24
Однажды, ближе к вечеру, Перл пришел к Чонкину с большим холщовым мешком. Высыпал содержимое на кровать. Там был новый гражданский костюм-двойка. Брюки и пиджак темно-серые, а еще были рубашка светлая, галстук вишневый и черные туфли. К брюкам – не ремень, а подтяжки. Перл велел немедленно переодеться. Чонкин даже и во сне представить себе не мог, что когда-то такую шикарную одежду ему к себе придется прилаживать. Его пальцы, много чего умевшие, долго возились с пуговицами, а что делать с подтяжками и галстуком, он и вовсе не знал. Пришлось звать на помощь Георгия Ивановича. Перл помог: подвел его к большому зеркалу в прихожей. Чонкин не поверил своим глазам, что отраженный в стекле элегантный молодой мужчина имеет прямое к нему отношение. Перл тоже был доволен:
– Ну, Ваня, ты прямо премьер-министр! Ну ладно, пойдем, нас ждут.
– Кто? – спросил Чонкин.
– Увидишь.
Перед домом стояла большая легковая машина с американским флагом на капоте. Перл открыл заднюю дверцу и впустил Чонкина. Сам зашел и сел с другой стороны. Сказал водителю:
– Летс гоу.
Въехали в город. Попетляли по каким-то улицам и остановились у большого серого здания с шершавыми стенами и двумя белыми колоннами у входа. Здесь стояла толпа журналистов, вооруженных фотоаппаратами. Журналисты, завидев вылезавшего из машины Чонкина, кинулись на него, как стервятники на добычу. Засверкали слепящие блицы, запахло горелым магнием. Чонкин отворачивался от одной вспышки и попадал под другую. Одновременно со вспышками на него посыпались вопросы по-английски, которых он не понимал, и по-русски, которые ему надоели:
– Мистер Чонкин, кто вы? Зачем вы нужны были генералиссимусу Сталину?
– Мистер Чонкин, что вы думаете о правах человека в Советском Союзе?
– Мистер Чонкин, вы будете просить политического убежища?
– Мистер Чонкин, являетесь ли вы членом коммунистической партии?
– Молчи! – шепотом велел Чонкину Перл. – Никому ни на что не отвечай.
Он шел первым, раздвигая толпу плечом, и тащил за собой Чонкина, как на буксире. Внутри, у входа в просторный вестибюль, два морских пехотинца требовали предъявить документы, открыть портфели и дамские сумочки. У Чонкина не было ни портфеля, ни дамской сумочки, а документы за него показал Перл.
Пробились в большой зал со сценой и рядами кресел, спускавшимися к ней. На креслах первого ряда лежали бумажки с надписями «Reserved». Перл две бумажки с кресел посередине убрал, усадил Чонкина и сам опустился рядом. Стол на сцене, покрытый красным сукном, с графином и четырьмя стаканами, напомнил Ивану его предвоенную армейскую службу, когда накануне 23 февраля, 1 мая, 7 ноября и 5 декабря их сгоняли в такой же примерно зал (только поменьше) для прослушивания очередного праздничного доклада. Там тоже был стол, покрытый красным сукном, и графин на столе, и трибуна рядом со столом, и два портрета – справа и слева от сцены. И здесь были два портрета. Только не Ленина и Сталина, как там, а Сталина и Сталина. Что Чонкина несколько удивило.
Он думал, что здесь Сталина не очень-то уважают. А оказывается, Ленина не уважают, ни одного портрета не вывесили, а Сталина уважают, да еще как! Вон с двух сторон прилепили, чтобы и тем, кто справа сидит, хорошо было видно, и тем, кто слева. Чтоб они головами зря на вертели.
Публику запустили, и она из двух задних дверей равными потоками растеклась по всему залу и заполнила его до отказа. Некоторым даже кресел не хватило, они расположились в проходах и на фальшивых подоконниках. А сцена все еще пустовала. Народ в зале стал уже нервничать, нетерпеливо перешептываться и хлопать в ладоши.
Вдруг вышли из-за кулис и стали в ряд за столом четыре человека: один в форме американского генерала и трое в штатском. Среди штатских Чонкин с трудом узнал стоявшего вторым после генерала полковника Опаликова. С трудом, потому что всегда видел Опаликова только в военной форме с орденами или в летной кожаной куртке, и раньше не мог бы себе представить его в каком-нибудь другом облачении. В военном он выглядел солидным и крупным мужчиной, а в штатском – мелким и незначительным. Вышедшие к столу выдержали минутную паузу и сели, после чего сухопарый мужчина в сером костюме, бывший по левую руку от Опаликова, снова встал и обратился к залу:
– Господа, сейчас перед вами выступит господин Сергей Опаликов, бывший советский летчик, полковник, перелетевший, как вы знаете, на своем самолете из советской зоны оккупации на территорию, контролируемую союзными войсками. О чем он будет говорить, я не знаю, но надеюсь, что это не будет скучно. Пожалуйста, полковник.
Опаликов вышел из-за стола и встал за трибуну. Лицо его было бледным. Он явно волновался, что тоже удивило Чонкина. Чонкин думал, что такие большие люди никогда не волнуются, но Опаликов волновался. Наверное, если бы он был в своей военной форме со звездой Героя Советского Союза, он волновался бы меньше. Он долго перебирал на трибуне бумажки, и у него, видно было издалека, руки дрожали.
– Уважаемые господа, – начал Опаликов, и голос у него был не командный, как раньше, а тихий и слишком уж не военный. – Вы, очевидно, знаете, что недавно я на боевом самолете «Ил-10» вместе с солдатом Иваном Чонкиным перелетел из советской зоны оккупации Германии в американскую. Этот факт был многократно отражен в вашей западной прессе. Некоторые бульварные газеты, не найдя моему поступку логического объяснения, объявили на весь мир, что я это сделал, потому что моя жена спала с командующим нашей воздушной армией генералом Просяным. Это, господа, просто чушь. Моя жена спала со многими, и я спал не с ней одной, и столь чепуховый повод не мог стать причиной моего драматического решения. В конце концов, если жена спит с кем-то, проще сменить жену, чем родину.
Это замечание полковника публике понравилась, она отметила его двойными аплодисментами. Сначала похлопали понимавшие по-русски, а потом другие, дождавшиеся перевода.
– Солидные газеты, – продолжил Опаликов, – проявили большее понимание сути дела, совершенно справедливо расценив мой побег как политический акт, как знак моего глубокого разочарования в советской системе. Я советскую власть действительно не люблю, потому что в ней под руководством Сталина происходят чудовищные преступления против народа. Но и эта причина была для меня не главной. Главной была тайна, которую я долго хранил один, понимая, что должен ее донести до всего человечества, иначе я буду сам себя презирать. Эту тайну примерно десять лет тому назад открыл мне мой дядя, брат моей матери, известный советский путешественник, географ, зоолог и энтомолог Григорий Ефимович Гром-Гримэйло. Дело в том, что, помимо общеизвестных трудов, у дяди Гриши были записки, которые он вел тайно от всех. Но в 1936 году они пропали, были выкрадены из его сейфа. Дядя ужасно огорчился и напугался. Записки, как он подозревал, попали в руки тех, с кем он меньше всего хотел бы их ознакомить. Тогда он пригласил меня прогуляться по парку и сказал мне: «Сережа, моя рукопись пропала. Если она попала в руки тех… ты уже взрослый и понимаешь, кого я имею в виду… если она попала к ним, то мне не жить. Но если ты когда-нибудь окажешься за границей, то есть за пределами всемогущества тех, кого я имею в виду, я тебя прошу, после моей смерти предай по возможности самой широкой огласке то, что узнаешь сейчас от меня». Через неделю после нашего разговора мой дядя умер при загадочных обстоятельствах. Я подозреваю, что его отравили.
Его тайна оказалась действительно настолько важной и потрясающей, что я еще тогда, будучи безусым юнцом, задумал побег из концлагеря, называемого Советским Союзом. Я и в летчики пошел в расчете на то, что когда-нибудь эта профессия поможет мне перебраться на Запад. И вот наконец я здесь и могу исполнить волю покойного дяди Гриши. Новость, которую я сейчас изложу, возможно, покажется вам невероятной и фантастической. Но я прошу вас, прежде чем вы скажете, что этого не может быть, подумать, сопоставить факты и тогда уже отвергать или принимать на веру то, что я вам скажу. Но прежде всего вот что. Задаю вопрос аудитории: кто изображен на этих портретах?
Чонкин еще раз посмотрел на портреты и сам себе сказал: «Ясно кто, Сталин». Зал немедленно зашумел, загудел, кто-то где-то начал смеяться, считая сам вопрос юмористическим, потому что ответ был очевиден. Потом послышались разрозненные и отчасти даже раздраженные голоса:
– Сталин, Сталин. Конечно же, Сталин.
«Сталин, – повторил про себя Чонкин. – Кто же еще?»
– Правильно, – отозвался Опаликов. – На левом портрете изображен действительно генералиссимус Сталин. Но на правом, вы скажете, тоже Сталин, и ошибетесь. Обратите внимание: на нем форма не советского генералиссимуса, а царского генерала, и это не шутка художника. Потому что здесь изображен, господа, не Сталин, а учитель моего дяди Гриши, тоже известный путешественник, географ, зоолог и естествоиспытатель генерал Николай Михайлович Пржевальский.
– Неужели? – удивился кто-то в зале.
– Не может быть! – воскликнул кто-то еще.
– Еще как может! – отозвался Опаликов. – И не может быть иначе. Скажу вам сразу, господа, что необычайное сходство Сталина и Пржевальского некоторыми людьми замечено было давно, тут я никакой Америки не открываю. Давно и многими исследователями высказано и записано предположение (вы можете найти его в соответствующих публикациях), что именно русский генерал Пржевальский, а не грузинский сапожник Джугашвили, является настоящим отцом советского диктатора. Этому есть масса прямых и косвенных доказательств.
Известно, что за какое-то время до рождения Сталина генерал Пржевальский побывал проездом в городе Гори и мог вступить в отношения с юной горийкой Кеке Джугашвили (в девичестве Геладзе). Однако в этой версии, господа, кое-что кое с чем не сходится. Не совпадают даты пребывания Пржевальского в Гори с датой рождения Сосо Джугашвили. Имеет место разница примерно в год с лишним. Некоторые советские исследователи годовую беременность Кеке объясняли тем, что такого необыкновенного человека, каким является Сталин, выносить за стандартные девять месяцев просто невозможно, и природа для гения сделала исключение. Серьезные ученые понимали, что это вздор. Понимали, но не могли найти отгадку.
А отгадка, хотя лежала на поверхности, никто, кроме Григория Ефимовича Гром-Гримэйло, не нашел в себе смелости к ней приблизиться. Впрочем, и дядя мой хорошо понимал, что с ним будет, если он прежде времени откроет тайну. Поэтому он и доверил ее мне, надеясь, что когда-нибудь…
На этом месте Опаликов закашлялся, извинился перед аудиторией, что что-то в горле першит. Некий служитель, похожий на птицу-секретаря, тут же оказался возле трибуны, подал оратору стакан воды и удалился, бесшумно переставляя тонкие ноги и сгибая их в коленях под прямым углом, как кузнечик.
– Так вот, – сказал Опаликов, – мой дядя Григорий Ефимович Гром-Гримэйло…
На этом месте автор считает нужным прервать выступление полковника Опаликова и предупредить читателя, что рассказы полковника о Григории Ефимовиче Гром-Гримэйло и Николае Михайловиче Пржевальском не подтверждены никакими известными ученому миру свидетельствами и документами и вызывают вполне законное сомнение в своей достоверности. Может быть, полковник был фантазер, может, сошел с ума, вполне вероятно, что просто хотел набить себе цену. Чего точно он хотел, мы теперь можем только догадываться, устроить себе, как говорится нынче, пиар, но утаить от читателя версию, высказанную полковником, мы не можем, поэтому все-таки пусть говорит.
– Так вот, – сказал Опаликов, – мой дядя Григорий Ефимович Гром-Гримэйло, побывав на местах, пройденных до него Пржевальским, изучив дневники Николая Михайловича и опросив множество свидетелей, окончательно убедился, что именно генерал Пржевальский, а не сапожник Джугашвили, был отцом Сталина.
– Ну и что? – вскочил в зале какой-то взъерошенный человек. – Ну убедился и убедился. Вы же сами говорите, что это и без вашего дяди было известно.
– Да, – подтвердил Опаликов, – это было известно без дяди. Но открытие дяди состоит в том, что матерью Сталина была не Кеке Джугашвили, нет, отнюдь не Кеке, а лошадь, лошадь, лошадь, – повторял он, как испорченная патефонная пластинка, – лошадь, лошадь Пржеваль…
Тут только все заметили, что с полковником происходит что-то нехорошее. Он вдруг побледнел как снег, и это было видно даже из задних рядов. На и без того потном лбу появились и покатились вниз крупные капли, лицо задергалось, перекосилось в какой-то странной гримасе, изо рта пошла пена, а пальцы рук застучали по трибуне мелко-мелко, как будто полковник выбивал барабанную дробь. Потом он схватился за горло, словно хотел задушить сам себя, и стал опускаться за трибуну, словно решил поиграть в прятки и скрыться за ней. И вдруг вывалился из-за нее на бок, и лег, и замер. Сначала никто ничего не понял. Потом в зале начался шум. Все повскакивали со своих мест. Члены президиума подбежали к лежавшему. Генерал над ним наклонился. Выпрямился, обратился к залу с вопросом, нет ли в зале врача. Сразу не меньше трех, объявивших себя врачами, полезли на сцену. Они склонились над бездыханным телом. Один щупал на шее пульс, другой хлопал полковника по щекам, третий оттягивал веки. Наконец старший из трех, с седой бородкой, поднялся с коленей и, обращаясь в зал, громко сказал:
– Этот человек мертв.