Книга: Жизнь и судьба
Назад: 10
Дальше: 12

11

Лейтенант Петер Бах попал в госпиталь по поводу пулевого ранения в плечо. Рана оказалась несерьезной, и товарищи, провожавшие Баха до санитарного фургона, поздравили его с удачей.
С чувством блаженства и одновременно кряхтя от боли Бах отправился, поддерживаемый санитаром, принимать ванну.
Наслаждение от прикосновения теплой воды было велико.
— Лучше, чем в окопах? — спросил санитар и, желая сказать раненому что-либо приятное, добавил: — Когда выпишетесь, вероятно, там уже будет все в порядке.
И он махнул рукой в ту сторону, откуда доносилось равномерное слитное грохотанье.
— Вы здесь недавно? — спросил Бах.
Потерев мочалкой лейтенантскую спину, санитар сказал:
— Почему вы решили, что я здесь недавно?
— Там уж никто не думает, что дело кончится скоро. Там думают, что дело кончится нескоро.
Санитар посмотрел на голого офицера в ванне. Бах вспомнил: персонал в госпиталях имеет инструкцию доносить о настроениях раненых, а в словах лейтенанта было проявлено неверие в мощь вооруженных сил. Бах раздельно повторил:
— Да, санитар, чем это кончится, пока никто не знает.
Зачем он повторил эти опасные слова? Понять это мог лишь человек, живущий в тоталитарной империи.
Он повторил их от раздражения на то, что испугался, произнеся их в первый раз. Он повторил их и с защитной целью, — обмануть своей беспечностью предполагаемого доносчика.
Затем, для разрушения вредного впечатления о своей оппозиционности, он произнес:
— Такой силы, какую мы собрали здесь, вероятно, не было ни разу с начала войны. Поверьте мне, санитар.
Потом ему стало противно от этой иссушающей сложной игры, и он предался детской забаве: старался зажать в руке теплую мыльную воду — вода выстреливала то в борт ванны, то в лицо самому Баху.
— Принцип огнемета, — сказал он санитару.
Как он похудел! Он рассматривал свои голые руки, грудь и подумал о молодой русской женщине, которая два дня назад целовала его. Думал ли он, что в Сталинграде у него будет роман с русской женщиной. Правда, романом это трудно назвать. Случайная военная связь. Необычайная, фантастическая обстановка, они встречаются в подвале, он идет к ней среди развалин, освещенный вспышками взрывов. Такие встречи хорошо описать в книге. Вчера он должен был прийти к ней. Она, вероятно, решила, что он убит. После выздоровления он снова придет к ней. Интересно, кем будет занято его место. Природа не терпит пустоты…
Вскоре после ванны его отравили в рентгеновский кабинет, и врач-рентгенолог поставил Баха перед экраном рентгенаппарата.
— Жарко там, лейтенант?
— Русским жарче, чем нам, — ответил Бах, желая понравиться врачу и получить хороший диагноз, такой, при котором операция прошла бы легко и без боли.
Вошел врач-хирург. Оба артца заглядывали в нутро Баха и могли увидеть всю ту оппозиционную нечисть, которая за былые годы отызвестковалась в его грудной клетке.
Хирург схватил Баха за руку и стал вертеть ею, то приближая к экрану, то отдаляя от него. Его занимало осколочное ранение, а то, что к ране был прикреплен молодой человек с высшим образованием, являлось обстоятельством случайным.
Оба артца заговорили, перемешивая латинские слова с немецкими шутливыми ругательствами, и Бах понял, что дела его обстоят неплохо, — рука останется при нем.
— Подготовьте лейтенанта к операции, — сказал хирург, — а я посмотрю тут сложный случай — тяжелое черепное ранение.
Санитар снял с Баха халат, хирургическая сестра велела ему сесть на табурет.
— Черт, — сказал Бах, жалко улыбаясь и стыдясь своей наготы, — надо бы, фрейлен, согреть стул, прежде чем сажать на него голым задом участника Сталинградской битвы.
Она ответила ему без улыбки:
— У нас нет такой должности, больной, — и стала вынимать из стеклянного шкафчика инструменты, вид которых показался Баху ужасным.
Однако удаление осколка прошло легко и быстро. Бах даже обиделся на врача, — презрение к пустячной операции тот распространил на раненого.
Хирургическая сестра спросила Баха, нужно ли проводить его в палату.
— Я сам дойду, — ответил он.
— Вы у нас не засидитесь, — проговорила она успокоительным тоном.
— Прекрасно, — ответил он, — а то я уже начал скучать.
Она улыбнулась.
Сестра, видимо, представляла себе раненых по газетным корреспонденциям. В них писатели и журналисты сообщали о раненых, тайно бегущих из госпиталей в свои родные батальоны и роты; им непременно нужно было стрелять по противнику, без этого жизнь им была не в жизнь.
Может быть, журналисты и находили в госпиталях таких людей, но Бах испытал постыдное блаженство, когда лег в кровать, застеленную свежим бельем, съел тарелку рисовой кашки и, затянувшись сигаретой (в палате было строго запрещено курить), вступил в беседу с соседями.
Раненых в палате оказалось четверо, — трое были офицеры-фронтовики, а четвертый — чиновник с впалой грудью и вздутым животом, приехавший в командировку из тыла и попавший в районе Гумрака в автомобильную катастрофу. Когда он лежал на спине, сложив руки на животе, казалось, что худому дяде в шутку сунули под одеяло футбольный мяч.
Видимо, поэтому раненые и прозвали его «вратарем».
Вратарь, единственный из всех, охал по поводу того, что ранение вывело его из строя. Он говорил возвышенным тоном о родине, армии, долге, о том, что он гордится увечьем, полученным в Сталинграде.
Фронтовые офицеры, пролившие кровь за народ, относились к его патриотизму насмешливо.
Один из них, лежавший на животе вследствие ранения в зад, командир разведроты Крап, бледнолицый, губастый, с выпуклыми карими глазами, сказал ему:
— Вы, видимо, из тех вратарей, которые не прочь загнать мяч, а не только отбить его.
Разведчик был помешан на эротической почве, — говорил он главным образом о половых сношениях.
Вратарь, желая уколоть обидчика, спросил:
— Почему вы не загорели? Вам, вероятно, приходится работать в канцелярии?
Но Крап не работал в канцелярии.
— Я — ночная птица, — сказал он, — моя охота происходит ночью. С бабами в отличие от вас я сплю днем.
В палате ругали бюрократов, удирающих на автомобилях под вечер из Берлина на дачи; ругали интендантских вояк, получающих ордена быстрей фронтовиков, говорили о бедствиях семей фронтовиков, чьи дома разрушены бомбежками; ругали тыловых жеребцов, лезущих к женам армейцев; ругали фронтовые ларьки, где продают лишь одеколон и бритвенные лезвия.
Рядом с Бахом лежал лейтенант Герне. Баху показалось, что он происходит из дворян, но выяснилось, что Герне крестьянин, один из тех, кого выдвинул национал-социалистский переворот. Он служил заместителем начальника штаба полка и был ранен осколком ночной авиационной бомбы.
Когда Вратаря унесли на операцию, лежавший в углу простецкий человек, старший лейтенант Фрессер, сказал:
— В меня стреляют с тридцать девятого года, а я ни разу еще не кричал о моем патриотизме. Кормят, поят, одевают — я и воюю. Без философии.
Бах сказал:
— Нет, отчего же. В том, что фронтовики посмеялись над фальшью Вратаря, есть уже своя философия.
— Вот как! — сказал Герне. — Интересно, какая же это философия?
По недоброму выражению его глаз Бах привычно почувствовал в Герне человека, ненавидящего догитлеровскую интеллигенцию. Много пришлось Баху прочесть и выслушать слов о том, что старая интеллигенция тянется к американской плутократии, что в ней таятся симпатии к талмудизму и еврейской абстракции, к иудейскому стилю в живописи и литературе. Злоба охватила его. Теперь, когда он готов склониться перед грубой мощью новых людей, зачем смотреть на него с угрюмой, волчьей подозрительностью? Разве его не ели вши, не жег мороз так же, как и их? Его, офицера переднего края, не считают немцем! Бах закрыл глаза и повернулся к стенке…
— Для чего столько яду в вашем вопросе? — сердито пробормотал он.
Герне с улыбкой презрения и превосходства:
— А вы будто бы не понимаете?
— Я же сказал вам, не понимаю, — раздраженно ответил Бах и добавил: — То есть я догадываюсь.
Герне, конечно, рассмеялся.
— Ага, двойственность? — крикнул Бах.
— Именно, именно двойственность, — веселился Герне.
— Волевая импотенция?
Тут Фрессер станет хохотать. А Крап, приподнявшись на локтях, невыразимо нагло посмотрит на Баха.
— Дегенераты, — громовым голосом скажет Бах. — Эти оба за пределами человеческого мышления, но вы, Герне, уже где-то на полпути между обезьяной и человеком… Давайте говорить всерьез.
И он похолодел от ненависти, зажмурил закрытые глаза.
— Стоит вам написать брошюрку по любому крошечному вопросу — и вы уже ненавидите тех, кто закладывал фундамент и возводил стены германской науки. Стоит вам написать тощую повесть, как вы оплевываете славу немецкой литературы. Вам кажется, что наука и искусство это нечто вроде министерств, чиновники старого поколения не дают вам возможности получить чин? Вам с вашей книжоночкой становится тесно, вам уже мешают Кох, Нернст, Планк, Келлерман… Наука и искусство не канцелярия, это парнасский холм под необъятным небом, там всегда просторно, там хватает места для всех талантов на протяжении всей истории человечества, пока не появляетесь там вы со своими худосочными плодами. Но это не теснота, просто вам там не место. А вы бросаетесь расчищать площадку, но от этого ваши убогие, плохо надутые шары не поднимаются ни на метр выше. Выкинув Эйнштейна, вы не займете его места. Да-да, Эйнштейн, — он, конечно, еврей, но, извините великодушно, гений. Нет власти в мире, которая могла бы помочь вам занять его место. Задумайтесь, — стоит ли тратить столько сил на уничтожение тех, чьи места останутся навек пустыми. Если ваша неполноценность помешала вам пойти по дорогам, которые открыл Гитлер, то в этом виноваты лишь вы, и не пылайте злобой к полноценным людям. Методом полицейской ненависти в области культуры ничего нельзя сделать! Вы видите, как глубоко понимают это Гитлер, Геббельс? Они нас учат своим примером. Сколько любви, терпения и такта проявляют они, пестуя немецкую науку, живопись, литературу. Вот с них берите пример, идите путем консолидации, не вносите раскола в наше общее немецкое дело!
Произнеся безмолвно свою воображаемую речь, Бах открыл глаза. Соседи лежали под одеяльцами.
Фрессер сказал:
— Товарищи, посмотрите сюда, — и движением фокусника вытащил из-под подушки литровую бутылку итальянского коньяка «Три валета».
Герне издал горлом странный звук, — только истинный пьяница, притом крестьянский пьяница, мог с таким выражением смотреть на бутылку.
«А ведь он неплохой человек, по всему видно, что неплохой», — подумал Бах и устыдился своей произнесенной и непроизнесенной истерической речи.
А в это время Фрессер, прыгая на одной ноге, разливал в стоящие на тумбочках стаканы коньяк.
— Вы зверь, — улыбаясь, говорил разведчик.
— Вот это боевой лейтенант, — сказал Герне.
Фрессер проговорил:
— Какой-то медицинский чин заметил мою бутылку и спросил: «Что это там у вас в газете?» А я ему: «Это письма от мамы, я с ними никогда не расстаюсь».
Он поднял стакан:
— Итак, с фронтовым приветом, обер-лейтенант Фрессер!
И все выпили.
Герне, которому тотчас же снова захотелось выпить, сказал:
— Эх, надо еще Вратарю оставить.
— Черт с ним, с Вратарем; верно, лейтенант? — спросил Крап.
— Пусть он выполняет долг перед родиной, а мы просто выпьем, — сказал Фрессер. — Жить ведь каждому хочется.
— Моя задница совершенно ожила, — сказал разведчик. — Сейчас бы еще даму средней упитанности.
Всем стало весело и легко.
— Ну, поехали, — и Герне поднял свой стакан.
Они снова выпили.
— Хорошо, что мы попали в одну палату.
— А я сразу определил, только посмотрел: «Вот это настоящие ребята, прожженные фронтовики».
— А у меня, по правде говоря, было сомнение насчет Баха, — сказал Герне. — Я подумал: «Ну, это партийный товарищ».
— Нет, я беспартийный.
Они лежали, сбросив одеяла. Всем стало жарко. Разговор пошел о фронтовых делах.
Фрессер воевал на левом фланге, в районе поселка Окатовка.
— Черт их знает, — сказал он. — Наступать русские совершенно не умеют. Но уже начало ноября, а мы ведь тоже стоим. Сколько мы выпили в августе водки, и все тосты были: «Давайте не терять друг друга после войны, надо учредить общество бывших бойцов за Сталинград».
— Наступать они умеют неплохо, — сказал разведчик, воевавший в районе заводов. — Они не умеют закреплять. Вышибут нас из дома и сейчас же либо спать ложатся, либо жрать начинают, а командиры пьянствуют.
— Дикари, — сказал Фрессер и подмигнул. — Мы на этих сталинградских дикарей потратили больше железа, чем на всю Европу.
— Не только железа, — сказал Бах. — У нас в полку есть такие, что плачут без причины и поют петухами.
— Если до зимы дело не решится, — сказал Герне, — то начнется китайская война. Вот такая бессмысленная толкотня.
Разведчик сказал вполголоса:
— Знаете, готовится наше наступление в районе заводов, собраны такие силы, каких тут никогда еще не бывало. Все это бабахнет в ближайшие дни. Двадцатого ноября все мы будем спать с саратовскими девочками.
За занавешенными окнами слышался широкий, величественный и неторопливый грохот артиллерии, гудение ночных самолетов.
— А вот затарахтели русс-фанер, — проговорил Бах. — В это время они бомбят. Некоторые их зовут — пила для нервов.
— А у нас в штабе их зовут — дежурный унтер-офицер, — сказал Герне.
— Тише! — и разведчик поднял палец. — Слышите, главные калибры!
— А мы попиваем винцо в палате легкораненых, — проговорил Фрессер.
И им в третий раз за день стало весело.
Заговорили о русских женщинах. Каждому было что рассказать. Бах не любил такие разговоры.
Но в этот госпитальный вечер Бах рассказал о Зине, жившей в подвале разрушенного дома, рассказал лихо, все смеялись.
Вошел санитар и, оглядев веселые лица, стал собирать белье на кровати Вратаря.
— Берлинского защитника родины выписали как симулянта? — спросил Фрессер.
— Санитар, чего ты молчишь, — сказал Герне, — мы все мужчины, если с ним что-нибудь случилось, скажи нам.
— Он умер, — сказал санитар. — Паралич сердца.
— Вот видите, до чего доводят патриотические разговоры, — сказал Герне.
Бах сказал:
— Нехорошо так говорить об умершем. Он ведь не лгал, ему не к чему было лгать перед нами. Значит, он был искренен. Нехорошо, товарищи.
— О, — сказал Герне, — недаром мне показалось, что лейтенант пришел к нам с партийным словом. Я сразу понял, что он из новой, идейной породы.
Назад: 10
Дальше: 12