ему, который отдал все в этом смысле. По правде говоря, во всех смыслах. «Вы прекрасно знаете, профессор…» А он ее слушал. К счастью, у него была Матильда, которую он безоглядно любил, которую он во всех отношениях заставил страдать и перед которой он опускается на колени. Он проскользнул в незнакомую постель – чужой для него континент, если не считать запаха духов из прошлого, – куда вместе с ним в объятиях Матильды скользнуло настоящее. И он замер, не испытывая ни волнения, ни желания, стыдясь своего спокойствия, которое устраивало и ее, судя по тому, как она обняла его за шею, прижалась к его груди, как почти скрутила его, подогнув и поджав колени, как прислонилась щекой к его щеке, не прикоснувшись к губам, и спокойно гладила его волосы. Эту руку, по-матерински обращающуюся с ним, он знавал иной, очень ловкой, но она не пыталась напомнить ему о прошлом, пробудить его от столь странного паралича. Особенно странного от того, что он десять лет ждал этого момента… И вовсе не расплывшаяся талия, чуть сплюснутая грудь или потяжелевший подбородок сдерживали его. Напротив, они должны были возбудить Матье. Он мог бы часами целовать этот жесткий затылок, эти легкие подушечки беззащитных грудей, материнские бедра – материнские, хотя матерью она никогда не была, из-за мужчин, разумеется, из-за нежности к этим быстро взрослеющим детям, которые так боятся старости, из-за этих тщеславных юношей (которых ей то и дело приходилось выгонять за дверь, невзирая на их смятение), из-за странных и соблазнительных личностей, так одержимых своей сексуальностью и так тоскующих по маме, из-за этих детей, не желающих смиряться с неизбежностью старости; Матильда, по правде говоря, не успевала превратить в отцов никого из тех, с кем занималась любовью.
Все это Матье смутно осознавал, блаженствуя на груди Матильды, в объятиях Матильды-защитницы, вбирая в себя всю ее энергию и тепло, а также наслаждаясь ее благосклонностью к себе. Ночь романтической, яростной, чувственной встречи, крики, признания, объяснения, слезы, все то, что он стократно представлял себе в качестве единственного оправдания своих прошлых страданий и сожалений, вся эта романтика любовной связи – с этим, оказывается, покончено. Здесь и сейчас. Благодаря столь безупречной нежности бывшей любовницы к нему – к нему, которого она бросила, благодаря столь безоговорочной его уверенности в ней – в ней, которая его оставила. Итог, или мораль, истории их отношений, оказался столь же запутанным, как и все остальное. Он уступил обстоятельствам и заснул. Он решил, что видит сон, и он действительно увидел сон. Ему пригрезилось, что он вышел на поиски наслаждения. Ему пригрезилось, что он любит некую незнакомку. Ему пригрезилось, что он потерял сознание и скончался на больничной койке. Ему пригрезилось, что он ожил и сильно помолодел. Ему пригрезилось, что кто-то, кого он нежно любит, трясет его за плечи. Эти грезы оказались правдой: Матильда, привстав на локтях, трогает его за шею, подбородок, правую щеку, придерживая его лицо левой рукой. Было темно. «Мой дорогой, сейчас девять вечера, – прошептала она. – Ты можешь и дальше спать, если хочешь. Но ты говорил об обеде…» Он улыбнулся, привстал, обнял Матильду за плечи и не сказал ни единого слова по поводу невинного характера встречи. Все было и так ясно. По крайней мере, он не свалится на улице, и его, стенающего, не доставят в больницу, по крайней мере, он через час не покончит жизнь самоубийством, по крайней мере, он не поедет невесть куда без Матильды…
– Мне бы хотелось… чтобы ты поехала со мной, – проговорил он. – В деревню или куда-нибудь еще… Неважно, куда. Туда, куда захочешь.
– Да, конечно, – с легкостью согласилась она. – Мы ведь об этом уже с тобой договорились. Просто предупреди меня за два-три дня, если это, скажем, Хельсинки или Дакар, чтобы я успела приодеться.
– А твой англичанин? – спросил он, глядя в сторону.
Он повязывал галстук, стоя к Матильде спиной и отмечая при этом ряд признаков нелегкой жизни. Нелегкой, но совместной. К примеру, кому принадлежит этот широкий свитер едкого сине-зеленого цвета: англичанину или Матильде? А этот деревенский дом, неизвестный Матье, на фотографии в рамке, и этот непромокаемый плащ, тонкий и шелковистый? Все принадлежит им двоим. В то время как он, Матье… Он, оплачивающий две квартиры, мог ли задать вопрос: кто купил ту или иную вещь и кому она принадлежит? И Элен, и Соня тут же объявили бы ее своей собственностью, вещью по вкусу, выбору, диктуемому обществом и его нравами, рекламой и уединением, всем тем, что связано, перепутано между собой.
– А твой англичанин это поймет? – спросил Матье.
– Он, конечно, не обрадуется, – медленно произнесла она, – но он меня любит и знает, что и я его тем не менее люблю. Нет… Нет. Впрочем, я от него буду все это скрывать, насколько возможно, – холодно добавила Матильда, поворачиваясь к Матье. – Правда, чистая правда никогда не была и никогда не будет нашим идолом. Не так ли?
И она расхохоталась. В одно мгновение к Матье вернулись черно-белые изображения прошлого; изображения, относящиеся к началу их любви, когда каждый из них пытался отделаться от своего тогдашнего партнера, чтобы соединиться. Они поклялись друг другу, что когда-нибудь расстанутся нежно, и происходило это то ли на рю де Варенн, то ли в музее Родена, где они устраивали тайные встречи, и в этом музее знаменитая статуя Родена «Поцелуй» сформировала, обострила их жажду друг друга, их еще не удовлетворенное желание. До чего смешно: эта скульптура до такой степени классическая, до такой степени пристойная, а с другой стороны, такая возбуждающая… Впрочем, когда люди охвачены первым порывом желания, что только их не возбуждает… Ведь каждый из них уже мысленно превратил желание в страсть, а может быть, через изумление, опасения и блаженство – в любовь… Да, «Поцелуй» Родена, столь безоглядный, столь страстный.
– Помнишь, – спросил Матье, – нашу статую? Он сидит, она тоже, не припомню, на чем. Он наклонился к ней, положив руку ей на бедро. Голова ее запрокинулась назад и вместе с тем повернута к нему; она уже витает где-то далеко. Матильда…
Она вновь позволила Родену вмешаться в свою частную жизнь. Над собою она видела лицо Матье, для которого она была всем и для которого она уже ничего не значила. Она позволяла ему сравнивать себя с молодыми любовницами, позволяла сводить воедино настоящее и прошлое, хотя это причиняло боль и ей, и ему, и все это было окрашено грустью и нежным безразличием к тому, кому суждено умереть через шесть месяцев и кого больше не любят. Что касается Матье, то он задавал себе безо всякой радости вопрос, всегда ли Матильда была такой шумной и такой красноречивой. Вопрос безрадостный и невеселый, но преисполненный нежности.