VI
Сейчас же при входе в загородный кафешантан сияла разноцветными огнями искусственная клумба, с электрическими лампочками вместо цветов, и от нее шла в глубь сада такая же огненная аллея из широких полукруглых арок, сужавшихся к концу. Дальше была широкая, усыпанная желтым песком площадка: налево – открытая сцена, театр и тир, прямо – эстрада для военных музыкантов (в виде раковины) и балаганчики с цветами и пивом, направо длинная терраса ресторана. Площадку ярко, бледно и мертвенно освещали электрические шары со своих высоких мачт. Об их матовые стекла, обтянутые проволочными сетками, бились тучи ночных бабочек, тени которых – смутные и большие – реяли внизу, на земле. Взад и вперед ходили попарно уже усталою, волочащеюся походкой голодные женщины, слишком легко, нарядно и вычурно одетые, сохраняя на лицах выражение беспечного веселья или надменной, обиженной неприступности.
В ресторане были заняты все столы, – и над ними плыл сплошной стук ножей о тарелки и пестрый, скачущий волнами говор. Пахло сытным и едким кухонным чадом. Посредине ресторана, на эстраде, играли румыны в красных фраках, все смуглые, белозубые, с лицами усатых, напомаженных и прилизанных обезьян. Дирижер оркестра, наклоняясь вперед и манерно раскачиваясь, играл на скрипке и делал публике непристойно-сладкие глаза, – глаза мужчины-проститутки. И все вместе – это обилие назойливых электрических огней, преувеличенно яркие туалеты дам, запахи модных пряных духов, эта звенящая музыка, с произвольными замедлениями темпа, со сладострастными замираниями в переходах, с взвинчиванием в бурных местах, – все шло одно к одному, образуя общую картину безумной и глупой роскоши, обстановку подделки веселого непристойного кутежа.
Наверху, кругом всей залы, шли открытые хоры, на которые, как на балкончики, выходили двери отдельных кабинетов. В одном из таких кабинетов сидело четверо – две дамы и двое мужчин: известная всей России артистка певица Ровинская, большая красивая женщина с длинными зелеными египетскими глазами и длинным, красным, чувственным ртом, на котором углы губ хищно опускались книзу; баронесса Тефтинг, маленькая, изящная, бледная,ее повсюду видели вместе с артисткой; знаменитый адвокат Рязанов и Володя Чаплинский, богатый светский молодой человек, композитор-дилетант, автор нескольких маленьких романсов и многих злободневных острот, ходивших по городу.
Стены в кабинете были красные с золотым узором. На столе, между зажженными канделябрами, торчали из мельхиоровой вазы, отпотевшей от холода, два белых осмоленных горлышка бутылок, и свет жидким, дрожащим золотом играл в плоских бокалах с вином. Снаружи у дверей дежурил, прислонясь к стене, лакей, а толстый, рослый, важный метрдотель, у которого на всегда оттопыренном мизинце правой руки сверкал огромный брильянт, часто останавливался у этих дверей и внимательно прислушивался одним ухом к тому, что делалось в кабинете.
Баронесса со скучающим бледным лицом лениво глядела сквозь лорнет вниз, на гудящую, жующую, копошащуюся толпу. Среди красных, белых, голубых и палевых женских платьев однообразные фигуры мужчин походили на больших коренастых черных жуков. Ровинская небрежно, но в то же время и пристально глядела вниз на эстраду и на зрителей, и лицо ее выражало усталость, скуку, а может быть, и то пресыщение всеми зрелищами, какие так свойственны знаменитостям. Ее прекрасные, длинные, худые пальцы левой руки лежали на малиновом бархате ложи. Редкостной красоты изумруды так небрежно держались на них, что, казалось, вот-вот свалятся, и вдруг она рассмеялась.
– Посмотрите, – сказала она, – какая смешная фигура, или, вернее сказать, какая смешная профессия. Вот, вот на этого, который играет на «семиствольной цевнице».
Все поглядели по направлению ее руки. И в самом деле, картина была довольно смешная. Сзади румынского оркестра сидел толстый, усатый человек, вероятно, отец, а может быть, даже и дедушка многочисленного семейства, и изо всех сил свистел в семь деревянных свистулек, склеенных. вместе. Так как ему было, вероятно, трудно передвигать этот инструмент между губами, то он с необыкновенной быстротой поворачивал голову то влево, то вправо.
– Удивительное занятие, – сказала Ровинская. – А ну-ка вы, Чаплинский, попробуйте так помотать головой.
Володя Чаплинский, тайно и безнадежно влюбленный в артистку, сейчас же послушно и усердно постарался это сделать, но через полминуты отказался.
– Это невозможно, – сказал он, – тут нужна или долгая тренировка, или, может быть, наследственные способности. Голова кружится.
Баронесса в это время отрывала лепестки у своей розы и бросала их в бокал, потом, с трудом подавив зевоту, она сказала, чуть-чуть поморщившись:
– Но, боже мой, как скучно развлекаются у вас в К.! Посмотрите: ни смеха, ни пения, ни танцев. Точно какое-то стадо, которое пригнали, чтобы нарочно веселиться!
Рязанов лениво взял свой бокал, отхлебнул немного и ответил равнодушно своим очаровательным голосом:
– Ну, а у вас, в Париже или Ницце, разве веселее? Ведь надо сознаться: веселье, молодость и смех навсегда исчезли из человеческой жизни, да и вряд ли когда-нибудь вернутся. Мне кажется, что нужно относиться к людям терпеливее. Почем знать, может быть для всех, сидящих тут, внизу, сегодняшний вечер – отдых, праздник?
– Защитительная речь, – вставил со своей спокойной манерой Чаплинский.
Но Ровинская быстро обернулась к мужчинам, и ее длинные изумрудные глаза сузились. А это у нее служило признаком гнева, от которого иногда делали глупости и коронованные особы. Впрочем, она тотчас же сдержалась и продолжала вяло:
– Я не понимаю, о чем вы говорите. Я не понимаю даже, для чего мы сюда приехали. Ведь зрелищ теперь совсем нет на свете. Вот я, например, видала бои быков в Севилье, Мадриде и Марсели – представление, которое, кроме отвращения, ничего не вызывает. Видала и бокс и борьбу – гадость и грубость. Пришлось мне также участвовать на охоте на тигра, причем я сидела под балдахином на спине большого умного белого слона... словом, вы это хорошо сами знаете. И от всей моей большой, пестрой, шумной жизни, от которой я состарилась...
– О, что вы, Елена Викторовна! – сказал с ласковым упреком Чаплинский.
– Бросьте, Володя, комплименты! Я сама знаю, что еще молода и прекрасна телом, но, право, иногда мне кажется, что мне девяносто лет. Так износилась душа. Я продолжаю. Я говорю, что за всю мою жизнь только три сильных впечатления врезались в мою душу. Первое – это когда я еще девочкой видела, как кошка кралась за воробьем, и я с ужасом и с интересом следила за ее движениями и за зорким взглядом птицы. До сих пор я и сама не знаю, чему я сочувствовала более: ловкости ли кошки, или увертливости воробья. Воробей оказался проворнее. Он мгновенно взлетел на дерево и начал оттуда осыпать кошку такой воробьиной бранью, что я покраснела бы от стыда, если бы поняла хоть одно слово. А кошка обиженно подняла хвост трубою и старалась сама перед собою делать вид, что ничего особенного не произошло. В другой раз мне пришлось петь в опере дуэт с одним великим артистом...
– С кем? – спросила быстро баронесса.
– Не все ли равно? К чему имена? И вот, когда мы с ним пели, я вся чувствовала себя во власти гения. Как чудесно, в какую дивную гармонию слились наши голоса! Ах! Невозможно передать этого впечатления. Вероятно, это бывает только раз в жизни. Мне по роли нужно было плакать, и я плакала искренними, настоящими слезами. И когда после занавеса он подошел ко мне и погладил меня своей большой горячей рукой по волосам и со своей обворожительно-светлой улыбкой сказал: «Прекрасно! Первый раз в жизни я так пел»... и вот я, – а я очень гордый человек,я поцеловала у него руку. А у меня еще стояли слезы в глазах...
– А третье? – спросила баронесса, и глаза ее зажглись злыми искрами ревности.
– Ах, третье, – ответила грустно артистка, – третье проще простого. В прошлогоднем сезоне я жила в Ницце и вот видела на открытой сцене, во Фрежюссе, «Кармен» с участием Сесиль Кеттен, которая теперь, – артистка искренно перекрестилась, – умерла... не знаю, право, к счастью или к несчастью для себя?
Вдруг, мгновенно, ее прелестные глаза наполнились слезами и засияли таким волшебным зеленым светом, каким сияет летними теплыми сумерками вечерняя звезда. Она обернула лицо к сцене, и некоторое время ее длинные нервные пальцы судорожно сжимали обивку барьера ложи. Но когда она опять обернулась к своим друзьям, то глаза уже были сухи и на загадочных, порочных и властных губах блестела непринужденная улыбка.
Тогда Рязанов спросил ее вежливо, нежным, но умышленно спокойным тоном:
– Но ведь, Елена Викторовна, ваша громадная слава, поклонники, рев толпы, цветы, роскошь... Наконец тот восторг, который вы доставляете своим зрителям. Неужели даже это не щекочет ваших нервов?
– Нет, Рязанов, – ответила она усталым голосом, – вы сами не хуже меня знаете, чего это стоит. Наглый интервьюер, которому нужны контрамарки для его знакомых, а кстати, и двадцать пять рублей в конверте. Гимназисты, гимназистки, студенты и курсистки, которые выпрашивают у вас карточки с надписями. Какой-нибудь старый болван в генеральском чине, который громко мне подпевает во время моей арии. Вечный шепот сзади тебя, когда ты проходишь: «Вот она, та самая, знаменитая!» Анонимные письма, наглость закулисных завсегдатаев... да всего и не перечислишь! Ведь, наверное, вас самого часто осаждают судебные психопатки?
– Да, – сказал твердо Рязанов.
– Вот и все. А прибавьте к этому самое ужасное, то, что каждый раз, почувствовав настоящее вдохновение, я тут же мучительно ощущаю сознание, что я притворяюсь и кривляюсь перед людьми... А боязнь успеха соперницы? А вечный страх потерять голос, сорвать его или простудиться? Вечная мучительная возня с горловыми связками? Нет, право, тяжело нести на своих плечах известность.
– Но артистическая слава? – возразил адвокат.Власть гения! Это ведь истинная моральная власть, которая выше любой королевской власти на свете!
– Да, да, конечно, вы правы, мой дорогой. Но слава, знаменитость сладки лишь издали, когда о них только мечтаешь. Но когда их достиг – то чувствуешь одни их шипы. И зато как мучительно ощущаешь каждый золотник их убыли. И еще я забыла сказать. Ведь мы, артисты, несем каторжный труд. Утром упражнения, днем репетиция, а там едва хватит времени на обед– и пора на спектакль. Чудом урвешь часок, чтобы почитать или развлечься вот, как мы с вами. Да и то... развлечение совсем из средних...
Она небрежно и утомленно слегка махнула пальцами руки, лежавшей на барьере.
Володя Чаплинский, взволнованный этим разговором, вдруг спросил:
– Ну, а скажите, Елена Викторовна, чего бы вы хотели, что бы развлекло ваше воображение и скуку?
Она посмотрела на него своими загадочными глазами и тихо, как будто даже немножко застенчиво, ответила:
– В прежнее время люди жили веселее и не знали никаких предрассудков. Вот тогда, мне кажется, я была бы на месте и жила бы полной жизнью. О, древний Рим!
Никто ее не понял, кроме Рязанова, который, не глядя на нее, медленно произнес своим бархатным актерским голосом классическую, всем известную латинскую фразу:
– Ave, Caesar, morituri te salutant!
– Именно! Я вас очень люблю, Рязанов, за то, что вы умница. Вы всегда схватите мысль на лету, хотя должна сказать, что это не особенно высокое свойство ума. И в самом деле, сходятся два человека, вчерашние друзья, собеседники, застольники, и сегодня один из них должен погибнуть. Понимаете, уйти из жизни навсегда. Но у них нет ни злобы, ни страха. Вот настоящее прекрасное зрелище, которое я только могу себе представить!
– Сколько в тебе жестокости, – сказала раздумчиво баронесса.
– Да, уж ничего не поделаешь! Мои предки были всадниками и грабителями. Однако, господа, не уехать ли нам?
Они все вышли из сада. Володя Чаплинский велел крикнуть свой автомобиль. Елена Викторовна опиралась на его руку. И вдруг она спросила:
– Скажите, Володя, куда вы обыкновенно ездите, когда прощаетесь с так называемыми порядочными женщинами?
Володя замялся. Однако он знал твердо, что лгать Ровинской нельзя.
– М-м-м... Я боюсь оскорбить ваш слух. М-м-м... К цыганам, например... в ночные кабаре...
– А еще что-нибудь? похуже?
– Право, вы ставите меня в неловкое положение. С тех пор как я в вас так безумно влюблен...
– Оставьте романтику!
– Ну, как сказать... пролепетал Володя, почувствовав, что он краснеет не только лицом, но телом, спиной, – ну, конечно, к женщинам. Теперь со мною лично этого, конечно, не бывает...
Ровинская злобно прижала к себе локоть Чаплинского.
– В публичный дом?
Володя ничего не ответил. Тогда она сказала:
– Итак, вот сейчас вы нас туда свезете на автомобиле и познакомите нас с этим бытом, который для меня чужд. Но помните, что я полагаюсь на ваше покровительство.
Остальные двое согласились на это, вероятно, неохотно, но Елене Викторовне сопротивляться не было никакой возможности. Она всегда делала все, что хотела. И потом все они слышали и знали, что в Петербурге светские кутящие дамы и даже девушки позволяют себе из модного снобизма выходки куда похуже той, какую предложила Ровинская.