Глава 11
– Ты становишься все красивей и красивей, – задумчиво сказал Жолье.
Он вытянул руку и слегка качнул гамак Беатрис. Он сидел в кресле у ног Беатрис; Эдуар сидел с другой стороны, и вдвоем они составляли ее обрамление – юноша и умирающий мужчина, будто аллегория. Жолье, как всегда, был элегантный, живой, изящный. Только глаза стали больше и как-то потускнели, они казались двумя лужицами, непонятно как оказавшимися на этом лице, излучавшем иронию. Они говорили о театре, литературе, о политике, и Жолье был непринужденным и веселым. Иногда он покашливал с рассеянным видом, и тогда Беатрис пристально смотрела на него, прямо в глаза, но он ни разу и бровью не повел. В конце ужина Эдуар собрался было уйти под каким-то предлогом, но Жолье сказал ему, вежливо, но повелительно, что незачем уходить так рано, что для него, Жолье, большое удовольствие увидеться с ним снова.
– Вы тоже стали красивее, – сказал он, поворачиваясь к Эдуару. – Пять лет назад в вас было очарование юности, но сейчас вы приобрели нечто большее. Знаете, мне очень нравятся ваши пьесы. Особенно последняя, хотя она несколько грустновата для человека моего возраста.
Он говорил совершенно искренне, и Эдуар это почувствовал. Ему всегда становилось неловко, когда хвалили его пьесы, но в голосе Жолье слышалось спокойное одобрение и подлинное товарищество: когда люди одной профессии говорили о своем деле. Беатрис, которая слушала их, посматривая то на одного, то на другого, потянулась и встала с гамака.
– Простите, я на минуту, – сказала она, – мне нужно позвонить Раулю. Думаю, я все-таки соглашусь сниматься у него.
Она ушла, и они оба смотрели ей вслед. Потом взгляд Жолье встретился со взглядом Эдуара.
– А вы все так же влюблены, – сказал он.
Он улыбнулся доброй улыбкой, и Эдуар без всякого усилия тоже ему улыбнулся. Теперь, когда они сидели вдвоем, он отчетливее видел морщины на лице Жолье, вокруг рта и в уголках глаз – пробное наступление по всему фронту, – шрамы, оставленные не старостью, а чем-то другим, возможно, чересчур быстро усвоенной привычкой страдать втихомолку.
– Я тогда очень переживал за вас, – продолжал Жолье. – Вас не смущает то, что я об этом говорю?
– Нет, – ответил Эдуар. – Наоборот.
– Переживал, потому что вы казались мне совершенно незащищенным. Если бы я знал, что вы пишете, я бы тревожился гораздо меньше.
Он закурил сигарету, закашлялся, посмотрел на свою сигарету отрешенно и злобно и затянулся еще раз с видимым удовольствием.
– Я действительно был тогда очень несчастен, – сказал Эдуар.
– О да, – согласился Жолье, – это было заметно. Я говорил Беатрис, что вас нужно пощадить, но бережное обращение не самая сильная ее черта, как вам известно.
Он засмеялся, закашлялся и вдруг, сразу обессилев, бросил сигарету на землю и раздавил каблуком.
– Надоело! – сказал он. – Смерть что? Бог с ней, со смертью, надоели бесконечные стычки с окурками, вот что ужасно…
Он бросил на Эдуара быстрый взгляд, а тот буквально окаменел.
– Вы, конечно, уже все знаете, – продолжал Жолье, – уверен, что Тони д'Альбре, этот ужас в юбке, вам все уже рассказала. Беатрис, конечно, хотелось, чтобы я говорил о своей близкой кончине, но я получил старое доброе провинциальное воспитание, и оно не позволяет мне говорить о своих болезнях с дамами. А они, наоборот, это любят…
– Вы сильно страдаете? – спросил Эдуар.
Жолье поколебался, с интересом взглянул на свои часы и ответил:
– Пока нет. А как только пойдут серьезные неприятности, у меня есть все, чтобы с ними покончить. Думаю, остался месяц, может, два. Вообще большого значения придавать всему этому не стоит. По-своему это даже приятно – гуляешь по городу, смотришь на людей и чувствуешь, что ничто тебя уже не касается. Если бы я жил будущим – есть же люди, которые живут только прошлым, – то, конечно, был бы в отчаянии, но я всегда жил только настоящим. Не будем больше об этом. Ну а вы? Вы счастливы?
– Не знаю, – замялся Эдуар. – Я даже не задавал себе такого вопроса. Не было времени.
Ему вдруг захотелось довериться Жолье. Ему показалось, что это единственный человек, которому он мог бы рассказать свою жизнь, с которым ему хотелось бы поговорить о себе, единственный, может быть, кто, несмотря на свою отстраненность, может ему помочь.
– Во всяком случае, – продолжал он, – я знаю, что без нее я несчастен.
– Беатрис достойная женщина, – сказал Жолье. – Жестокая, но достойная. Я прожил с ней год, вы это знаете. Пьеса, в которой она у меня играла, стала для нее трамплином, и целый год она верила в меня или в мою удачу с непоколебимой верностью. А потом появился один актер, не то англичанин, не то американец, не помню. Когда она стала оправдываться, лгать, я сказал ей, что не стоит ни защищаться, ни извиняться перед кем бы то ни было. Ну, может быть, только перед тем, кому причиняешь боль… А поскольку я из-за нее не страдаю…
– Это действительно было так? – спросил Эдуар.
– Наполовину… В общем, мы все-таки расстались добрыми друзьями, хотя Беатрис это далось нелегко. Она обожает оставлять после себя дымящиеся руины. Я рад, что вы сумели восстать из этих руин.
Он поднялся и беспечно прошелся по саду. Прислонился к дереву и потерся о него щекой, как терся бы какой-то зверь, ласково и словно бы тоскуя, будто случайно набрел на забытую мелодию. Потом он отошел от дерева, внимательно оглядел его и опять сел напротив Эдуара, который как зачарованный не отрывал от Жолье глаз. Тот снял кусочек коры с лацкана, и Эдуар обратил внимание, какие длинные, тонкие и изящные у него пальцы. Да, Жолье был одним из немногих театральных директоров Парижа, дороживший в первую очередь репутацией эстета, а уж потом предпринимателя…
– Обращайте больше внимания на второстепенные персонажи ваших пьес, – сказал Жолье. – Скажем, Пенелопа в последней пьесе была бы великолепна, если бы вы ее прописали… Но это частности. Вы настоящий писатель, Эдуар. И я счастлив сказать вам об этом. Пусть это придаст вам уверенности…
– В том, что делаешь, уверенным быть невозможно, – быстро сказал Эдуар.
– Я совсем о другом, – сказал Жолье. – Я о том, что вы в безопасности до тех пор, пока вам пишется. Видите ли, писатели – особые люди, они способны творить и великолепно умеют возрождать и тело свое, и душу. Творчество с равной естественностью питает то и другое. Желания для писателя, как бы сильны они ни были, отходят на второй план, чувственное наслаждение становится утомительной потребностью. И если писатель ошибается и страдает из-за своей ошибки, то в этом есть что-то комическое, потому что ошибок для него не существует. Вот о чем я хотел сказать.
– Нет, я думаю по-другому, – сказал Эдуар. (Он скорее обиделся, чем успокоился.) – Если Беатрис меня бросит, я не смогу писать.
– Как долго? – осведомился Жолье.
Он поднялся, подошел к Эдуару и задумчиво посмотрел на него.
– Я, наверное, кажусь вам беспокойным и высокопарным. Беспокоен я потому, что люблю чувствовать, как напрягаются мышцы ног – я ведь любитель ходить пешком, закоренелый любитель прогулок, если хотите… Если же вы считаете, что я высокопарен, то это, в общем, неважно, потому что ваше мнение не имеет для меня ровно никакого значения; несмотря на искренние дружеские чувства, которые я к вам питаю, – добавил он, слегка улыбаясь.
На секунду к нему вновь вернулось все его очарование, знаменитое очарование Жолье – глаза засветились, лицо порозовело, разгладилось.
– Пойду посмотрю, как там Беатрис, – сказал он, – она, должно быть, ждет меня. Кстати, поскольку я в прекрасном расположении духа, я, может быть, доставлю ей удовольствие и, пожалуй, порыдаю у нее на плече. У нее потом будет прекрасное воспоминание. И позднее она скажет, что хоть я и казался беспечным, ничто человеческое мне не было чуждо и что я плакался ей в жилетку как раз за месяц или за два до того, как… и т. д.
Он рассмеялся, потрепал Эдуара по плечу и ушел в комнату. Эдуар проводил его взглядом со странным ощущением безнадежности. В эту минуту он готов был отдать свою правую руку на отсечение, лишь бы этот человек, которого он так ненавидел, прожил еще хотя бы год. Он чувствовал, что в этой среде, блестящей и отвратительной одновременно, куда вовлек его успех, Жолье был единственным рыцарем изящества и любви к Искусству, в которой с такой готовностью признавалась Тони д'Альбре. Он понимал, что потерял друга в тот самый миг, когда его обрел. Знал, что Жолье правильно оценил роль Пенелопы. И если он ему не лгал, вернее, больше не лгал – то потому, что на вранье у него не было больше времени.
Беатрис вернулась часом позже, с покрасневшими глазами. Она села на подлокотник кресла Эдуара и уткнулась ему в плечо, чего никогда не делала раньше. Она ничего ему не сказала, он тоже воздержался от вопросов. Только потом, уже ночью, она спросила его нежным, почти умоляющим голосом, какого он у нее не знал, не хочет ли он провести вместе с ней несколько дней на солнышке, отправившись на следующей неделе вместе с Жолье на юг, на его виллу…
– Конечно… – сказал Эдуар.
Он нежно целовал ее глаза, щеки, лоб, будто утешал несчастного ребенка.
– …Конечно, мы поедем, обязательно…
Он впервые чувствовал себя сильнее и мудрее, чем она, впервые смутно почувствовал, что она нуждается в нем, и его захлестнуло ощущение счастья, без провалов, недомолвок и впервые без страха, настолько сильное, что на глазах выступили слезы.
– Кстати, – продолжал голос Беатрис рядом с ним, – не мешает немного загореть…
Две недели спустя Эдуар стоял на террасе, опираясь на перила, и смотрел на море. Вдалеке от берега шел подгоняемый ветром парусник, и благодаря мощному биноклю, взятому у Жолье, Эдуар мог различить на нем профиль Беатрис и еще чей-то профиль: какой-то молодой человек целовал ее в губы. Скрестив загорелые руки на затылке, Беатрис улыбалась; тело ее было золотистым и стройным, волосы развевались на ветру, она была красива. Теперь молодой человек перешел от губ к груди. Бинокль выскользнул из влажных рук Эдуара, и он нервно поднял его. В десяти метрах от него Жолье, в костюме из белого тика, с погасшей сигаретой в руке, наблюдал за ним. Похоже, он тоже смотрел в бинокль и тоже видел Беатрис, потому что улыбка его была печальной. Эдуар опять навел бинокль на море, оно прыгало у него перед глазами, неспокойное, пенистое и пустынное. Но вот он опять нашел Беатрис, она больше не улыбалась: закрыв глаза, она запрокинула голову назад, головы молодого человека не было видно из-за планшира. Вдруг Эдуар увидел, как Беатрис откинулась назад, рот у нее раскрылся, и он инстинктивно, смехотворным движением заткнул себе уши. Бинокль упал и разбился где-то внизу о камни. Когда Эдуар обернулся, позади никого не было – только вянущая мимоза, вычурный пустынный дворик и у колонны – похожая на королеву из трагического водевиля, устрашающая и смешная, – стояла ревность.