34
Разительный контраст, который являли собой в то время Каупервуд и Стинер, заслуживает того, чтобы на нем ненадолго остановиться. Лицо Стинера сделалось пепельно-серым, губы посинели. Каупервуд, невзирая на очень невеселые мысли о возможном тюремном заключении, о том, как воспримут это его родители, жена, дети, коллеги и друзья, оставался спокойным и уравновешенным, что объяснялось, конечно, исключительной стойкостью его духа. В этом вихре бедствий он ни на секунду не утратил трезвости мышления и мужества. Совесть, которая терзает человека и нередко даже приводит его к гибели, никогда не тревожила Каупервуда. Понятия греха для него не существовало. Жизнь, с его своеобразной точки зрения, имела лишь две стороны — силу и слабость. Пути праведные и неправедные? Такое различие ему было неведомо. В его представлении все это было метафизическими абстракциями, раздумывать над которыми он не имел охоты. Добро и зло? Пустяки, придуманные попами для наживы. Что же касается благосклонного отношения общества или, напротив, остракизма, которому так часто подвергается человек, попавший в полосу несчастий, то что такое, собственно, остракизм? Разве ему или его родителям был когда-нибудь открыт доступ в избранное общество? Нет! А затем ведь вовсе не исключено, что после того как пронесутся эти бедствия, общество вновь признает его. Нравственность и безнравственность? Сущий вздор. Вот сила и слабость — это другое дело. Если человек силен, он всегда может постоять за себя и принудить других считаться с ним. Если же человек слаб, ему надо бежать в тыл, удирать с линии огня. Он, Каупервуд, был силен, знал это и всегда верил в свою счастливую звезду. Словно чья-то рука — он не мог бы сказать, чья именно, и это было единственное из области метафизики, что занимало его, — всегда и во всем ему помогала, все улаживала, хотя бы в самую последнюю минуту. Она раскрывала перед ним изумительные возможности. Почему он был наделен такой проницательностью? Почему ему так везло и в финансовых делах и в личной жизни? Он ничем этого не заслужил, ничем этого не оправдывал. Случайность?.. Но как тогда объяснить никогда не покидавшее его ощущение уверенности, его деловые «наития», внезапные и не раз им испытанные «побуждения» к действию? Жизнь — темное, неразгаданное таинство, но, как бы там ни было, ее составные части — сила и слабость. Сила одерживает победу, слабость терпит поражение. Теперь ему осталось лишь полагаться на свою быструю сообразительность, на точность расчетов, верность суждений, ни на что больше. И право же, Каупервуд, оживленный, развязный, холеный и щегольски одетый, с подкрученными усами, в тщательно выутюженном костюме, со здоровым румянцем на чисто выбритом лице, мог бы служить образцом неукротимой энергии и отваги.
Он сам отправился к Скелтону Уиту и попытался изложить ему свою точку зрения на всю эту историю, настаивая на том, что он поступал точно так же, как многие другие до него. Уит выслушал его недоверчиво. Он не понимал, например, почему в амортизационном фонде нет скупленных облигаций на шестьдесят тысяч долларов. Ссылки Каупервуда на обычай не произвели на него впечатления. Правда, мистер Уит согласился, что другие люди из мира политики наживались не хуже Каупервуда, и предложил ему самолично выступить свидетелем обвинения, на что Каупервуд, не задумываясь, ответил отказом.
— Я не доносчик, — напрямик заявил он мистеру Уиту.
Тот в ответ только криво усмехнулся.
Мистер Батлер ликовал, несмотря на всю свою озабоченность предстоящими выборами, так как теперь «этот негодяй» попался в сети, из которых ему скоро не выпутаться. В случае победы республиканской партии на пост окружного прокурора вместо Дэвида Петти намечался ставленник Батлера — молодой ирландец Деннис Шеннон, не раз консультировавший Батлера по юридическим вопросам. Два других лидера охотно согласились на его кандидатуру. Этот Шеннон, умный малый, пяти футов десяти дюймов ростом, атлетического сложения, красивый, светловолосый, синеглазый и румяный, был весьма искусным и темпераментным судейским оратором и юристом. Он очень гордился расположением старого Батлера, соблаговолившего включить его в списки кандидатов на распределяемые республиканской партией посты, и обещал в случае своего избрания по мере сил и уменья выполнять его волю.
Но для лидеров республиканской партии в этой бочке меда была все-таки и ложка дегтя, а именно: в случае осуждения Каупервуда та же участь ждала и Стинера. Сыскать лазейку, через которую мог бы выскочить городской казначей, увы, не представлялось возможным. Если Каупервуд виновен в том, что обманом присвоил шестьдесят тысяч долларов городских денег, тогда Стинер присвоил пятьсот тысяч. Это грозило тюремным заключением сроком на пять лет. Стинер мог отрицать свою вину, доказывая, что он действовал в духе установившихся традиций; мог уклониться от горькой необходимости признать себя виновным, но это не спасло бы его. Никакой состав присяжных не решился бы пройти мимо столь красноречивых фактов. Что касается Каупервуда, то, несмотря на предубеждение общества, можно было еще сомневаться, будет ли ему вынесен обвинительный приговор. В отношении же Стинера сомнений быть не могло.
Необходимо вкратце рассказать, как развертывались события, после того как Каупервуду и Стинеру было предъявлено официальное обвинение. Юрисконсульт Каупервуда Стеджер пронюхал, что преследование уже возбуждено, еще до того как это стало общеизвестно. Он посоветовал своему клиенту тотчас же предстать перед следственными органами, не дожидаясь приказа об аресте, и тем самым предотвратить газетную шумиху, которая возникла бы неизбежно, если бы за ним явилась полиция.
А когда мэр города подписал ордер на арест Каупервуда, тот, следуя указаниям Стеджера, явился вместе с ним к мистеру Борчардту и внес залог — двадцать тысяч долларов (его поручителем был президент Джирардского национального банка мистер Дэвисон) в обеспечение своей явки в Центральное управление полиции на слушание дела. Для защиты интересов города председатель городского совета Стробик пригласил адвоката Марка Олдслоу. Мэр с любопытством смотрел на Каупервуда, так как, будучи человеком сравнительно новым в политическом мире Филадельфии, он раньше не знал его. Каупервуд отвечал ему приветливым взглядом.
— Изрядная комедия, сэр, — спокойно заметил Каупервуд, и Борчардт, улыбнувшись, любезно возразил, что он лично смотрит на всю эту процедуру как на формальность, неизбежную в такое тревожное время.
— Ведь вы и сами это понимаете, мистер Каупервуд, — заключил он.
— Да, конечно, понимаю! — с усмешкой отвечал тот.
Затем последовало еще несколько довольно небрежно произведенных дознаний в так называемом центральном суде, где Каупервуд, когда ему вручили обвинительный акт, заявил, что не признает себя виновным. На ноябрь здесь же был назначен предварительный разбор его дела, и Каупервуд, учитывая сложность обвинения, составленного Петти, счел за благо предстать перед присяжными, решающими вопрос о предании суду. Последние, под нажимом вновь избранного окружного прокурора Шеннона, постаравшегося обставить все это очень торжественно, постановили, что дело будет слушаться 5 декабря под председательством судьи Пейдерсона из Первого отдела квартальной сессии, то есть местного отделения пенсильванского суда, разбирающего уголовные дела такого характера. Суд над Каупервудом состоялся, как и следовало ожидать, уже после бурных осенних выборов. Благодаря хитроумным махинациям Молленхауэра и Симпсона, не гнушавшихся даже насилием над личностью избирателя и фальсификацией бюллетеней, выборы принесли новую победу республиканской партии, хотя ее ставленники и получили меньшее число голосов, чем в прошлый раз. «Гражданская ассоциация помощи городскому самоуправлению», несмотря на понесенное на выборах поражение, объяснявшееся мошенническими приемами противников, отважно продолжала громить тех, кого она считала главными злоумышленниками.
Все это время Эйлин Батлер следила за перипетиями дела Каупервуда по крикливым газетным статьям и городским пересудам; следила со всею горячностью, страстью и напряжением, на какие только была способна ее недюжинная и сильная натура. Там, где было замешано чувство. Эйлин не умела рассуждать: она часто виделась с Фрэнком, и он многое рассказывал ей, — насколько, конечно, ему позволяла его природная осторожность, — и потому, несмотря на газетную шумиху и разговоры, слышанные ею дома за столом и у чужих людей, она была твердо убеждена, что каким бы дурным его ни изображали, он на самом деле вовсе не таков. Только одна заметка, вырезанная Эйлин из филадельфийской газеты «Паблик леджер» вскоре после того, как Каупервуду было предъявлено формальное обвинение в мошенничестве, немного утешила и успокоила ее. Эйлин спрятала заметку у себя на груди, так как эти строки почему-то казались ей доказательством, что ее обожаемый Фрэнк не так уж виноват и что на него возведено много напраслины. Заметка же эта была просто сокращенным изложением одного из многочисленных «манифестов», которые выпускала «Гражданская ассоциация помощи городскому самоуправлению». Она гласила:
«Дело обстоит, видимо, гораздо серьезнее, чем можно было предполагать. Дефицит в пятьсот тысяч долларов образовался не вследствие продажи облигаций городского займа и отсутствия должной отчетности за таковую, а в результате ссуд, предоставлявшихся городским казначеем своему биржевому маклеру. Кроме того, комитет получил достоверные сведения, что ежемесячный расчет за проданные биржевым маклером облигации городского займа производился по самому низкому курсу истекшего месяца, разницу же между этим курсом и тем, по которому фактически продавались облигации, городской казначей и его маклер делили между собой. Отсюда следует, что в их обоюдных интересах было время от времени оказывать давление на рынок с целью добиться низкого расчетного курса. Тем не менее комитет рассматривает судебное преследование, возбужденное против биржевого маклера, мистера Каупервуда, лишь как попытку отвлечь общественное внимание от подлинных виновников и тем самым дать им возможность наивыгоднейшим для себя образом уладить дело.»
«Вот! — сказала себе Эйлин, прочитав заметку. — Теперь все ясно!» Эти политиканы — в том числе и ее отец, как она поняла из его разговора с нею, — пытаются свалить на Фрэнка вину за свои собственные преступления. Фрэнк совсем не такой дурной человек, каким его изображают. В отчете «Ассоциации» это прямо сказано. Она упивалась словами: «…попытку отвлечь общественное внимание от подлинных виновников». Разве не то же самое говорил он ей в те счастливые часы, которые они проводили то в одном, то в другом месте, преимущественно же в доме на Шестой улице, нанятом им для свиданий с нею после того, как они вынуждены были расстаться со своим прежним убежищем. Фрэнк гладил ее пышные волосы, ласкал ее и уверял, что вся эта история подстроена местными политическими заправилами с целью взвалить вину на него и, по возможности, выгородить партию вообще и Стинера в частности. Он, Каупервуд, конечно, выпутается, но все-таки Эйлин должна держать язык за зубами. Он не отрицал, что продолжительное время состоял в деловых и обоюдовыгодных отношениях со Стинером, и точно объяснил ей, в чем заключались эти отношения. Эйлин все поняла или по крайней мере думала, что поняла. Но так или иначе, Фрэнк заверял ее в своей невиновности, и этого для нее было достаточно.
Что же касается домов старшего и младшего Каупервудов, столь недавно и с таким блеском объединившихся в дни процветания, а теперь связанных горестными узами общей беды, то жизнь в них почти замерла. Источником этой жизни был Фрэнк Алджернон. Он придавал силу и мужество отцу, вдохновлял и благодетельствовал братьев, был надеждою детей, опорой жены, величием и гордостью семейства Каупервудов. В нем воплощались для всех его близких удача, сила, честолюбивые стремления, достоинство и счастье. Но теперь его ярко горевшая звезда померкла и, видимо, близилась к закату.
С того самого утра, когда роковое письмо, словно бомба, разрушило весь привычный жизненный уклад Лилиан Каупервуд, она пребывала в каком-то полумертвом состоянии. Вот уже несколько недель Лилиан, по-прежнему методически выполняя свои обязанности — во всяком случае так это выглядело со стороны, — предавалась неотвязным и мучительным думам. Она была глубоко несчастна. Ей минуло сорок лет, и к этому времени ее жизнь, казалось бы, должна была покоиться на прочной, незыблемой основе, а теперь жестокая рука грозила вырвать ее из благодатной почвы, где она жила и цвела, и выбросить увядать в палящем зное горестей и унижений.
У Каупервуда-старшего все дела тоже стремительно шли под уклон. Как мы уже говорили, его вера в сына была безгранична, но он понимал и без конца твердил себе, что Фрэнк в какой-то миг, видимо, совершил ошибку и теперь жестоко расплачивается за нее. Старик, конечно, считал, что Фрэнк был вправе попытаться спастись уже известным нам способом, но не мог не страдать от сознания, что его сын попался в капкан обстоятельств, вызывавших сейчас все эти толки. Фрэнк, по его мнению, был на редкость блестящим человеком. Он мог бы добиться исключительных успехов, не связываясь ни с городским казначеем, ни с политическими воротилами. Конные железные дороги и политики-спекулянты погубили его. По целым дням шагая из угла в угол, старый Каупервуд все яснее понимал, что его звезда близится к закату, что крах Фрэнка — и его крах, что этот позор — публичное обвинение в бесчестных действиях — несет погибель и ему. За несколько недель его волосы окончательно поседели, походка стала медлительной, лицо побледнело, глаза ввалились. Живописные бакенбарды напоминали сейчас старые флаги — украшения лучших, безвозвратно ушедших дней. Единственным его утешением было то, что Фрэнк полностью рассчитался с Третьим национальным банком, не остался должен ему ни единого доллара. И все-таки старик знал, что правление банка не примирится с пребыванием в его составе человека, чей сын способствовал расхищению городской кассы и фигурировал сейчас во всех связанных с этим делом газетных сообщениях. Кроме того, Генри Каупервуд был стар. Ему пришла пора уходить в отставку.
Развязка наступила в тот день, когда Фрэнк был арестован по обвинению в присвоении общественных средств. Старик был предупрежден сыном, которого, в свою очередь, предупредил Стеджер, что этого не миновать, и, как всегда, отправился в банк, хотя ему и казалось, что тяжкое бремя пригибает его к земле. Прежде чем выйти из дому после бессонной ночи, он написал на имя председателя правления Фруэна Кессона прошение об отставке, дабы немедленно вручить ему эту бумагу. Мистер Кессон, коренастый, хорошо сложенный и весьма привлекательный с виду мужчина лет пятидесяти, в душе облегченно вздохнул при виде прошения.
— Я понимаю, как вам тяжело, мистер Каупервуд, — сочувственно сказал он. — Мы — я вправе сказать это от имени всех членов правления — переживаем вместе с вами ваше горе. Нам вполне понятно, каким образом ваш сын оказался причастным к этой истории. Он не единственный банковский деятель, замешанный в делах городского управления. Далеко не единственный! Это старая система. Мы высоко ценим вашу верную тридцатипятилетнюю службу. Если бы у нас была хоть малейшая возможность помочь вам в преодолении этих временных трудностей, мы были бы только счастливы, но вы сами банковский деятель и понимаете, что сейчас такой возможности нет. Во всех делах сумятица невообразимая. Если бы буря улеглась, если бы хоть знать, когда она уляжется…
Он замолчал, ибо не мог заставить себя сказать, что ему и правлению банка чрезвычайно прискорбно расставаться с мистером Каупервудом при таких обстоятельствах. Пусть уж лучше говорит сам мистер Каупервуд.
Во время его речи старый Каупервуд делал над собой огромные усилия, чтобы вообще произнести хоть слово. Он достал большой полотняный платок и высморкался, затем выпрямился в кресле и довольно спокойно положил руки на стол. Но нервы его были напряжены до крайности.
— Я не вынесу этого! — вдруг вырвалось у старика. — Сделайте милость, оставьте меня сейчас одного!
Кессон, щеголеватый, холеный джентльмен, поднялся и вышел из комнаты. Он очень хорошо понимал, в каком напряженном состоянии должен находиться человек, с которым он только что разговаривал. Дверь едва успела закрыться за ним, как старый Каупервуд уронил голову на руки, и тело его затряслось от судорожных рыданий.
«Никогда, никогда я не думал, что доживу до этого! — бормотал он про себя. — Никогда не думал!»
Потом он вытер горячие, соленые слезы, подошел к окну и, глядя на улицу, стал думать о том, чем ему теперь заняться.