Глава 3
– Это странно, – пророкотала Тони д'Альбре (урожденная Марсель Лагнон из Прованса), – на тебя это не похоже…
В голосе Тони звучал оттенок восхищения, но в то же время и упрека, который относился к Беатрис. Вот уже семь лет она была в «конюшне» Тони, и у нее были все основания, как и у дюжины других актеров, поздравить себя с таким импресарио. Маленькая, коренастая и подвижная (про нее говорили «как ртуть»), Тони д'Альбре соединяла в себе рабскую душу, алчность, деловое чутье и лицемерие, что позволило ей стать одним из самых результативных театральных агентов в Париже. Знавшие ее люди, в зависимости от их темперамента, находили ее либо энергичной, либо невыносимой, но все сходились на том, что надо держать ее сторону, ибо она общественно опасна. Она, впрочем, была в восторге от подобного мнения о себе.
– Чем ты занималась целую неделю, почему не звонила мне? Кроме любви, разумеется, – добавила она с сальной улыбочкой, которая должна была, по ее мнению, быть улыбкой сообщницы.
Она и в самом деле играла роль подруги, доверенного лица и переиграла все роли, опекая своих незадачливых «детишек», ослепленных вспышками света, заблудившихся в собственных отражениях, как это часто бывает с актерами. Она ставила на все: на их алчность, их мужество, их тщеславие и их пороки, если таковые имелись. Она пыталась извлекать выгоду из всего. Она была их руководителем во всех смыслах этого слова и старалась ухватить добычу с наименьшими затратами.
Беатрис, поддаваясь обману и не поддаваясь, смотрела на нее из-под длинных ресниц. Как обычно, Тони была неряшливо причесана, плохо подкрашена, и, как обычно, Беатрис, которая не знала, что это ловкий прием, чувствовала к ней снисходительность и расположение.
– Я занималась только любовью и больше ничем, – призналась она.
– Можно узнать с кем?
Тони разыгрывала нетерпение. В самом деле, десяток свидетелей видели, как Беатрис завтракала вдвоем с молодым автором Эдуаром Малиграсом, и вот прошла неделя, однако никто и словом не обмолвился ни о том, ни о другом. Сопоставив некоторые факты, Тони была уверена, что все поняла.
– Ты его не знаешь, – мечтательно сказала Беатрис.
«Однако она преувеличивает!» – подумала Тони. В Париже шла уже вторая пьеса Эдуара, и с неизменным успехом. Это был интеллектуальный театр, театр не для всех, на таких, как Тони, людей, не страдающих снобизмом, он наводил скуку, но она уважала успех. Физиономию Эдуара можно было увидеть на страницах доброй дюжины театральных журналов. Из вежливости она соблаговолила задать вопрос, но вообще-то достаточно было прикинуться дурочкой.
– Ты уверена, так-таки и не знаю? – спросила она, пытаясь придать своим голубым немного навыкате глазам лукавый блеск.
– Ты, может быть, знаешь его имя, – все так же мечтательно продолжала Беатрис, – но его, его самого, не знает никто. Я имею в виду – каков он на самом деле.
«Так-так, она еще решит, что влюбилась», – подумала Тони, привыкшая к авантюрам Беатрис и знавшая, что та делит их на два вида: одни – в классическом варианте – «без» чувства, и другие, куда более утомительные для ее окружения (и более редкие, слава тебе господи) – «с» чувством. Она вздохнула и впервые решилась обронить искреннее замечание:
– Он, несомненно, талантлив, несомненно, но это не годится для нашего театра.
– Не вали все в одну кучу, – строго сказала Беатрис.
В лучах утреннего солнца, против света, она была невероятно красива. Тони вынуждена была это признать, Беатрис никак нельзя было дать тридцать пять, хотя она этого никогда не скрывала.
– Довожу до твоего сведения, что через неделю ты уезжаешь на гастроли, моя дорогая, – сказала Тони.
На этот раз Беатрис печально покачала головой.
– Он переживет это с большим трудом, – сказала она. – Он так чувствителен.
Из ванны донесся веселый мужской голос, напевавший классическую оперную арию. Дверь широко открылась, и на пороге показался чувственный мужчина, в халате, растрепанный и, как показалось Тони, невыносимо юный. Он спохватился и сделал извиняющееся лицо, а Беатрис томно, как на официальном приеме, представила его:
– Эдуар Малиграс, – сказала она, – Тони д'Альбре, мой ангел-хранитель и моя сводня.
Она засмеялась, двое остальных пожали друг другу руки, и Эдуар покраснел вместо Тони, совершенно им очарованной.
– Тони принесла жестокую весть – на следующей неделе я уезжаю на гастроли, – сказала Беатрис.
– А-а! – только и сказал Эдуар и в замешательстве сел в изножье кровати.
На эту неделю, пламенную и нежную, неделю в красных и перламутровых тонах, он забыл об остальной жизни, вернее, о том, что люди называют жизнью, и маленькая решительная брюнетка, удобно устроившаяся в кресле, показалась ему ужасной, как воплощение злого рока. Эта невзрачная низенькая женщина, в которой, несмотря на ее притворную доброжелательность, угадывался сильный характер, была истинным воплощением своего времени, своей среды, образа мыслей, который он всегда ненавидел и которого теперь боялся, как злейшего врага, угрожающего его счастью. Беатрис, он чувствовал это и всегда знал, плавала в этом мире как рыба в воде, и ей это нравилось.
– Мы начнем с Севера, с Амьена, – говорила посланница судьбы, – потом через Париж отправимся на юг. Мне очень понравилась ваша последняя пьеса, мсье Малиграс, – «Ураган недвижим».
Она сделала паузу после слова «мсье», думая, что Малиграс тут же скажет ей: «Зовите меня Эдуар», но он явно думал не об этом, и она разозлилась. «В конце концов, эти интеллектуалы, какие бы они ни были – коммуникабельные или нет, как они выражаются, – делают ту же работу, что и я, все мы в одной лодке…» Лицо у нее дернулось, Беатрис заметила эту перемену настроения и развеселилась. Она нуждалась в Тони больше по привычке, чем по необходимости – ведь она уже была известной актрисой, но ей страшно нравилось принижать Тони, видеть, как ей «утирают нос». Сама она прекрасно чувствовала ауру силы вперемешку с вульгарностью, окружавшую эту женщину. И она то смеялась вместе с ней, похлопывала ее по плечу, обнимала, обласкивала, то держала ее на расстоянии, следуя почти животному инстинкту, как отстраняются от слишком пронырливых или слишком нелепых людей. Инстинкт часто заменял у Беатрис работу мысли, и в этом не было ничего плохого.
– Но если ты уезжаешь, – сказал Эдуар и развел руками, – что же мне-то делать?
Он казался таким безоружным, таким искренним, что Тони вздрогнула. «Он сумасшедший, этот тип, – подумала она, – или не знает женщин, во всяком случае, не знает Беатрис. Ей-богу, он нарывается на неприятности». Однако кое-что не укладывалось в привычную картину – сияющие глаза Беатрис, улыбка, которой она одаривала Эдуара и которую Тони никогда раньше у нее не видела, была полна нежности. Со свойственным ей чутьем Тони д'Альбре решила, что эта история – с продолжением. Сославшись на какую-то встречу, она ушла, ухитрившись собрать напоследок кое-какие дополнительные сведения о малыше Малиграсе.
Когда она ушла, Беатрис улыбнулась Эдуару:
– Как ты ее находишь?
– Никак не нахожу, – ответил Эдуар.
Он и в самом деле не знал, что сказать о Тони д'Альбре. Она была для него человеком, который открыл дверь в эту неубранную комнату с обитыми шелком стенами, закрытую от всех, в которой он прожил десять дней и в которую она, эта женщина, впустила ветер Парижа, ветер остального мира. Он вытянулся на постели как был, в халате, и повернул голову к Беатрис. «Опять то же самое!..» – подумала она.
Вот уже десять дней, как ее не покидал его взгляд, иногда она даже закрывала ему ладонью глаза; десять дней она видела в этих глазах только страсть, а ей-то казалось, что она уже забыла, как это бывает. Она легла рядом с ним на кровать, в который раз вдохнула запах этого мужчины, смешанный с ее собственным, исходившим от простыней, устойчивый запах, сильный и пресный запах физической любви, и вздохнула. За эти дни и ночи окружающий пейзаж не изменился: берега из ковролина, холмы из простыней, солнце чувственности; и то, что это вполне отвечало ее вкусу и привычке, наслаждению, казалось ей скорее неким божественным ритуалом, нежели уединением сладострастия; ее это удивило: уже давно все свое время она отдавала карьере и честолюбию, периодические же свидания носили характер практический, вполне определенный, были короткими, исполненными чуть ли не презрения к любви. Так что она удивилась, но не без некоторого удовлетворения. В самом деле, ее тело было телом животного, таким простым и понятным, душа же стала такой маленькой, что порой она чувствовала внутри какое-то стеснение, будто там была зияющая пустота. В конце концов она испытала странное ощущение: оказывается, можно провести десять одинаковых дней и ночей и при этом не заскучать и, кроме того, быть счастливой оттого, что у нее такой темперамент. Впрочем, она была счастлива и тем, что в страсти Эдуара – воспоминания о нем всегда были весьма смутными – было столько неукротимости, ненасытности и искушенности.
Она не знала, что это умение, которое ей в нем открылось, порождено страхом. Не знала, что каждый стон, который у нее вырывался, сначала придавал ему уверенности, а уж потом возбуждал. Не знала, что, превратившись в скупца и безумца, он тщательно копил моменты пароксизма, признания, слова, жесты. Что он пытался в моменты наиболее ослепительные запомнить какую-нибудь деталь, сделать зарубку, знак, который однажды, позже, память вернет ему, и это принесет либо радость, либо страдание. Она не знала, что каждая секунда этих десяти дней была для Эдуара чем-то ворованным, просто отсрочкой. Не знала она также, что сама инстинктивно придает ему очарование. В ее постели он становился ее благом, ее игрушкой, ее палачом или рабом, в зависимости от ее настроения, и она говорила ему об этом. Она стала хозяйкой его тела, слова нежные или жестокие, жесты, покорные или властные, превращали ее в некое подобие странного неумолимого идола, перед которым Эдуар, будто голодный дикарь, готов был упасть на колени. Да, эти десять дней были всего лишь передышкой во времени, однако жизнь, та настоящая жизнь, что была снаружи, требовала, чтобы она туда вернулась. Вот только для Эдуара настоящая жизнь была только здесь и сейчас; она смутно чувствовала это, и такое положение вещей уже начинало ее раздражать.
– Ты действительно уезжаешь? – спросил он.
– Ну да. Приезжай повидаться с нами, если хочешь.
Вот она и сказала «с нами», что включало в себя и других актеров, которые будут на этих гастролях, и ее импресарио, и оператора, и администрацию гостиницы, и друзей, короче, всех тех, кто уже сейчас был невыносим Эдуару. Вероятно, это было так заметно, что она рассмеялась и взъерошила ему волосы.
– Вот этот хохолок на макушке очень красив. Он придаст тебе солидности, когда ты станешь членом Французской академии.
– Не надо говорить о плохом, – слабым голосом попросил Эдуар.
– Почему? Ты будешь такой красивый… У тебя глаза зеленоватого оттенка, и вообще…
Она наклонилась к нему, двумя пальцами оттянула ему губу, осмотрела зубы, потрепала по щеке, потрогала круги под глазами, окинула его всего оценивающим взглядом, оживилась.
– У меня такое впечатление, что я играю в пьесе «Дорогой», – сказала она. – Ну что у тебя за лицо? Не можем же мы всю жизнь провести в этой комнате, не выходя на улицу.
Эдуар поднял на нее глаза. И в этом взгляде было то ли предупреждение, то ли мольба или смирение, что точно, она не смогла определить, но это смутило Беатрис, и она заставила его опустить глаза.
– А почему нет? – сказал он грустно.