Книга: Калина красная
Назад: Василий Шукшин Калина красная
Дальше: Ваш сын и брат

Калина красная

История эта началась в исправительно-трудовом лагере, севернее города Н., в местах прекрасных и строгих.

 

Был вечер после трудового дня.
Люди собрались в клубе…
На сцену вышел широкоплечий мужчина с обветренным лицом и объявил:
— А сейчас хор бывших рецидивистов споет нам задумчивую песню «Вечерний звон»!
На сцену из-за кулисы стали выходить участники хора — один за одним. Они стали так, что образовали две группы — большую и малую. Хористы все были далеко не «певучего» облика.
— В группе «бом-бом», — возвестил дальше широкоплечий и показал на большую группу, — участвуют те, у кого завтра оканчивается срок заключения. Это наша традиция, и мы ее храним.
Хор запел. То есть завели в малой группе, а в большой нагнули головы и в нужный момент ударили с чувством:
— Бом-м, бом-м…
В группе «бом-бом» мы видим и нашего героя — Егора Прокудина, сорокалетнего, стриженого. Он старался всерьез и, когда «звонили», морщил лоб и качал круглой крестьянской головой — чтобы похоже было, что звук колокола плывет и качается в вечернем воздухе.
Так закончился последний срок Егора Прокудина. Впереди — воля.

 

Утром в кабинете у одного из начальников произошел следующий разговор:
— Ну, расскажи, как думаешь жить, Прокудин? — спросил начальник. Он, видимо, много-много раз спрашивал это — больно уж слова его вышли какие-то готовые.
— Честно! — поторопился с ответом Егор, тоже, надо полагать, готовым, потому что ответ выскочил поразительно легко.
— Да это-то я понимаю… А как? Как ты это себе представляешь?
— Думаю заняться сельским хозяйством, гражданин начальник.
— Товарищ.
— А? — не понял Егор.
— Теперь для тебя все — товарищи, — напомнил начальник.
— А-а! — с удовольствием вспомнил Прокудин. И даже посмеялся своей забывчивости. — Да-да… Много будет товарищей!
— А что это тебя в сельское хозяйство-то потянуло? — искренне поинтересовался начальник.
— Так я же ведь крестьянин! Родом-то. Вообще люблю природу. Куплю корову…
— Корову? — удивился начальник.
— Корову. Вот с таким вымем. — Егор показал руками.
— Корову надо не по вымю выбирать. Если она еще молодая, какое же у нее «вот такое» вымя? А ты выберешь старую, у нее действительно вот такое вымя… Толку-то что? Корова должна быть… стройная.
— Так это что же тогда — по ногам? — сугодничал Егор вопросом.
— Что?
— Выбирать-то. По ногам, что ли?
— Да почему по ногам? По породе. Существуют породы — такая-то порода… Например, холмогорская… — Больше начальник не знал.
— Обожаю коров, — еще раз с силой сказал Егор. — Приведу ее в стойло… поставлю…
Начальник и Егор помолчали, глядя друг на друга.
— Корова — это хорошо, — согласился начальник. — Только… что ж, ты одной коровой и будешь заниматься? У тебя профессия-то есть какая-нибудь?
— У меня много профессий.
— Например?
Егор подумал, как если бы выбирал из множества своих профессий наименее… как бы это сказать — меньше всего пригодную для воровских целей.
— Слесарь…
Зазвонил телефон. Начальник взял трубку.
— Да. Да. А какой урок-то был? Тема-то какая? «Евгений Онегин»? Так, а насчет кого они вопросы-то стали задавать? Татьяны? А что им там непонятно в Татьяне? Что, говорю, им там… — Начальник некоторое время слушал тонкий крикливый голос в трубке, укоризненно смотрел при этом на Егора и чуть кивал головой: мол, все ясно. — Пусть… Слушай сюда: пусть они там демагогией не занимаются! Что значит — будут дети, не будут дети?! Про это, что ли, поэма написана! А то я им приду объясню! Ты им… Ладно, счас Николаев придет к вам. — Начальник положил трубку и взял другую. Пока набирал номер, недовольно проговорил: — Доценты мне… Николаев? Там у учительницы литературы урок сорвали: начали вопросы задавать. А? «Евгений Онегин». Да не насчет Онегина, а насчет Татьяны: будут у нее дети от старика или не будут? Иди разберись. Давай. Во, доценты, понимаешь! — сказал начальник, кладя трубку. — Вопросы начали задавать.
Егор посмеялся, представив этот урок литературы.
— Хотят знать…
— У тебя жена-то есть? — спросил начальник строго.
Егор вынул из нагрудного кармана фотографию и подал начальнику. Тот взял, посмотрел.
— Это твоя жена? — спросил он, не скрывая удивления.
На фотографии была довольно красивая молодая женщина, добрая и ясная.
— Будущая, — сказал Егор. Ему не понравилось, что начальник удивился. — Ждет меня. Но живую я ее ни разу не видел.
— Как это?
— Заочница. — Егор потянулся, взял фотографию. — Позвольте. — И сам засмотрелся на милое русское простое лицо. — Байкалова Любовь Федоровна. Какая доверчивость на лице, а! Это удивительно, правда? На кассира похожа.
— И что она пишет?
— Пишет, что беду мою всю понимает… Но, говорит, не понимаю, как ты додумался в тюрьму угодить? Хорошие письма. Покой от них… Муж был пьянчуга — выгнала. А на людей все равно не обозлилась.
— А ты понимаешь, на что идешь? — негромко и серьезно спросил начальник.
— Понимаю, — тоже негромко сказал Егор и спрятал фотографию.
— Во-первых, оденься как следует. Куда ты такой… Ванька с Пресни заявишься. — Начальник недовольно оглядел Егора. — Что это за… почему так одет-то?
Егор был в сапогах, в рубахе-косоворотке, в фуфайке и каком-то форменном картузе — не то сельский шофер, не то слесарь-сантехник, с легким намеком на участие в художественной самодеятельности.
Егор мельком оглядел себя, усмехнулся.
— Так надо было по роли. А потом уже не успел переодеться.
— Артисты… — только и сказал начальник и засмеялся. Он был не злой человек, и его так и не перестали изумлять люди, изобретательность которых не знает пределов.

 

И вот она — воля!
Это значит — захлопнулась за Егором дверь, и он очутился на улице небольшого поселка. Он вздохнул всей грудью весеннего воздуха, зажмурился и покрутил головой. Прошел немного и прислонился к забору. Мимо шла какая-то старушка с сумочкой, остановилась.
— Вам плохо?
— Мне хорошо, мать, — сказал Егор. — Хорошо, что я весной сел. Надо всегда весной садиться.
— Куда садиться? — не поняла старушка.
— В тюрьму.
Старушка только теперь сообразила, с кем говорит. Опасливо отстранилась и посеменила дальше. Посмотрела еще на забор, мимо которого шла. Опять оглянулась на Егора.
А Егор поднял руку навстречу «Волге». «Волга» остановилась. Егор стал договариваться с шофером. Шофер сперва не соглашался везти, Егор достал из кармана пачку денег, показал… и пошел садиться рядом с шофером.
В это время к ним подошла старушка, которая проявила участие к Егору, — не поленилась перейти улицу.
— Я прошу извинить меня, — заговорила она, склоняясь к Егору. — А почему именно весной?
— Садиться-то? Так весной сядешь — весной и выйдешь. Воля и весна! Чего еще человеку надо? — Егор улыбнулся старушке и продекламировал: — Май мой синий! Июнь голубой!
— Вон как!.. — Старушка изумилась. Выпрямилась и глядела на Егора, как глядят в городе на коня — туда же, по улице идет, где машины. У старушки было румяное морщинистое личико и ясные глаза. Она, сама того не ведая, доставила Егору приятнейшую, дорогую минуту.
«Волга» поехала.
Старушка некоторое время смотрела вслед ей.
— Скажите… Поэт нашелся. Фет.
А Егор весь отдался движению. Кончился поселок, выскочили на простор.
— Нет ли у тебя какой музыки? — спросил Егор.
Шофер, молодой парень, достал одной рукой из-за спины транзисторный магнитофон.
— Включи. Крайняя клавиша…
Егор включил какую-то славную музыку. Откинулся головой на сиденье, закрыл глаза. Долго он ждал такого часа. Заждался.
— Рад? — спросил шофер.
— Рад? — очнулся Егор. — Рад… — Он точно на вкус попробовал это словцо. — Видишь ли, малыш, если бы я жил три жизни, я бы одну просидел в тюрьме, другую — отдал тебе, а третью — прожил бы сам, как хочу. Но так как она у меня всего одна, то сейчас я, конечно, рад. А ты умеешь радоваться? — Егор от полноты чувства мог иногда взбежать повыше — где обитают слова красивые и пустые. — Умеешь, нет?
Шофер пожал плечами, ничего не ответил.
— Э-э, тухлое твое дело, сынок, — не умеешь.
— А чего радоваться-то?
Егор вдруг стал серьезным. Задумался. С ним это бывало — вдруг ни с того ни с сего задумается.
— А? — спросил Егор из каких-то своих мыслей.
— Чего, говорю, шибко радоваться-то? — Шофер был парень трезвый и занудливый.
— Ну, это я, брат, не знаю — чего радоваться, — заговорил Егор, с неохотой возвращаясь из своего далекого далека. — Умеешь — радуйся, не умеешь — сиди так. Тут не спрашивают. Стихи, например, любишь?
Парень опять неопределенно пожал плечами.
— Вот видишь, — с сожалением сказал Егор, — а ты радоваться собрался.
— Я и не собирался радоваться.
— Стихи надо любить, — решительно закруглил Егор этот вялый разговор. — Слушай, какие стихи бывают. — И Егор начал читать — с пропуском, правда, потому что подзабыл.
…в снежную выбель
Заметалась звенящая жуть.
Здравствуй, ты, моя черная гибель,
Я навстречу тебе выхожу!

Город, город! Ты в схватке жестокой
Окрестил нас как падаль и мразь.
Стынет поле в тоске…

какой-то… Тут подзабыл малость.

Телеграфными столбами давясь…
Тут опять забыл. Дальше:
Пусть для сердца тягуче колко,

Это песня звериных прав!..
…Так охотники травят волка,
Зажимая в тиски облав.

Зверь припал… и из пасмурных недр
Кто-то спустит сейчас курки…
Вдруг прыжок… и двуногого недруга
Раздирают на части клыки.

О, привет тебе, зверь мой любимый!
Ты недаром даешься ножу.
Как и ты — я, отвсюду гонимый,
Средь железных врагов прохожу.

Как и ты — я всегда наготове,
И хоть слышу победный рожок,
Но отпробует вражеской крови
Мой последний, смертельный прыжок.

И пускай я на рыхлую выбель
Упаду и зароюсь в снегу…
Все же песню отмщенья за гибель
Пропоют мне на том берегу.

Егор, сам оглушенный силой слов, некоторое время сидел, стиснув зубы, глядел вперед. И была в его взгляде, сосредоточенном, устремленном вдаль, решимость, точно и сам он бросил прямой вызов кому-то и не страшился ни тогда, ни теперь.
— Как стихи? — спросил Егор.
— Хорошие стихи.
— Хорошие. Как стакан спирту дернул, — сказал Егор. — А ты: не люблю стихи. Молодой еще, надо всем интересоваться. Останови-ка… я своих подружек встретил.
Шофер не понял, каких он подружек встретил, но остановился.
Егор вышел из машины… Вокруг был сплошной березовый лес. И такой это был чистый белый мир на черной еще земле, такое свечение!.. Егор прислонился к березке, огляделся кругом.
— Ну, ты глянь, что делается! — сказал он с тихим восторгом. Повернулся к березке, погладил ее ладонью. — Здорово! Ишь ты какая… Невеста какая. Жениха ждешь? Скоро уж, скоро. — Егор быстро вернулся к машине. Все теперь было понятно. Нужен выход какой-нибудь. И скорее. Немедленно.
— Жми, малыш, на весь костыль. А то у меня сердце сейчас из груди выпрыгнет: надо что-то сделать. Ты спиртного с собой не возишь?
— Откуда!
— Ну, тогда рули. Сколько стоит твой музыкальный ящичек?
— Двести.
— Беру за триста. Он мне понравился.

 

В областном городе, на окраине, Егор велел остановиться, не доезжая того дома, где должны быть свои люди. Щедро расплатился с шофером, взял музыкальный ящичек и дворами, сложно, пошел «на хату».
«Малина» была в сборе.
Сидела приятная молодая женщина с гитарой. Сидел около телефона некий здоровый лоб, похожий на бульдога, упорно смотрел на телефон. Сидели четыре девицы с голыми ногами… Ходил по комнате рослый молодой парень, поглядывал на телефон… Сидел в кресле Губошлеп с темными зубами, потягивал из фужера шампанское… Еще человек пять-шесть молодых парней сидели кто где — курили или просто так.
Комната была драная, гадкая. Синенькие какие-то обои, захватанные и тоже дранью, совсем уж некстати напоминали цветом своим весеннее небо, и от этого вовсе нехорошо было в этом вонючем сокрытом мирке, тяжко. Про такие обиталища говорят, обижая зверей, — логово.
Все сидели в каком-то странном оцепенении. Время от времени поглядывали на телефон. Напряжение чувствовалось во всем. Только скуластенькая молодая женщина чуть перебирала струны и негромко, красиво пела, хрипловато, но очень душевно:
Калина красная,
Калина вызрела,
Я у залеточки
Характер вызнала.

Характер вызнала,
Характер — ой какой,
Я не уважила,
А он пошел к другой…
А я…

Во входную дверь негромко постучали условным стуком. Все сидящие дернулись, как от вскрика.
— Цыть! — сказал Губошлеп. И весело посмотрел на всех. — Нервы, — еще сказал Губошлеп. И взглядом послал одного открыть дверь.
Пошел рослый парень.
— Цепочка, — сказал Губошлеп. И сунул руку в карман. И ждал.
Рослый парень, не скидывая дверной цепочки, приоткрыл дверь… И поспешно скинул цепочку, оглянулся на всех…
Дверь закрылась.
И вдруг за дверью грянул марш. Егор пинком открыл ее и вошел под марш. На него зашикали и повскакали с мест.
Егор выключил магнитофон, удивленно огляделся.
К нему подходили, здоровались… Но старались не шуметь.
— Привет, Горе. (Такова была кличка Егора — Горе.)
— Здорово.
— Отпыхтел?
Егор подавал руку, но все не мог понять, что здесь такое. Много было знакомых, а были не просто знакомые — была тут Люсьен (скуластенькая), был, наконец, Губошлеп — их Егор рад был видеть. Но что они?
— А чего вы такие все?
— Ларек наши берут, — пояснил один, здороваясь. — Должны звонить… Ждем.
Очень обрадовалась Егору скуластенькая женщина. Она повисла у него на шее… И всего исцеловала. Глаза ее, чуть влажные, прямо сияли от неподдельной радости.
— Горе ты мое!.. Я тебя сегодня во сне видела…
— Ну-ну, — говорил счастливый Егор. — И что я во сне делал?
— Обнимал меня. Крепко-крепко.
— А ты ни с кем меня не спутала?
— Горе!..
— А ну, повернись-ка, сынку! — сказал Губошлеп. — Экий ты какой стал!
Егор подошел к Губошлепу, они сдержанно обнялись. Губошлеп так и не встал. Весело смотрел на Егора.
— Я вспоминаю один весенний вечер… — заговорил Губошлеп. И все стихли. — В воздухе было немножко сыро, на вокзале — сотни людей. От чемоданов рябит в глазах. Все люди взволнованы — все хотят уехать. И среди этих взволнованных, нервных сидел один… Сидел он на своем деревенском сундуке и думал горькую думу. К нему подошел некий изящный молодой человек и спросил: «Что пригорюнился, добрый молодец?» — «Да вот… горе у меня! Один на земле остался, не знаю, куда деваться». Тогда молодой человек…
Зазвонил телефон. Всех опять как током дернуло.
— Да? — вроде как безразлично спросил парень, похожий на бульдога. И долго слушал. И кивал. — Все сидим здесь. Я не отхожу от телефона. Все здесь, Горе пришел… Да. Только что. Ждем. Ждем. — Похожий на бульдога положил трубку и повернулся ко всем. — Начали.
Все пришли в нервное движение.
— Шампанзе! — велел Губошлеп.
Бутылки с шампанским пошли по рукам.
— Что за ларек? — спросил Егор Губошлепа.
— Кусков на восемь, — сказал тот. — Твое здоровье!
Выпили.
— Люсьен… Что-нибудь… снять напряжение, — попросил Губошлеп. Он был худой, спокойный и чрезвычайно наглый, глаза очень наглые.
— Я буду петь про любовь, — сказала приятная Люсьен. И тряхнула крашеной головой, и с маху положила ладонь на струны. И все стихли.
Тары-бары-растабары,
Чары-чары…
Очи-ночь.
Кто не весел,
Кто в печали —
Уходите прочь!
Во лугах, под покровом ночи,
Счастье даром раздают!
Очи, очи…
Сердце хочет:
Поманите — я пойду!
Тары-бары-растабары…

Опять зазвонил телефон. Вмиг повисла гробовая тишина.
— Да? — изо всех сил спокойно сказал Бульдог в трубку. — Нет, вы ошиблись номером. Ничего, пожалуйста. Бывает, бывает. — Бульдог положил трубку. — В прачечную звонит, сука.
Все пришли в движение.
— Шампанзе! — опять велел Губошлеп. — Горе, от кого поклоны принес?
— Потом, — сказал Егор. — Дай я сперва нагляжусь на вас. Вот, вишь, тут молодые люди незнакомые… Ну-ка, я познакомлюсь.
Молодые люди по второму разу, с почтением подавали руки. Егор внимательно, с усмешкой заглядывал им в глаза. И кивал головой, и говорил: «Так, так».
— Хочу плясать! — заявила Люсьен. И трахнула фужер об пол.
— Ша, Люсьен, — сказал Губошлеп. — Не заводись.
— Иди ты к дьяволу! — сказала подпившая Люсьен. — Горе, наш коронный номер!
И Егор тоже с силой бросил свой фужер. И у него тоже заблестели глаза.
— Ну-ка, молодые люди, дайте круг. Брысь!
— Ша, Горе! — повысил голос Губошлеп. — Выбрали время!
— Да мы же услышим звонок! — заговорили со всех сторон Губошлепу. — Пусть сбацают.
— Чего ты? Пусть выйдут!
— Бульдя же сидит на телефоне.
Губошлеп вынул платочек и хоть запоздало, но важно, как Пугачев, махнул им.
Две гитары дернули «Барыню».
Пошла Люсьен… Ах, как она плясала! Она умела. Не размашисто, нет, а четко, легко, с большим тактом. Вроде вколачивала каблучками в гроб свою калеку-жизнь, а сама, как птица, била крыльями — чтоб отлететь. Много она вкладывала в пляску. Она даже красивой вдруг сделалась, родной и милой…
Егор, когда Люсьен подступала к нему, начинал тоже и работал только ногами. Руки заложены за спину, ничего вроде особенного, не прыгал козлом — а тоже хорошо. Хорошо у них выходило. Таилось что-то за этой пляской — неизжитое, незабытое.
— Вот какой минуты ждала моя многострадальная душа, — сказал Егор вполне серьезно. Такой, верно, ждалась ему желанная воля.
— Подожди, Егорушка, я еще не так успокою твою душу, — откликнулась Люсьен. — Ах как я ее успокою! И сама успокоюсь.
— Успокой, Люсьен. А то она плачет.
— Успокою. Я прижму ее к сердцу, голубку, скажу ей: «Устала? Милая… милая… добрая… Устала».
— Смотри, не клюнула бы эта голубка, — встрял в этот деланный разговор Губошлеп. — А то клюнет.
— Нет, она не злая, — серьезно сказал Егор, не глядя на Губошлепа. И жесткость легла тенью на его доброе лицо. Но плясать они не перестали, они плясали. На них хотелось без конца смотреть, и молодые люди смотрели, с какой-то тревогой смотрели, жадно, как будто заколачивалась в гроб некая отвратительная часть и их жизни тоже — можно потом выйти на белый свет, а там — весна.
— Она устала в клетке, — сказала Люсьен нежно.
— Она плачет, — сказал Егор. — Нужен праздник.
— По темечку ее… Прутиком, — сказал Губошлеп. — Она успокоится.
— Какие люди, Егорушка! А? — воскликнула Люсьен. — Какие злые!
— Ну, на злых, Люсьен, мы сами — волки. Но душа-то, душа-то… Плачет.
— Успокоим, Егорушка, успокоим. Я же волшебница, я все чары свои пущу в ход…
— Из голубей похлебка хорошая, — сказал ехидный Губошлеп. Весь он, худой как нож, собранный, страшный своей молодой ненужностью, весь он ушел в свои глаза. Глаза горели злобой.
— Нет, она плачет! — остервенело сказал Егор. — Плачет! Тесно ей там — плачет! — Он рванул рубаху… И стал против Губошлепа. Гитары смолкли. И смолк перепляс волшебницы Люсьен.
Губошлеп держал уже руку в кармане.
— Опять ты за старое, Горе? — спросил он, удовлетворенный.
— Я тебе, наверно, последний раз говорю, — спокойно тоже и устало сказал Егор, застегивая рубаху. — Не тронь меня за болячку… Когда-нибудь ты не успеешь сунуть руку в карман. Я тебе сказал.
— Я слышал.
— Эх-х!.. — огорчилась Люсьен. — Скука… Опять покойники, кровь… Бр-р… Налей-ка мне шампанского, дружок.
Зазвонил телефон. Про него как-то забыли все.
Бульдог кинулся к аппарату, схватил трубку… Поднес к уху, и она обожгла его. Он бросил ее на рычажки.
Первым вскочил с места Губошлеп. Он был стремительный человек. Но все же он был спокоен.
— Сгорели, — коротко и ужасно сказал Бульдог.
— По одному — кто куда, — скомандовал Губошлеп. — Веером. На две недели все умерли. Время!
Стали исчезать по одному. Исчезать они, как видно, умели. Никто ничего не спрашивал.
— Ни одной пары! — еще сказал Губошлеп. — Сбор у Иванова. Не раньше десяти дней.
Егор сел к столу, налил фужер шампанского, выпил.
— Ты что, Горе? — спросил Губошлеп.
— Я?.. — Егор помедлил в задумчивости. — Я, кажется, действительно займусь сельским хозяйством.
Люсьен и Губошлеп стояли над ним в недоумении.
— Каким сельским хозяйством?
— Уходить надо, чего ты сел?! — встряхнула его Люсьен.
Егор очнулся. Встал.
— Уходить? Опять уходить… Когда же я буду приходить, граждане? А где мой славный ящичек?.. А, вот он. Обязательно надо уходить? Может…
— Что ты! Через десять минут здесь будут. Наверно, выследили.
Люсьен пошла к выходу.
Егор двинулся было за ней, но Губошлеп мягко остановил его за плечо. И мягко сказал:
— Не надо. Погорим. Мы скоро все увидимся…
— А ты с ней пойдешь? — прямо спросил Егор.
— Нет, — твердо и, похоже, честно сказал Губошлеп. — Иди! — резко крикнул он Люсьен, которая задержалась в дверях.
Люсьен недобро глянула на Губошлепа и вышла.
— Отдохни где-нибудь, — сказал Губошлеп, наливая в два фужера. — Отдохни, дружок, — хоть к Кольке Королю, хоть к Ваньке Самыкину, у него уголок хороший. А меня прости за… сегодняшнее. Но… Горе ты мое, Горе, ты же мне тоже на болячку жмешь, только не замечаешь. Давай. Со встречей. И — до свиданья пока. Не горюй. Гроши есть?
— Есть. Мне там собрали…
— А то могу подкинуть.
— Давай, — передумал Егор.
Губошлеп вытащил из кармана и дал сколько-то Егору. Пачку.
— Где будешь?
— Не знаю. Найду кого-нибудь. Как же вы так — завалились-то?..
В это время в комнату скользнул один из молодых, белый от испуга.
— Квартал окружили, — сказал он.
— А ты что?
— Я не знаю куда… Я вам сказать.
— Сам прет на рога, — засмеялся Губошлеп. — Чего ж ты опять сюда-то? Ах, милый ты мой, теленочек мой… За мной, братики!
Они вышли каким-то черным ходом и направились было вдоль стены в сторону улицы, но оттуда, с той стороны, послышались крепкие шаги патруля. Они — в другую сторону, но и оттуда раздались тоже шаги…
— Так, — сказал Губошлеп, не утрачивая своей загадочной веселости. — Что-то паленым пахнет. А, Егор? Чуешь?
— Ну-ка, сюда! — Егор втолкнул своих спутников в какую-то нишу.
Шага с обеих сторон приближались…
И в одном месте, справа, по стене прыгнул лучик сильного карманного фонаря.
Губошлеп вынул из кармана наган…
— Брось, дура! — резко и зло сказал Егор. — Психопат. Может, те не расколются… А ты тут стрельбу откроешь.
— Та знаю я их! — нервно воскликнул Губошлеп. Вот сейчас, вот тут он, пожалуй, утратил свое спокойствие.
— Вот я сейчас рвану — уведу их. У меня справка об освобождении, — заговорил Егор быстро, выискивая глазами — в какую сторону рвануть. — Справка помечена сегодняшним числом… Я прикрытый. Догонят — скажу: испугался. Скажу: бабенку искал, услышал свистки — испугался сдуру… Все. Не поминайте лихом!
И Егор ринулся от них… И побежал напропалую. Тотчас со всех сторон раздались свистки и топот ног.

 

Егор бежал с каким-то азартом, молодо… Бежал, да еще и приговаривал себе, подпевал. Увидел просвет, кинулся туда, полез через какие-то трубы и победно спел:
— Оп, тирдарпупия! Ничего я не видал, ох, никого не знаю!..
Он уже перебрался через трубы… Сзади в темноте, совсем близко, бежали. Егор юркнул в широкую трубу и замер.
Над ним загрохотали железные шаги…
Егор сидел, скрючившись, и довольно улыбался. И шептал:
— Д-ничего я не видал, д-никого не знаю.
Он затеял какую-то опасную игру. Когда гул железный прекратился и можно было пересидеть тут и вовсе, он вдруг опять снялся с места и опять побежал.
За ним опять устремились.
— Эх, ничего я не видал, ох, никого не знаю! Д-никого не знаю! — подбадривал себя Егор. Маханул через какую-то высокую изгородь, побежал по кустам — похоже, попал в какой-то сад. Близко взлаяла собака. Егор кинулся вбок… Опять изгородь, он перепрыгнул и очутился на кладбище.
— Привет! — сказал Егор. И пошел тихо.
А шум погони устремился дальше — в сторону.
— Ну надо же, сбежал! — изумился Егор. — Всегда бы так, елки зеленые. А то ведь, когда хочешь подорвать, попадаешься, как ребенок.
И опять охватила Егора радость воли, радость жизни.
— Ох, д-ничего ж я не видал, д-никого не знаю, — еще разок спел Егор. И включил свой славный ящичек на малую громкость. И пошел читать надписи на надгробиях. Кладбище огибала улица, и свет фар надолго освещал кресты — пока машина огибала угол. И тени от крестов, длинные, уродливые, плыли по земле, по холмикам, по оградкам… Жутковатая, в общем-то, картина. А тут еще музычка Егорова — вовсе как-то нелепо. Егор выключил музыку.
— «Спи спокойно до светлого утра», — успевал прочитывать Егор. — «Купец первой гильдии Неверов»… А ты-то как здесь?! — удивился Егор. — Тыща восемьсот девяносто… А-а, ты уже давно. Ну-ну, купец первой гильдии… «Едут с товарами в путь из Касимова…» — запел было негромко Егор, но спохватился. — «Дорогому, незабвенному мужу от неутешной вдовы», — прочитал он дальше. Присел на скамеечку, посидел некоторое время… Встал. — Ну, ладно, ребята, вы лежите, а я пойду. Ничего не сделаешь… Пойду себе, как честный фраер: где-то же надо, в конце концов, приткнуть голову. Надо же? Надо. — И все же спел еще разок: — Д-ничего ж я не видал, д-никого ж не зна-аю.
И стал он искать, куда бы приткнуться.
У двери деревянного домика на самой окраине из сеней ему сурово сказали:
— Иди отсюда! А то я те выйду, покажу горе… Горе покажу и страдание.
Егор помолчал немного.
— Ну, выйди.
— И выйду!
— Выйдешь… Ты мне скажи: Нинка здесь или нет? — по-доброму спросил Егор мужика за дверью. — Только правду! А то ведь я узнаю… И строго накажу, если обманешь.
Мужик тоже помолчал. И тоже сменил тон, сказал дерзко, но хоть не так зло:
— Никакой здесь Нинки нет, тебе говорят! Неужели непонятно? Шляются тут по ночам-то.
— Поджечь, что ли, вас? — вслух подумал Егор. И брякнул спичками в кармане. — А?
За дверью долго молчали.
— Попробуй, — сказал наконец голос. Но уже вовсе не грозно. — Попробуй подожги. Нет Нинки, я те серьезно говорю. Уехала она.
— Куда?
— На Север куда-то.
— А чего ты лаяться кинулся? Неужели трудно было сразу объяснить?
— А потому что меня зло берет на вас! Из-за таких вот и уехала… С таким же вот.
— Ну, считай, что она в надежных руках — не пропадет. Будь здоров!

 

В телефонной будке Егор тоже рассердился.
— Почему нельзя-то?! Почем? — орал он в трубку.
Ему что-то долго объясняли.
— Заразы вы все, — с дрожью в голосе сказал Егор. — Я из вас букет сделаю, суки: головками вниз посажу в клумбу… Ну, твари! — Егор бросил трубку… И задумался. — Люба, — произнес он с дурашливой нежностью. — Все. Еду к Любе. — И он зло саданул дверью будки и пошагал к вокзалу. И говорил дорогой: — Ах ты, лапушка ты моя! Любушка-голубушка… Оладушек ты мой сибирский! Я хоть отъемся около тебя… Хоть волосы отрастут. Дорогуша ты моя сдобная! — Егор все набирал и набирал какого-то остервенения. — Съем я тебя поеду! — закричал он в тишину, в ночь. И даже не оглянулся посмотреть — не потревожил ли кого своим криком. Шаги его громко отдавались в пустой улице; подморозило на ночь, асфальт звенел. — Задушу в объятиях!.. Разорву и схаваю! И запью самогонкой. Все!

 

И вот районный автобус привез Егора в село Ясное.
А Егора на взгорке стояла и ждала Люба. Егор сразу увидел и узнал ее. В сердце толкнуло — она!
И пошел к ней.
— Ё-мое, — говорил он себе негромко, изумленный, — да она просто красавица! Просто зоренька ясная. Колобок просто… Красная шапочка…
— Здравствуйте, — сказал он вежливо и наигранно застенчиво. И подал руку. — Георгий. — И пожал с чувством крепкую крестьянскую руку. И — на всякий случай — тряхнул ее, тоже с чувством.
— Люба. — Женщина просто и как-то задумчиво глядела на Егора. Молчала. Егору от ее взгляда сделалось беспокойно.
— Это я, — сказал он. И почувствовал себя очень глупо.
— А это — я, — сказала Люба. И все смотрела на него спокойно и задумчиво.
— Я некрасивый, — зачем-то сказал Егор.
Люба засмеялась.
— Пойдем-ка посидим пока в чайной, — сказала она. — Расскажи про себя, что ли…
— Я непьющий, — поспешил Егор.
— Ой ли? — искренне удивилась Люба. И очень как-то просто у нее это получилось, естественно. Егора простота эта сбила с толку.
— Нет, я, конечно, моту поддержать компанию, но… это… не так чтоб засандалить там… Я очень умеренный.
— Да мы чайку выпьем, и все. Расскажешь про себя маленько. — Люба все смотрела на своего заочника… И так странно смотрела, точно над собой же и подсмеивалась в душе, точно говорила себе, изумленная своим поступком: «Ну не дура ли я? Что затеяла-то?» Но женщина она, видно, самостоятельная: и смеется над собой, а делает, что хочет. — Пойдем… Расскажи. А то у меня мать с отцом строгие, говорят: и не заявляйся сюда со своим арестантом. — Люба шла несколько впереди и, говоря это, оглядывалась, и вид у нее был спокойный и веселый. — А я им говорю: да он арестант-то по случайности. По несчастью. Верно же?
Егор при известии, что у нее родители, да еще строгие, заскучал. Но вида не подал.
— Да-да, — сказал он «интеллигентно». — Стечение обстоятельств, громадная невезуха…
— Вот и я говорю.
— У вас родители — кержаки?
— Нет. Почему ты так решил?
— Строгие-то… Попрут еще. Я, например, курю.
— Господи, у меня отец сам курит. Брат, правда, не курит…
— И брат есть?
— Есть. У нас семья большая. У брата двое детей — большие уже: один в институте учится, другая десятилетку заканчивает.
— Все учатся… Это хорошо, — похвалил Егор. — Молодцы. — Но, однако, ему кисло сделалось от такой родни.
Зашли в чайную. Сели в углу за столик. В чайной было людно, беспрестанно входили и выходили… И все с интересом разглядывали Егора. От этого тоже было неловко, неуютно.
— Может, мы возьмем бутылочку да пойдем куда-нибудь? — предложил Егор.
— Зачем? Здесь вон как славно… Нюра, Нюр! — позвала Люба девушку. — Принеси нам, голубушка… Чего принести-то? — повернулась к Егору.
— Красненького, — сказал Егор, снисходительно поморщившись. — У меня от водки изжога.
— Красненького, Нюр! — Загадочное впечатление производила Люба: она точно играла какую-то умную игру, играла спокойно, весело и с любопытством всматривалась в Егора: разгадал тот или нет, что это за игра?
— Ну, Георгий… — начала она, — расскажи, значит, про себя.
— Прямо как на допросе, — сказал Егор и мелко посмеялся. Но Люба его не поддержала, и Егор посерьезнел.
— Ну, что рассказывать? Я бухгалтер, работал в ОРСе, начальство, конечно, воровало… Тут — бах! — ревизия. И мне намотали… Мне, естественно, пришлось отдуваться. Слушай, — тоже перешел он на «ты», — давай уйдем отсюда: они смотрят, как эти…
— Да пусть смотрят! Чего они тебе? Ты же не сбежал.
— Вот справка! — воскликнул Егор. И полез было в карман.
— Я верю, верю, Господи! Я так, к слову. Ну, ну? И сколько же ты сидел?
— Пять.
— Ну?
— Все… А что еще?
— Это с такими ручищами ты — бухгалтер? Даже не верится.
— Что? Руки?.. А-а. Так это я их уже там натренировал… — Егор потянул руки со стола.
— Такими руками только замки ломать, а не на счетах… — Люба засмеялась.
И Егор, несколько встревоженный, фальшиво посмеялся тоже.
— Ну а здесь чем думаешь заниматься? Тоже бухгалтером будешь?
— Нет! — поспешно сказал Егор. — Бухгалтером я больше не буду.
— А кем же?
— Надо осмотреться… А может, малость попридержать коней, Люба? — Егор тоже прямо глянул в глаза женщины. — Ты как-то сразу погнала вмах: работа, работа… Работа — не Алитет. Подожди с этим.
— А зачем ты меня обманывать-то стал? — тоже прямо спросила Люба. — Я же писала вашему начальнику, и он мне ответил…
— А-а, — протянул Егор, пораженный. — Вот оно что… — И ему стало легко и даже весело. — Ну, тогда гони всю тройку под гору. Наливай.
И включил Егор музыку.
— А такие письма писал хорошие, — с сожалением сказала Люба. — Это же не письма, а целые… поэмы прямо целые.
— Да? — оживился Егор. — Тебе нравятся? Может, талант пропадает… — Он пропел: — Пропала молодость, талант в стенах тюрьмы. Давай, Любовь, наливай. Централка, все ночи полные огня… Давай, давай!
— А чего ты-то погнал? Подожди… Поговорим.
— Ну, начальничек, мля! — воскликнул Егор. — И ничего не сказал мне. А тихим фраером я подъехал? Да? Бухгалтером… — Егор хохотнул. — Бухгалтер… По учету товаров широкого потребления.
— Так чего же ты хотел, Георгий? — спросила Люба. — Обманывал-то… Обокрасть, что ли, меня?
— Ну, мать!.. Ты даешь! Поехал в далекие края — две пары валенок брать. Ты меня оскорбляешь, Люба.
— А чего же?
— Что?
— Чего хочешь-то?
— Не знаю. Может, отдых душе устроить… Но это тоже не то: для меня отдых — это… Да. Не знаю, не знаю, Любовь.
— Эх, Егорушка.
Егор даже вздрогнул и испуганно глянул на Любу: так похоже она это сказала — так говорила далекая Люсьен.
— Что?
— Ведь и правда, пристал ты, как конь в гору… только еще боками не проваливаешь. Да пена изо рта не идет. Упадешь ведь. Запалишься и упадешь. У тебя правда, что ли, никого нету? Родных-то…
— Нет, я сиротинушка горькая. Я же писал. Кличка моя знаешь какая? Горе. Мой псевдоним. Но все же ты мне на мозоль, пожалуйста, не наступай. Не надо. Я еще не побирушка. Чего-чего, а магазинчик-то подломить я еще смогу. Иногда я бываю фантастически богат, Люба. Жаль, что ты мне не в эту пору встретилась… Ты бы увидела, что я эти деньги вонючие… вполне презираю.
— Презираешь, а идешь из-за них на такую страсть.
— Я не из-за денег иду.
— Из-за чего же?
— Никем больше не могу быть на этой земле — только вором. — Егор сказал это с гордостью. Ему было очень легко с Любой. Хотелось, например, чем-нибудь ее удивить.
— Ое-ей! Ну, допивай да пойдем, — сказала Люба.
— Куда? — удивился Егор.
— Ко мне. Ты же ко мне приехал. Или у тебя еще где-нибудь заочница есть? — Люба засмеялась. Ей было легко с Егором, очень легко.
— Погоди… — не понимал Егор. — Но мы же теперь выяснили, что я не бухгалтер…
— Ну, уж ты тоже выбрал профессию… — Люба качнула головой. — Хотя бы уж свиновод, что ли, и то лучше. Выдумал бы какой-нибудь падеж свиней — ну, осудили, мол. А ты, и правда-то, не похож на жулика. Нормальный мужик… Даже вроде наш, деревенский. Ну, свиновод, пошли, что ли?
— Между прочим, — не без фанаберии заговорил Егор, — к вашему сведению: я шофер второго класса.
— И права есть? — с недоверием спросила Люба.
— Права в Магадане.
— Ну, видишь, тебе же цены нет, а ты — Горе! Бича хорошего нет на это горе. Пошли.
— Типичная крестьянская психология. Ломовая. Я рецидивист, дурочка. Я ворюга несусветный. Я…
— Тише! Что, опьянел, что ли?
— Так. А в чем дело? — опомнился Егор. — Не понимаю, объясни, пожалуйста. Ну, мы пойдем… Что дальше?
— Пошли ко мне. Отдохни хоть с недельку… Украсть у меня все равно нечего. Отдышись… Потом уж поедешь магазины ломать. Пойдем. А то люди скажут, встретила — от ворот поворот. Зачем же тогда звала? Знаешь, мы тут какие!.. Сразу друг друга осудим. Да и потом… не боюсь я тебя чего-то, не знаю.
— Так. А папаша твой не приголубит меня… колуном по лбу? Мало ли какая ему мысль придет в голову.
— Нет, ничего. Теперь уж надейся на меня.

 

Дом у Байкаловых большой, крестовый. В одной половине дома жила Люба со стариками, через стенку — брат с семьей.
Дом стоял на высоком берегу реки, за рекой открывались необозримые дали. Хозяйство у Байкаловых налаженное, широкий двор с постройками, баня на самой крутизне.
Старики Байкаловы как раз стряпали пельмени, когда хозяйка, Михайловна, увидела в окно Любу и Егора.
— Гли-ка, ведет ведь! — всполошилась она. — Любка-то!.. Рестанта-то!..
Старик тоже приник к окошку.
— Вот теперь заживем! — в сердцах сказал он. — По внутреннему распорядку, язви тя в душу! Вот это отчебучила дочь!
Видно было, как Люба что-то рассказывает Егору: показывала рукой за реку, оглядывалась и показывала назад, на село. Егор послушно крутил головой. Но больше взглядывал на дом Любы, на окна.
А тут переполох полный. Все же не верили старики, что кто-то приедет к ним из тюрьмы. И хоть Люба и телеграмму им показывала от Егора, все равно не верилось. А обернулось все чистой правдой.
— Ну окаянная, ну, халда! — сокрушалась старуха. — Ну, чо я могла с халдой поделать? Ничо же я не могла…
— Ты вида не показывай, что мы напужались или ишо чего… — учил ее дед. — Видали мы таких… разбойников! Стенька Разин нашелся.
— Однако и приветить ведь надо?.. — первая же и сообразила старуха. — Или как? У меня голова кругом пошла — не соображу…
— Надо. Все будем по-людски делать, а там уж поглядим: может, жизни свои покладем… через дочь родную. Ну, Любка, Любка…
Вошли Люба с Егором.
— Здравствуйте! — приветливо сказал Егор.
Старики в ответ только кивнули… И открыто, в упор разглядывали Егора.
— Ну, вот и бухгалтер наш, — как ни в чем не бывало заговорила Люба. — И никакой он вовсе не разбойник с большой дороги, а попал по… этому, по…
— По недоразумению, — подсказал Егор.
— И сколько же счас дают за недоразумение? — спросил старик.
— Пять, — кротко ответил Егор.
— Мало. Раньше больше давали.
— По какому же такому недоразумению загудел-то? — прямо спросила старуха.
— Начальство воровало, а он списывал, — пояснила Люба. — Ну, допросили? А теперь покормить надо — человек с дороги. Садись пока, Георгий.
Егор обнажил свою стриженую голову и скромненько присел на краешек стула.
— Посиди пока, — велела Люба. — Я пойду баню затоплю. И будем обедать.
Люба ушла. Нарочно, похоже, ушла — чтобы они тут до чего-нибудь хоть договорились. Сами. Наверно, надеялась на своих незлобивых родителей.
— Закурить можно? — спросил Егор.
Не то что тяжело ему было — ну и выгонят, делов-то! — но если бы, например, все обошлось миром, то оно бы и лучше. Интереснее. Конечно, не ради одного голого интереса хотелось бы здесь прижиться хоть на малое время, а еще и надо было… Где-то надо было и пересидеть пока, и осмотреться.
— Кури, — разрешил дед. — Какие куришь?
— «Памир».
— Сигаретки, что ли?
— Сигаретки.
— Ну-ка, дай я опробую.
Дед подсел к Егору. И все приглядывался к нему, приглядывался.
Закурили.
— Дак какое, говоришь, недоразумение-то вышло? Метил кому-нибудь по лбу, а угодил в лоб? — как бы между делом спросил дед.
Егор посмотрел на смекалистого старика.
— Да… — неопределенно сказал он. — Семерых в одном месте зарезали, а восьмого не углядели — ушел. Вот и попались…
Старуха выронила из рук полено и села на лавку.
Старик оказался умнее, не испугался.
— Семерых?
— Семерых. Напрочь: головы в мешок поклали и ушли.
— Свят-свят-свят… — закрестилась старуха. — Федя…
— Тихо! — скомандовал старик. — Один дурак городит чего ни попадя, а другая… А ты, кобель, аккуратней с языком-то: тут пожилые люди.
— Так что же вы, пожилые люди, сами меня с ходу в разбойники записали? Вам говорят — бухгалтер, а вы, можно сказать, хихикаете. Ну — из тюрьмы… Что же, в тюрьме одни только убийцы сидят?
— Кто тебя в убийцы зачисляет! Но только ты тоже, того… что ты булгахтер, это ты тоже… не заливай тут. Булгахтер! Я булгахтеров-то видел-перевидел!.. Булгахтера тихие все, маленько вроде пришибленные. У булгахтера голос слабенький, очечки… и, потом, я заметил: они все курносые. Какой же ты булгахтер — об твой лоб-то можно поросят шестимесячных бить. Это ты Любке вон говори про булгахтера — она поверит. А я, как ты зашел, сразу определил: этот — или за драку, или машину лесу украл. Так?
— Тебе прямо оперуполномоченным работать, отец, — сказал Егор. — Цены бы не было. Колчаку не служил в молодые годы? В контрразведке белогвардейской?
Старик часто-часто заморгал. Тут он чего-то растерялся. А чего — он и сам не знал. Слова очень уж зловещие.
— Ты чего это? — спросил он. — Чего мелешь-то?
— А чего так сразу смутился? Я просто спрашиваю… Хорошо, другой вопрос: колоски в трудные годы воровал с колхозных полей?
Старик, изумленный таким неожиданным оборотом, молчал. Он вовсе сбился с налаженного было снисходительного тона и не находил, что отвечать этому обормоту. Впрочем, Егор так и построил свой «допрос», чтобы сбивать и не давать опомниться. Он повидал в своей жизни мастеров этого дела.
— Затрудняетесь, — продолжал Егор. — Ну, хорошо… Ну, поставим вопрос несколько иначе, по-домашнему, что ли: на собраниях часто выступаем?
— Ты чего тут Микитку-то из себя строишь? — спросил наконец старик. И готов был очень обозлиться. Готов был наговорить много и сердито, но тут Егор пружинисто снялся с места, надел форменную свою фуражку и заходил по комнате.
— Видите, как мы славно пристроились жить! — заговорил Егор, изредка остро взглядывая на сидящего старика. — Страна производит электричество, паровозы, миллионы тонн чугуна… Люди напрягают все силы. Люди буквально падают от напряжения, ликвидируют все остатки разгильдяйства и слабоумия, люди, можно сказать, заикаются от напряжения. — Егор наскочил на слово «напряжение» и с удовольствием смаковал его. — Люди покрываются морщинами на Крайнем Севере и вынуждены вставлять себе золотые зубы… А в это самое время находятся другие люди, которые из всех достижений человечества облюбовали себе печку! Вот как! Славно, славно… Будем лучше чувал подпирать ногами, чем дружно напрягаться вместе со всеми…
— Да он с десяти годов работает! — встряла старуха. — Он с малолетства на пашне…
— Реплики потом, — резковато осадил ее Егор. — А то мы все добренькие, когда это не касается наших интересов, нашего, так сказать, кармана…
— Я — стахановец вечный! — чуть не закричал старик. — У меня восемнадцать похвальных грамот.
Егор остановился удивленный.
— Так чего же ты сидишь молчишь? — спросил он другим тоном.
— Молчишь… Ты же мне слова не даешь воткнуть!
— Где похвальные грамоты?
— Там, — сказала старуха, вконец тоже сбитая с толку.
— Где «там»?
— Вон, в шкапчике… все прибраны.
— Им место не в шкапчике, а на стене! В «шкапчике». Привыкли все по шкапчикам прятать, понимаешь…
В это время вошла Люба.
— Ну, как вы тут? — спросила она весело — она разрумянилась в бане, волосы выбились из-под платка… Такая она была хорошая! Егор невольно загляделся на нее. — Все тут у вас хорошо? Мирно?
— Ну и ухаря ты себе нашла! — с неподдельным восторгом сказал старик. — Ты гляди, как он тут попер!.. Чисто комиссар какой! — Старик засмеялся.
Старуха только головой покачала… И сердито поджала губы.
Так познакомился Егор с родителями Любы.

 

С братом ее, Петром, и его семьей знакомство произошло позже.
Петро въехал во двор на самосвале… Долго рычал самосвал, сотрясая стекла окошек. Наконец стал на место, мотор заглох, и Петро вылез из кабины. К нему подошла жена Зоя, продавщица сельпо, членораздельная бабочка, быстрая и суетливая.
— К Любке-то приехал… Этот-то, заочник-то, — сразу сообщила она.
— Да? — нехотя полюбопытствовал Петро, здоровый мужчина, угрюмоватый, весь в каких-то своих думах. — Ну и что? — Пнул баллон, другой.
— Говорит, был бухгалтером, ну, мол, ревизия — то-се… А по роже видать: бандит.
— Да? — опять нехотя и лениво сказал Петро. — Ну и что?
— Да ничего. Надо осторожней первое время… Ты иди глянь на этого бухгалтера! Иди глянь! Нож воткнет и не задумается этот бухгалтер.
— Да? — Петро продолжал пинать баллоны. — Ну и что?
— Ты иди глянь на него! Иди глянь! Вот так нашла себе!.. Иди глянь на него — нам же под одной крышей жить теперь.
— Ну и что?
— Ничего! — завысила голос Зоя. — У нас дочь-школьница, вот что! Заладил свое: «Ну и что? Ну и что?» Мы то и дело одни на ночь остаемся, вот что! «Ну и что». Чтокалка чертова, пень! Жену с дочерью зарежут, он шагу не прибавит…
Петро пошел в дом, вытирая на ходу руки ветошью. Насчет того, что он «шагу не прибавит» — это как-то на него похоже: на редкость спокойный мужик, медлительный, но весь налит свинцовой разящей силой. Сила эта чувствовалась в каждом движении Петра, в том, как он медленно ворочал головой и смотрел маленькими своими глазами — прямо и с каким-то стылым, немигающим бесстрашием.
— Вот счас с Петром вместе пойдете, — говорила Люба, собирая Егора в баню. — Чего же тебе переодеть-то дать? Как же ты так: едешь свататься, и даже лишней пары белья нету? Ну? Кто же так заявляется!
— На то она и тюрьма! — воскликнул старик. — А не курорт. С курорта и то, бывает, приезжают прозрачные. Илюха вон Лопатин радикулит ездил лечить: корову целую ухнул, а приехал без копья.
— Ну-ка вот, мужнины бывшие… Нашла. Небось годится. — Люба извлекла из сундучка длинную белую рубаху и кальсоны.
— То есть? — не понял Егор.
— Моего мужика бывшего… — Люба стояла с бельем в руках. — А чего?
— Да я что?! — обиделся Егор. — Совсем, что ли, подзаборник — чужое белье напялю. У меня есть деньги — надо сходить и купить в магазине.
— Где ты теперь купишь? Закрыто уж все. А чего тут такого? Оно стираное…
— Бери, чего? — сказал и старик. — Оно же чистое.
Егор подумал и взял.
— Опускаюсь все ниже и ниже, — проворчал он при этом. — Даже самому интересно… Я потом вам спою песню: «Во саду ли, в огороде».
— Иди, иди, — провожала его к выходу Люба. — Петро у нас не шибко ласковый, так что не удивляйся: он со всеми такой.

 

Петро уже раздевался в предбаннике, когда туда сунулся Егор.
— Бритых принимают? — постарался он заговорить как можно веселее, даже рот растянул в улыбке.
— Всяких принимают, — все тем же ровным голосом, каким он говорил «ну и что», сказал Петро.
— Будем знакомы, Георгий. — Егор протянул руку. И все улыбался и заглядывал в сумрачные глаза Петра. Все же хотелось ему освоиться среди этих людей, почему-то теперь хотелось. Люба, что ли?.. — Я говорю: я — Георгий.
— Ну-ну, — сказал Петро. — Давай еще целоваться. Георгий, значит, Георгий. Значит, Жора…
— Джордж. — Егор остался с протянутой рукой. Перестал улыбаться.
— А? — не понял Петро.
— На! — с сердцем сказал Егор. — Курва, суюсь сегодня, как побирушка!.. — Егор бросил белье на лавку. — Осталось только хвостом повилять. Что, я тебе дорогу перешел, что ты мне руку не соизволил подать?
Егор и вправду заволновался и полез в карман за сигаретой. Закурил. Сел на лавочку. Руки у него чуть дрожали.
— Чего ты? — спросил Петро. — Расселся-то?
— Иди мойся, — сказал Егор. — Я потом. Я же из заключения… Мы после вас. Не беспокойтесь.
— Во!.. — сказал Петро. И, не снимая трусов, вошел в баню. Слышно было, как он загремел там тазами, ковшом…
Егор прилег на широкую лавку, курил.
— Ну надо же!.. — сказал он. — Как бедный родственник, мля.
Открылась дверь бани, из парного облака выглянул Петро.
— Чего ты? — спросил он.
— Чего?
— Чего лежишь-то?
— Я подкидыш.
— Во!.. — сказал Петро. И усунулся опять в баню. Долго там наливал воду в тазы, двигал лавки… Не выдержал и опять открыл дверь. — Ты пойдешь или нет?! — спросил он.
— У меня справка об освобождении! — чуть не заорал ему в лицо Егор. — Я завтра пойду и получу такой же паспорт, как у тебя! Точно такой, за исключением маленькой пометки, которую никто не читает. Понял?
— Счас возьму и силком суну в тазик, — сказал Петро невыразительно. — И посажу на каменку. Без паспорта. — Петру самому понравилось, как он сострил. Еще добавил: — Со справкой. — И хохотнул коротко.
— Вот это уже другой разговор! — Егор сел на лавке. И стал раздеваться. — А то начинает тут… Диплом ему покажи!

 

А в это время мать Любина и Зоя, жена Петра, загнали в угол Любу и наперебой допрашивали ее.
— На кой ты его в чайную-то повела? — визгливо спрашивала членораздельная Зоя, женщина вполне истеричная. — Ведь вся уж деревня знает: к Любке тюремщик приехал! Мне на работе прямо сказали…
— Любка, Любка!.. — насилу дозвалась мать. — Ты скажи так: если ты, скажи, просто так приехал — жир накопить да потом опять зауситься по свету, — то, скажи, уезжай седни же, не позорь меня перед людями. Если, скажи, у тебя…
— Как это может так быть, чтобы у него семьи не было? Как? Что он — парень семнадцати годов? Ты думаешь своей головой-то?
— Ты скажи так: если, скажи, у тебя чего худое на уме, то собирай манатки и…
— Ему собраться — только подпоясаться, — встрял в разговор молчавший до этого старик. — Чего вы навалились на девку? Чего счас с нее спрашивать? Тут уж — как выйдет, какой человек окажется. Как она за него может счас заручиться?
— Не пугайте вы меня ради Христа, — только и сказала Люба. — Я сама боюсь. Что, вы думаете, просто мне?
— Вот!.. Я тебе чего и говорю-то! — воскликнула Зоя.
— Ты вот чего… девка… Любка, слышь? — опять затормошила Любу мать. — Ты скажи так: вот чего, добрый человек, иди седни ночуй где-нибудь.
— Это где же? — обалдела Люба.
— В сельсовете.
— Тьфу! — разозлился старик. — Да вы что, совсем одурели?! Гляди-ка: вызвали мужика да отправили его в сельсовет ночевать! Вот так да!.. Совсем уж нехристи какие-то.
— Пусть его завтра милиционер обследует, — не сдавалась мать.
— Чего его обследовать-то? Он весь налицо.
— Не знаю… — заговорила Люба. — А вот кажется мне, что он хороший человек. Я как-то по глазам вижу… Еще на карточке заметила: глаза какие-то… грустные. Вот хоть убейте вы меня — мне его жалко. Может, я и…
Тут из бани с диким ревом выскочил Петро и покатился с веником по сырой земле.
— Свари-ил! — кричал Петро. — Живьем сварил!..
Следом выскочил Егор с ковшом в руке.
К Петру уже бежали из дома. Старик бежал с топором.
— Убили! Убили! — заполошно кричала Зоя, жена Петра. — Люди добрые, убили!..
— Не ори, — страдальческим голосом попросил Петро, садясь и поглаживая ошпаренный бок. — Чего ты?
— Чего, Петька? — спросил запыхавшийся старик.
— Попросил этого полудурка плеснуть ковшик горячей воды — поддать на каменку, а он взял меня да окатил.
— А я еще удивился, — растерянно говорил Егор, — как же, думаю, он стерпит?.. Вода-то ведь горячая. Я еще пальцем попробовал — прямо кипяток! Как же, думаю, он вытерпит? Ну, думаю, закаленный, наверно. Наверно, думаю, кожа, как у быка, — толстая. Я же не знал, что надо на каменку.
— «Пальцем попробовал», — передразнил Петро. — Что, совсем уж? Ребенок, что ли, малый?
— Я же думал, тебе окупнуться надо…
— Да я еще не парился! — заорал спокойный Петро. — Я еще не мылся даже!.. Чего мне ополаскиваться-то?
— Жиром каким-нибудь надо смазать, — сказал отец, исследовав ожог. — Ничего тут страшного нету. Надо только жиру какого-нибудь… Ну-ка, кто?
— У меня сало баранье есть, — сказала Зоя. И побежала в дом.
— Ладно, расходитесь, — велел старик. — А то уж вон людишки сбегаются.
— Да как же это ты, Егор? — спросила Люба.
Егор поддернул трусы и опять стал оправдываться.
— Понимаешь, как вышло: он уже наподдавал — дышать нечем — и просит: «Дай ковшик горячей». Ну, думаю, хочет мужик температурный баланс навести…
— «Бала-анс», — опять передразнил его Петро. — Навел бы я те счас баланс — ковшом по лбу! Вот же полудурок-то, весь бок ошпарил. А если бы там живой кипяток был?
— Я же пальцем попробовал…
— «Пальцем»!.. Чем тебя только делали, такого.
— Ну, дай мне по лбу, правда, — взмолился Егор, — мне легче будет. — Он протянул Петру ковш. — Дай, умоляю…
— Петро… — заговорила Люба. — Он же нечаянно. Ну, что теперь?
— Да идите вы в дом, ей-Богу! — рассердился на всех Петро. — Вон и правда люди собираться начали.
У изгороди Байкаловых действительно остановилось человек шесть-семь любопытных.
— Чо там у их? — спросил у стоявших вновь подошедший мужик.
— Петро ихний… Пьяный на каменку свалился, — пояснила какая-то старушка.
— Ох, е!.. — сказал мужик. — Дак а живой ли?
— Живой… Вишь, сидит. Чухается.
— Вот заорал-то, наверно!
— Так заорал, так заорал!.. У меня ажник стекла задребезжали.
— Заорешь…
— Чо же, задом, что ли, приспособился?
— Как же задом? Он же сидит.
— Да сидит же… Боком, наверно, угодил. А эт кто же у их? Что за мужик-то?
— Это ж надо так пить! — удивлялась старушка.

 

Засиделись далеко за полночь.
Старые люди, слегка захмелев, заговорили и заспорили о каких-то своих делах. Их, старых, набралось за столом изрядно, человек двенадцать. Говорили, перебивая друг друга, а то и сразу по двое, по трое.
— Ты кого говоришь-то? Кого говоришь-то? Она замуж-то вон куда выходила — в Краюшкино, ну!
— Правильно. За этого, как его? За этого…
— За Митьку Хромова она выходила!
— Ну, за Митьку.
— А Хромовых раскулачили…
— Кого раскулачили? Громовых? Здорово живешь?..
— Да не Громовых, а Хромовых!
— А-а. А то я слушаю — Громовых. Мы с Михайлой-то Громовым шишковать в чернь ездили.
— А когда, значит, самого-то Хромова раскулачили…
— Правильно, он маслобойку держал.
— Кто маслобойку держал? Хромов? Это маслобойку-то Воиновы держали, ты чо! А Хромов, сам-то, гурты вон перегонял из Монголии. Шерстобитку они держали, верно, а маслобойку Воиновы держали. Их тоже раскулачили. А самого Хромова прямо от гурта взяли… Я ишо помню: амбар у их стали ломать — пимы искали, они пимы катали, вся деревня, помню, сбежалась глядеть.
— Нашли?
— Девять пар.
— Дак, а Митьку-то не тронули?
— А Митька-то успел уже, отделился. Вот как раз на Кланьке-то женился, его отец и отделил. Их не тронули. Но все равно, когда отца увезли, Митька сам уехал из Краюшкина: чижало ему показалось после этого жить там.
— Погоди-ка, а кто же тада у их в Карасук выходил?
— Это Манька! Манька-то тоже ишо живая, в городе у дочери живет. Да тоже плохо живет! Этто как-то стрела ее на базаре: жалеет, что дом продала в деревне. Пока, говорит, ребятишки, внучатки-то маленькие были, говорит, нужна была, а ребятишки выросли — в тягость стала.
— Оно так, — сказали враз несколько старух. — Пока водисся — нужна, как маленько ребятишки подросли — не нужна.
— Ишо какой зять попадет. Попадет обмылок какой-нибудь — он тебе…
— Какие они нынче, зятья-то! Известное дело…
Несколько в сторонке от пожилых сидели Егор с Любой. Люба показывала семейный альбом с фотографиями, который сама она собрала и бережно хранила.
— А это Михаил, — показывала Люба братьев. — А это Павел и Ваня… вместе. Они сперва вместе воевали, потом Пашу ранило, но он поправился и опять пошел. И тогда уж его убило. А Ваню последним убило, в Берлине. Нам командир письмо прислал… Мне Ваню больше всех жалко, он такой веселый был. Везде меня с собой таскал, я маленькая была. А помню его хорошо… Во сне вижу — смеется. Вишь, и здесь смеется. А вот Петро наш… Во, строгий какой, а самому всего только… сколько же? Восемнадцать ему было? Да, восемнадцать. Он в плен попадал, потом наши освободили их. Его там избили сильно… А больше нигде даже не царапнуло.
Егор поднял голову, посмотрел на Петра… Петро сидел один, курил. Выпитое на нем не отразилось никак, он сидел, как всегда, задумчивый и спокойный.
— Зато я его сегодня… ополоснул. Как черт под руку подтолкнул.
Люба склонилась ближе к Егору и спросила негромко и хитро:
— А ты не нарочно его? Прямо не верится, что ты…
— Да ты что! — искренне воскликнул Егор. — Я, правда, думал, он на себя просит, как говорится: вызываю огонь на себя.
— Да ты же из деревни, говоришь, как же ты так подумал?
— Ну… везде свои обычаи.
— А я уж, грешным делом, решила: сказал ему чего-нибудь Петро не так, тот прикинулся дурачком да и плесканул.
— Ну!.. Что ж я?..
Петро, почувствовав, что на него смотрят и говорят о нем, посмотрел в их сторону… Встретились взглядом с Егором. Петро по-доброму усмехнулся.
— Что, Жоржик, сварил было?
— Ты прости, Петро.
— Да будет! Заведи-ка еще разок свою музыку, хорошая музыка.
Егор включил магнитофон. И грянул тот самый марш, под который Егор входил в «малину». Жизнерадостный марш, жизнеутверждающий. Он странно звучал здесь, в крестьянской избе, — каким-то нездешним ярким движением вломился в мирную беседу. Но движение есть движение: постепенно разговор за столом стих. И все сидели и слушали марш-движение.

 

А ночью было тихо-тихо. Светила в окно луна.
Егору постелили в одной комнате со стариками, за цветастой занавеской, которую насквозь всю прошивал лунный свет.
Люба спала в горнице. Дверь в горницу была открыта. Там тоже было тихо.
Егору не спалось. Эта тишина бесила.
Он приподнял голову, прислушался… Тихо. Только старик похрапывает да тикают ходики.
Егор ужом выскользнул из-под одеяла и, ослепительно белый, в кальсонах и длинной рубахе, неслышно прокрался в горницу. Ничто не стукнуло, не скрипнуло… Только хрустнула какая-то косточка в ноге Егора, в лапе где-то.
Он дошел уже до двери горницы. И ступил уже шаг-другой по горнице, когда в тишине прозвучал отчетливый, никакой не сонный голос Любы:
— Ну-ка, марш на место!
Егор остановился. Малость помолчал…
— А в чем дело-то? — спросил он обиженно, шепотом.
— Ни в чем. Иди спать.
— Мне не спится.
— Ну, так лежи… думай о будущем.
— Но я хотел поговорить! — стал злиться Егор. — Хотел задать пару вопросов…
— Завтра поговорим. Какие вопросы ночью?
— Один вопрос! — вконец обозлился Егор. — Больше не задам…
— Любка, возьми чего-нибудь… Возьми сковородник, — раздался вдруг голос старухи сзади, тоже никакой не заспанный.
— У меня пестик под подушкой, — сказала Люба.
Егор пошел на место.
— Поше-ол… На цыпочках. Котяра, — сказала еще старуха. — Думает, его не слышут. Я все слышу. И вижу.
— Фраер!.. — злился шепотом Егор за цветастой занавеской. — Отдохнуть душой!.. Телом!.. Фраер со справкой!
Он полежал тихо… Перевернулся на другой бок.
— Луна еще, сука!.. Как сдурела. — Он опять перевернулся. — Круговую оборону заняли, понял! Кого охранять, спрашивается?
— Не ворчи, не ворчи там, — миролюбиво уже сказала старуха. — Разворчался.
И вдруг Егор громко, отчетливо, остервенело процитировал:
— Ее нижняя юбка была в широкую красную и синюю полоску и казалась сделанной из театрального занавеса. Я бы много дал, чтобы занять первое место, но спектакль не состоялся. — Пауза. И потом в тишину из-за занавески полетело еще — последнее, ученое: — Лихтенберг! Афоризмы!
Старик перестал храпеть и спросил встревоженно:
— Кто? Чего вы?
— Да вон… ругается лежит, — сказала старуха недовольно. — Первое место не занял, вишь.
— Это не я ругаюсь, — пояснил Егор. — А Лихтенберг.
— Я вот поругаюсь, — проворчал старик. — Чего ты там?
— Это не я! — раздраженно воскликнул Егор. — Так сказал Лихтенберг. И он вовсе не ругается, он острит.
— Тоже, наверно, булгахтер? — спросил старик не без издевки.
— Француз, — откликнулся Егор.
— А?
— Француз!
— Спите! — сердито сказала старуха. — Разговорились.
Стало тихо. Только тикали ходики.
И пялилась в окошки луна.

 

Наутро, когда отзавтракали и Люба с Егором остались одни за столом, Егор сказал:
— Так, Любовь… Еду в город заниматься эки… ров… экипировкой. Оденусь.
Люба спокойно, чуть усмешливо, но с едва уловимой грустью смотрела на него. Молчала, как будто понимала нечто большее, чем то, что ей сказал Егор.
— Ехай, — сказала она тихо.
— А чего ты так смотришь? — Егор и сам засмотрелся на нее, на утреннюю, хорошую. И почувствовал тревогу от возможной разлуки с ней. И ему тоже стало грустно, но он грустить не умел — он нервничал.
— Как?
— Не веришь мне?
Люба долго опять молчала.
— Делай как тебе душа велит, Егор. Что ты спрашиваешь — верю, не верю?.. Верю я или не верю — тебя же это не остановит.
Егор нагнул свою стриженую голову.
— Я бы хотел не врать, Люба, — заговорил он решительно. — Мне всю жизнь противно врать… Я вру, конечно, но от этого… только тяжелей жить. Я вру и презираю себя. И охота уж добить свою жизнь совсем, вдребезги. Только бы веселей и желательно с водкой. Поэтому сейчас я не буду врать: я не знаю. Может, вернусь. Может, нет.
— Спасибо за правду, Егор.
— Ты хорошая, — вырвалось у Егора. И он засуетился, хуже того, занервничал. — Повело!.. Сколько ж я раз говорил это слово. Я же его замусолил. Ничего же слова не стоят! Что за люди!.. Дай, я сделаю так. — Егор положил свою руку на руку Любы. — Останусь один и спрошу свою душу. Мне надо, Люба.
— Делай, как нужно. Я тебе ничего не говорю. Уйдешь, мне будет жалко. Жалко-жалко! Я, наверно, заплачу… — У Любы и теперь на глазах выступили слезы. — Но худого слова не скажу.
Егору вовсе стало невмоготу: он не переносил слез.
— Так… Все, Любовь. Больше не могу — тяжело. Прошу пардона.

 

И вот шагает он раздольным молодым полем… Поле непаханое, и на нем только-только проклюнулась первая остренькая травка. Егор шагает широко. Решительно. Упрямо. Так он и по жизни своей шагал, как по этому полю, — решительно и упрямо. Падал, поднимался и опять шел. Шел — как будто в этом одном все исступление, чтобы идти и идти, не останавливаясь, не оглядываясь, как будто так можно уйти от себя самого.
И вдруг за ним — невесть откуда, один за одним — стали появляться люди. Появляются и идут за ним, едва поспевают. Это все его дружки, подружки, потертые, помятые, с бессовестным откровением в глазах. Все молчат. Молчит и Егор — шагает. А за ним толпа все прибывает… И долго шли так. Потом Егор вдруг резко остановился и, не оглядываясь, с силой отмахнулся от всех и сказал зло, сквозь зубы:
— Ну, будет уж! Будет!
Оглянулся. Ему навстречу шагает один только Губошлеп. Идет и улыбается. И держит руку в кармане. Егор стиснул крепче зубы и тоже сунул руки в карманы… И Губошлеп пропал.
…А стоял Егор на дороге и поджидал: не поедет ли автобус или какая-нибудь попутная машина — до города.
Одна грузовая показалась вдали.

 

Работалось и не работалось Любе в тот день… Перемогалась душой. Призналась нежданно подруге своей, когда отдоились, молоко увезли и они выходили со скотного двора:
— Гляди-ка, Верка, присохла ведь я к мужику-то. — Сказала и сама подивилась. — Ну, надо же! Болит и болит душа — весь день.
— Так а совсем уехал-то? Чего сказал-то?
— Сам, говорит, не знаю.
— Да пошли ты его к черту! Плюнь. Ка-кой! «Сам не знаю». У него жена где-нибудь есть. Что говорит-то?
— Не знаю. Никого, говорит, нету.
— Врет! Любка, не дури: прими опять Кольку, да живите. Все они пьют нынче! Кто не пьет-то? Мой вон позавчера пришел… Ну, паразит!.. — И Верка, коротконогая живая бабочка, по секрету, негромко рассказала: — Пришел, кэ-эк я его скалкой огрела! Даже сама напугалась. А утром встал — голова, говорит, болит, ударился где-то. Я ему: пить надо меньше. — И Верка мелко-мелко засмеялась.
— И когда успела-то? — удивилась опять Любка своим мыслям.
— А? — не поняла Верка.
— Да когда, говорю, успела-то? Видела-то… всего сутки. Как же так? Неужели так бывает?
— Он за что сидел-то?
— За кражу… — И Любка беспомощно посмотрела на подругу.
— Шило на мыло, — сказала та. — Пьяницу на вора… Ну и судьбина тебе выпала! Живи одна, Любка. Может, потом путный какой подвернется. А ну-ка да его опять воровать потянет? Что тогда?
— Что тогда? Посадют.
— Ну, язви тебя-то! Ты что, полоумная, что ли?
— А я сама не знаю, чего я. Как сдурела. Самой противно… Вот болит и болит душа, как, скажи, век я его знала. А знала — сутки. Правда, он целый год письма слал…
— Да им там делать-то нечего, они и пишут.
— Но ты бы знала, какие письма!..
— Про любовь?
— Да нет… Все про жизнь. Он, правда, наверно, повидал много, черт стриженый. Так напишет — прямо сердце заболит, читаешь. И я уж и не знаю: то ли я его люблю, то ли мне его жалко. А вот болит душа — и все.

 

А Егор в это самое время делал свои дела в райгороде.
Перво-наперво он шикарно оделся.
Шел по улице небольшого деревянного городка, по деревянному тротуару, в новеньком костюме, при галстуке, в шляпе, руки в карманах.
Зашел на почту. Написал на телеграфном бланке адрес, сумму прописью и несколько слов привета. Подал бланк, облокотился возле окошечка и стал считать деньги.
— «Деньги передашь Губошлепу», — прочитала девушка в окошечке. — Губошлеп — это фамилия, что ли?
Егор секунду-две думал. И сказал:
— Совершенно верно, фамилия.
— А чего же вы пишете с маленькой буквы? Ну и фамилия!..
— Бывают похуже, — сказал Егор. — У нас в тресте один был — Пистонов.
Девушка подняла голову. Она была очень миленькая девушка, глазастенькая, с коротким тупым носиком.
— Ну и что?
— Ничего. Фамилия, мол, Пистонов. — Егор был серьезен. Он помнил, что он в шляпе.
— Ну, и… нормальная фамилия.
— Вообще-то нормальная, — согласился Егор. И вдруг забыл, что он в шляпе, улыбнулся. И обеспокоился. — Скажите, пожалуйста, — сунулся он в окошечко, — вот я приехал с золотых приисков, а у меня совершенно тут никаких знакомых…
— Ну и что? — не поняла девушка.
— У вас есть молодой человек? — прямо спросил Егор.
— А вам что? — Тупоносенькая вроде не очень удивилась, а даже оставила работу и смотрела на Егора.
— Я в том смысле, что не могли бы мы вместе совершить какое-нибудь уникальное турне по городу?
— Гражданин!.. — строго повысила голос девушка. — Вы не хамите тут! Вы деньги переводите? Вот и переводите.
Егор вылез из окошечка. Он обиделся. Зачем же надо было оставлять работу и смотреть ласково? Егор так только и понимал теперь: девушка, прежде чем зарычать, смотрела на него ласково. К чему, спрашивается, эти разные штучки-дрючки?
— И сразу на арапа берут! — негромко возмутился он. — «Гражданин!..» Какой я вам гражданин? Я вам — товарищ и даже друг и брат.
Назад: Василий Шукшин Калина красная
Дальше: Ваш сын и брат