19
В начале октября население Красного заметно увеличилось – привезли, или, как, может быть, более правильно выражались местные жители, пригнали эвакуированных из Ленинградской области. Это были жалкие и несчастные люди, в основном старики, старухи и дети, согнанные со своих мест, просидевшие полторы недели в теплушках, дважды, по их словам, попадавшие под бомбежку и затем три дня проведшие под открытым небом на привокзальной площади Долгова в ожидании распределения.
Когда расселяли приезжих по избам, Афродита Гладышева, которой досталась маленькая, сухая, но очень надменного вида бабка с шестилетним внуком, раскричалась на всю деревню, что она никого к себе в дом не пустит, что покойный Кузьма Матвеевич не для того этот дом строил и вкладывал в него душу, чтоб держать в нем кого попало и вшей разводить.
Может, Афродиту никто особо не стал бы и слушать, жильцов могли вселить и принудительно, но старуха, заглянув в избу, вылетела оттуда с вытаращенными глазами и сказала, что в такие антисанитарные условия она и сама не пойдет, тем более что она не одна, а с ребенком, сыном, между прочим, политработника и фронтовика. И еще, глядя на Афродиту, она добавила, что лучше жить в хлеву со свиньями, чем в таком доме. Сильное такое впечатление на старуху произвел, конечно, запах, все еще оставшийся в избе, хотя горшочков, произведших его, давно не было.
Афродита со свойственной ей непоследовательностью взбеленилась еще больше и стала доказывать, что никакого такого запаха в доме нет и, напротив, воздух у нее чист, как в сосновом бору. Спорила она с таким жаром, как будто пыталась завлечь старуху обратно, но та и слушать не стала и спросила председателя, не может ли он подобрать ей что-нибудь другое. Председатель обратился к Нюре, она посмотрела на старуху эту надменную, на внука ее, такого славного белокурого мальчика, и, не раздумывая, сказала:
– Пусть живут.
Старуха и к Нюре вошла с опаской, присматриваясь и принюхиваясь, и поинтересовалась, нет ли клопов.
– Есть маленько, – застенчиво улыбаясь, сказала Нюра. – Без клопов как же?
– Что же, у вас здесь у всех клопы?
– Как же, – сказала Нюра. – Где люди, там и клопы.
Старуха смирилась и стала раскладываться. Багаж ее состоял из двух больших желтых чемоданов с латунными замками и четырех узлов со всевозможным скарбом, включая эмалированный горшок для ребенка.
В виде ли компенсации за клопов или просто так старуха, не спрашивая, заняла горницу и сказала, что спать будет с внуком вдвоем на кровати, на которой Нюра когда-то спала с Чонкиным. Нюра удивилась, но возражать не стала, сказав только, что возьмет себе одну подушку.
– А где же вы будете спать? – спросила старуха.
– Найду где, – улыбнулась Нюра.
Старуха, оценив Нюрину скромность, смягчилась, рассказала, как тяжело они ехали, по ночам без гудков и света, поезд часто останавливался, но никто никогда не знал на сколько, на сутки или на минуты, люди, боясь отстать, нужду справляли на ходу в открытые двери.
Она рассказала, что зовут ее Олимпиада Петровна, а мальчика Вадик, он сын ее дочери, медсестры, а отец Вадика – политрук Ярцев (по совпадению случайностей, какое бывает только в романах и в жизни, это был тот самый Ярцев, под руководством которого еще недавно Чонкин проходил азы политграмоты).
– А вас как зовут? – поинтересовалась старуха.
– А меня Нюрка, – услышала она в ответ.
– Что значит Нюрка? – недовольно переспросила старуха. – Нюрками коз зовут или кошек. Вы мне скажите ваше имя-отчество.
После этого она стала звать Нюру по имени-отчеству – Анной Алексеевной.
Олимпиада Петровна сначала обращалась к Нюре с просьбами одолжить соли, луковицу или что-нибудь из посуды, но скоро почувствовала себя полной хозяйкой.
– Анна Алексеевна, – сказала она однажды, умильно глядя на лежавшего под столом кабана Борьку, – а почему бы вам его не продать? Я бы вам за него сатиновый отрез дала. Не продадите?
– Нет, – сказала Нюра.
– И резать не будете?
– Нет.
– Жаль, – Олимпиада Петровна смотрела на кабана с сочувствием, как смотрят на человека, растратившего зря молодые годы и не достигшего того, к чему был предназначен судьбой.
После этого она стала вести с Борькой планомерную борьбу и возмущалась, как это можно держать животное в доме, где ребенок.
Вадик к Борьке относился иначе, он всегда норовил почесать кабана за ухом, чего старуха, конечно, не разрешала.
О личной жизни Нюры Олимпиада Петровна ничего не спрашивала до тех пор, пока не увидела фотографию Чонкина, приколотую булавкой к стене, над лавкой, где теперь спала Нюра.
– Это ваш муж? – спросила старуха.
– Муж, – сказала Нюра не очень уверенно.
– На фронте?
– Нет, – сказала Нюра, – в тюрьме.
Она сказала это просто, как будто сидеть в тюрьме занятие не менее достойное, чем любое другое. Но старуха такой точки зрения не разделяла.
– В тюрьме? – переспросила она. – И за что же?
– А ни за что, – так же просто сказала Нюра.
Старуха, ничего не ответив, ушла к себе в комнату, но вскоре вернулась.
– Анна Алексеевна, – сказала она с каким-то скрытым вызовом, – а ведь у нас ни за что не сажают.
– Да? – удивилась Нюра. – А у нас сажают.