Книга: Тесей. Царь должен умереть
Назад: 10
Дальше: 2

5

НАКСОС

1

Мы все- таки отплыли наконец с Крита. Корабль себе нашли в оливковой роще.
Не только землю поразил тогда трезубец Посейдона. Отступившее море, что посадило на сухое дно корабли в Амнисе, при землетрясении ринулось назад; оно снесло дамбу, выбросило на берег корабли, затопило и разрушило нижний город, и убило людей больше, чем любая война… Но несколько кораблей волна отпустила на землю мягко; как тот, что мы нашли среди олив. Мы скатили его вниз к воде по стволам поломанных деревьев.
Мы охраняли корабль днем и ночью, пока погода не позволила нам уйти. Весь Крит полыхал мятежами. Как только разошлась весть, что Дом Секиры пал, - коренные критяне поднялись по всей стране: разрушали крепости и грабили дворцы. Иногда хозяев убивали вместе со всеми домочадцами, иногда они бежали в горы; лишь немногих, кого народ любил, оставили в покое. Каждый час приходили новые слухи, то и дело у меня появлялись чьи-то посланцы с предложением возглавить ту или другую банду… Всем им я отвечал одно и то же: я, мол, скоро вернусь. Освобожденный бычий плясун во главе освобожденных рабов, грабящих страну, - нет, не так я хотел править Критом. Я хотел прийти сюда царем - и для критян, и для эллинов… Уж теперь не будет недостатка в кораблях; если не хватит в Аттике, Трезене и Элевсине - эллинские цари будут локтями друг друга распихивать, чтобы принять участие в этом предприятии; будет больше, чем нужно, если я не поспешу в поход. Отныне материк будет править островами; никогда больше ни в одном эллинском царстве юноши и девушки не будут бежать в горы при виде критского паруса!…
На корабль вместе с нами взошли бычьи плясуны из эллинских земель и минойцы с Киклад. Только две девушки остались, чтобы выйти замуж за критян; те любили их с трибун, посылали письма и подарки, но встретились с ними только теперь. Эти девушки были из других команд, а Журавли, - даже сейчас, когда сердца наши уже почти дома были, - Журавли держались одной семьей.
Набрать экипаж было нетрудно: в общей суматохе многие покончили со своими старыми врагами и теперь стремились убраться, прежде чем их отыщет кровная месть.
Мы построили навес возле корабля; а девушкам не позволяли отходить слишком далеко, даже вооруженным, - время было беззаконное.
Когда наконец установился нужный ветер, мы собрались на берегу и убили быка Посейдону, и возлили ему меда, масла и вина: благодарили его за милости его, молили благословить нас в пути… И Пелиду, Владычицу Моря, мы не забыли; и Ариадна принесла ей жертвы. Платье ее было изношено, прислуживали ей при обрядах две старые вороны из прежних жриц, - мы нашли их нечаянно возле их костра из палочек, нечесаных, несчастных, - но она была так прекрасна, что у меня дух захватило от красоты ее; как на арене, когда видел ее в ложе Богини.
Костры залили вином, корабль сбежал по каткам и закачался, почувствовав воду… Я поднял Владычицу на руки и пошел по пояс в воду, чтобы поставить ноги ее на палубу, которая отнесет нас домой.
И вот я снова стоял на критском корабле и смотрел на беспокойное море, на желтые скалы, что вздымались из пены… Ариадна плакала по родине; пока я рассказывал ей об Аттике, последние следы ее земли ушли под воду.
На другой день к вечеру мы увидели впереди дым. Кормчий сказал:
- Это на Каллисте, где мы должны были сегодня ночевать. Лес горит или война.
- Этого нам больше не надо, - говорю. - Подойдешь ближе - смотри. Если город горит - иди на Анафу.
Мы шли прежним курсом; а дым висел в небе как громадное облако, черное от грома… И когда подошли поближе - на нас посыпался пепел. Весь корабль покрылся им, и тела наши, и одежда - все потемнело. Вдруг впередсмотрящий позвал кормчего, и они о чем-то заговорили на смотровой площадке, взволнованно, растерянно… Я поднялся к ним - бледные оба, кормчий говорит:
- Земля изменилась!
Я посмотрел на серый обрыв - верно!… Внутри заныло от ужаса; и небо, казалось, было напитано чудовищной яростью бога… Но я прислушался к себе - предупреждения не было; все было тихо и спокойно, кроме черного облака. Потому я сказал:
- Подойдем ближе.
Мы шли под парусом. Свежий попутный ветер относил дым к северу, вечернее солнце было бледно и чисто; и, подходя к берегу с запада, мы увидели с ужасом, что сотворил здесь бог.
Половина острова начисто исчезла, ее словно отрезало от самых вершин центральных гор - и прямо вниз, в море. На месте дымившей горы не было ничего, бог унес ее всю: всю громаду камней и земли, лесов, козьих пастбищ и оливковых рощ, садов и виноградников, овчарен, домов… Это исчезло, все исчезло. Там ничего больше не было, кроме воды, - громадный изогнутый залив под отвесными стенами скал, в нем плавают какие-то обломки… А сбоку от залива, на низком мысу, - сам по себе - небольшой дымящийся холмик. Это все что осталось от громадного дымохода Гефеста.
Море вокруг нас было усеяно горелыми сучьями, мертвыми птицами, обугленными клочьями соломенных крыш… Проплыло что-то похожее на белую рыбу - это была женская рука… Я содрогнулся. И вспомнил, как мне тревожно было здесь по пути на Крит. Здесь наверняка произошло что-то ужасное; какое-то кошмарное святотатство, что-то такое, что заставило богов в небесах закрыть лица свои. А как здесь все было в прошлом году! - все в цветах, сады фруктовые в белом уборе, и на вид остров был не опаснее улыбающегося ребенка… Вот только та обреченная яркость.
Мы не стали задерживаться: моряки не хотели останавливаться здесь. Они полагали, что в таком месте даже море и воздух должны быть насыщены божьим гневом, что он может прилипнуть к человеку и выесть мозг из его костей… Некоторые даже хотели принести в жертву юнгу, чтобы удержать темновласого Посейдона от преследования; но я сказал - бог без сомнения взял здесь все, что ему причиталось, и вообще он был разгневан не на нас. И так мы покинули это место, и рады были уйти с него; гребцы так старались поскорей оставить остров за кормой, что старшой не успевал отбивать им такт работы. Солнце стало садиться, и закат был такой, какого ни один из нас никогда не видел, - великолепный и ужасный. Пурпурными башнями громоздились облака; а небо было алое, зеленое, золотое… и краски горели по всему небу из края в край, и никак не тускнело это великолепие… Мы посчитали это знаком, что боги не гневаются больше и по-прежнему дружелюбны к нам. При легком бризе мы к полуночи добрались до Иоса и заночевали на нем… А на другое утро ветер был свеж, и мы взяли курс на высокие горы острова Диа, город которого называется Наксос.
Еще до вечера мы были в гавани и глядели вверх на склоны гор, обильные оливами среди зеленых хлебов, садами и виноградниками… Великая Мать так возлюбила этот остров, так была щедра к нему - неудивительно, что его назвали ее именем. Этот остров - самый крупный в Кикладах и самый богатый. Уже издали увидели мы царский дворец, стоящий среди виноградников, - высокое яркое здание в критском стиле… Ариадна улыбнулась, показала на него; и я был рад, что это место напоминает ей дом. После Каллисты она была подавлена.
Два- три бычьих плясуна были отсюда, они рассказывали свою историю в объятиях ошалевшей от радости родни… После того как пал Лабиринт, мы были первым кораблем, пришедшим сюда прямо с Крита; до сих пор они пользовались дикими слухами, дошедшими из третьих рук. Они кричали наперебой, что видели ужасные знамения: грохот, словно тысяча громов, и ливень из пепла, и ночное небо, освещенное пламенем над Каллистой… Все это случилось, рассказали нам, в тот самый день и час, когда был поражен Дом Секиры.
Наши новости наполнили их трепетом и изумлением. С незапамятных времен Минос был Великим Царем над всеми островами, они жили по его законам и платили ему дань… С Наксоса эта дань была велика, поскольку остров был богат. В этом году уже снова подходил срок, а теперь они могли оставить себе свои маслины, и зерно, и овец, и мед, и вино, лучше которого нигде не бывает… и все их юноши и девушки будут плясать дома… Назавтра должен был состояться праздник в честь Диониса, который сам посадил здесь виноград, когда приплыл с востока женихом Матери; завтра праздник - и уж они так отметят этот день, как никогда еще не отмечали!
Но когда они услышали, кто такая Ариадна, - эта новость затмила все остальное. Вообще народ на острове смешанный, но двор и царский дом - чистые критяне, древнее племя без примеси эллинской крови. У них древняя вера, и правит царица; и потому, когда они увидели среди себя Богиню-на-Земле, это было большее событие, чем если бы сам Минос к ним явился. Они усадили ее в носилки, чтобы нога ее не касалась земли, и понесли наверх к Дворцу. Я шел рядом с ней, все остальные - следом.
У входа во Дворец они опустили ее, слуга вышел навстречу с чашей приветствия… Нас развели по ваннам, потом повели в Зал. Царица сидела на своем месте перед царской колонной, в кресле из оливкового дерева с инкрустацией - жемчуг и серебро, - ножная скамеечка перед ней была покрыта ярко-красной овечьей шкурой… А рядом с ней на низком стульчике сидел смуглый молодой человек со странно затененными глазами. Я решил, что это царь.
Она поднялась и пошла нам навстречу. Женщина лет тридцати, еще красивая, и истинная критянка: темные волосы завиты змеевидными локонами, груди тяжелые, но округлые и крепкие, тонкая талия туго стянута золотом… Она протянула Ариадне обе руки и встретила ее поцелуем приветствия… Дворцовые женщины богато нарядили Ариадну из гардероба царицы - в синее платье, что звенело серебряными подвесками, - а глаза ее, подведенные после купания, горели в свете ламп.
Столы ломились от изобилия, и места хватало для всех плясунов, хоть нас было почти что сорок человек. Царица была учтива и настаивала, чтобы мы поели и напились, а потом уже стали бы рассказывать о себе… Ариадну она усадила справа от себя, во главе всех женщин. Когда я сказал, что я ее муж, - мы должны были пожениться только в Афинах, но об этом не стоило там говорить, - когда сказал, что я ее муж, то меня посадили слева, рядом с царем.
Это был красивый юноша, лет шестнадцати. Легкий, грациозный - словно специально созданный для радости и любви. Он выглядел не настолько сильным, чтобы быть в состоянии драться за свое царство, и я подивился, помню, как он туда попал, - но мне не хотелось его спрашивать. Что-то с ним было не в порядке, я не мог найти этому названия. Демон был в глазах его. Не то чтобы глаза блуждали, как у человека с расстроенным рассудком, - наоборот; они, пожалуй, были слишком неподвижны. На что бы он ни смотрел, - казалось, он хочет высосать это взглядом, впитать в себя. Когда ему дали в руки его золотой кубок, он крутил его, пока не разглядел весь узор, а потом еще долго гладил пальцем… Со мной он был очень вежлив, но… как человек, из учтивости скрывающий какую-то напряженную мысль. Только однажды, сколь я видел, он посмотрел на царицу - посмотрел с печалью, которой я не смог понять; казалось, к этой печали примешано еще что-то темное, мрачное… Мне совсем не обязательно было с ним говорить, кроме обычных у стола любезностей, но что-то в его молчании угнетало меня; и я спросил, только чтоб он не молчал больше: «У вас здесь завтра праздник бога?»
Он поднял глаза и посмотрел мне в лицо. Не как-либо особенно, а так же, как смотрел на кубок, на женщин, на огонь только что зажженной лампы… Потом ответил: «Да…» Больше он ничего не сказал, но тут что-то разбудило мою память - и я вдруг понял. Вспомнил, как Пилай говорил мне в горах над Элевсином: «Я знаю, как выглядит тот, кто предвидит свой конец».
И он прочел это на моем лице. Глаза наши встретились, пытаясь говорить друг другу… У меня на языке вертелось: «Будь после полуночи на моем корабле, и с рассветом мы исчезнем отсюда; я стоял на том месте, где ты стоишь сейчас, - и ничего, смотри, я свободен… В человеке есть нечто большее, чем мясо, зерно и вино, которые питают его; как оно называется, я не знаю, но кто-то из богов должен знать…» Но в глазах его не было ничего такого, чему я мог бы сказать все это: он был землепоклонник, и древняя змея уже плясала перед душой его.
Так что мы просто выпили. Он пил много, и я этому не удивлялся; а говорить нам, по сути дела, было не о чем, не мог я ему ничего сказать… Так что и не знаю, знал ли он, что мне жаль его; а если знал - утешало его это или злило?…
Когда мы покончили с едой, царица пригласила нас рассказывать. Ариадна поведала, как пал Лабиринт, как мне было предупреждение, и кто я такой. Когда заговорила обо мне - покраснела, а мне захотелось чтоб скорей настала ночь… Но я все-таки заметил, что царица пожалела Владычицу; когда услышала, что та собирается в Эллинское царство, где правят мужчины. А что до царя - он слушал, широко раскрыв свои темные глаза, в которых отражались огни светильников; и я видел, что если б это было сказание о титанах или о древней любви богов - ему было бы все равно, потому что он в последний раз смотрел на ночь, на пир, на свет факелов…
Ариадна закончила свой рассказ, и царица пригласила меня рассказать о себе.
- Увы!… - вздохнула она, когда я закончил тоже. - Кого можно назвать счастливым, пока он не дожил до конца дней своих? На вашу долю, Госпожа, выпало столько бед!… - Потом вспомнила и, поклонившись в мою сторону добавила: - И однако в конце концов парки смягчились над вами.
Я поклонился в ответ, Ариадна улыбнулась всем вокруг… Но я вдруг вспомнил, как она мне говорила на Крите: «Ты варвар, мне няня говорила, что вы едите плохих детей…» Вспомнил и подумал: «Она всегда будет видеть меня, в сердце своем, бычьим прыгуном с материка? Даже когда стану царем - и тогда тоже?»
А царица все говорила:
- …вы должны собраться с духом и забыть свои горести. Вы и ваш муж - и ваши люди - вы обязательно должны остаться на наш завтрашний праздник и почтить бога, приносящего людям радость.
Когда она это говорила, я, по счастью, не смотрел на юношу рядом со мной; но больше всего мне хотелось убраться оттуда с первым рассветом. Пытался поймать взгляд Ариадны, - но она уже благодарила. К тому же, снаружи поднимался ветерок, который завтра мог запереть нас в порту; если, оскорбив этих людей, мы не сможем тотчас же исчезнуть - невеселая получится история… И вообще, теперь, когда Крит пал, времена пойдут сложные и друзья могут понадобиться… Надо было соглашаться, и мне удалось сделать вид что я рад приглашению.
Когда замолк арфист, царица пожелала нам приятного отдыха и поднялась со своего кресла. Царь тоже пожелал мне доброй ночи и встал… Снова встретились наши глаза, и сердце у меня едва не разорвалось от тех слов, что надо было сказать ему, - но в тот же миг куда-то пропали эти слова, так я ничего и не сказал. А когда они подошли к лестнице, она взяла его за руку.
Столы убрали, и мужчинам постелили в Зале. Женщин увели в другое место, к огорчению тех, кто успел стать любовниками за время нашей свободы. Теламон и Нефела были в их числе… Но из того, что я слышал о завтрашних обрядах, это был только пост перед пиром. Нам с Ариадной отвели прекрасный покой на царском этаже; это была наша первая ночь на настоящей постели, потому я не стал много говорить о задержке, хоть ветер и стих. Сказал только, что дома было бы еще лучше. Она ответила: «Конечно, но жалко было бы пропустить праздник. Я же никогда не видела, как его устраивают здесь». Раз никто не сказал ей того, что знал я, - я тоже не стал говорить. Скоро мы уснули.
На другое утро, совсем еще рано, нас разбудило пение. Мы оделись, присоединились к остальным, и пошли с народом вниз к морю. Вокруг уже плясали, и из рук в руки передавались кувшины с неразбавленным вином, темным и крепким, сладким как спелые гроздья… Народ нас приветствовал, огонь вина и смеха перекинулся и на нас; и мы начали чувствовать то единение с праздником, что дарит людям Вакх.
Все смотрели в море, и вскоре раздались восторженные крики навстречу парусу… Корабль обогнул мыс и подходил к священному островку, у самого берега; и в это время женщины начали исчезать. Наксийки забирали с собой и наших девушек, и Ариадну тоже увели от меня… но я не видел в этом никакой беды, зная с каким почтением к ней относятся.
Корабль приближался. Он был сплошь увит зелеными ветвями и гирляндами; мачта, весла и форштевень были позолочены; парус - алый… На палубе распевал хор юных девушек, с бубнами, флейтами и кимвалами; а на носу корабля стоял вчерашний царь, опоясан шкурой молодого оленя, увенчан плющом и побегами винограда. Он был очень пьян, - от вина и от бога, - и когда он махал рукой толпе, я увидел в его затененных глазах сумасшедшую радость.
На священном островке его ждала его свита и повозка. Они пошли по воде навстречу кораблю и подвели его к острову, а потом под грохот музыки подняли царя на берег. Вскоре повозка поехала через пролив, воды там было по колено… Мужчины, ряженные в леопардовые шкуры и в бычьи рога, тащили ее за веревку; а вокруг них плясали другие - и огромные фаллосы из кожи, подвязанные у них в паху, болтались в такт их прыжкам. Они пели, кривлялись, выкрикивали в толпу непристойные шутки… Золоченая повозка двигалась за ними следом, а вокруг нее шли женщины.
Они били в кимвалы, размахивали длинными гирляндами из цветов или священными тирсами на высоких шестах, плясали и пели… Песня была дикая, и слова трудно было понять, потому что менады были уже в масках. Гладкие плечи, руки в гирляндах, пляшущие груди - а над всем этим львиные, волчьи, рысьи головы… и только темные критские волосы вьются, распущенные, из-под звериных морд… Я подумал, что в этой толпе не найдешь даже собственную сестру свою или жену. Царь стоял на золоченой колеснице, нетрезво покачивался на неровностях дороги и смеялся дикими глазами. Время от времени он набирал горсть зерна из корзины, что стояла за ним, и швырял зерно на людей вокруг, или взмахивал золотым своим кубком чтобы обрызгать их вином… А те рвались поближе, чтобы благословение упало и на них; женщины кричали:
«Эвой! Эвой!»…
Мужчины, тянувшие повозку, закричали, побежали, потащили ее к дороге в горы. Когда они пробегали мимо, царь размахивал своим кубком; и я услышал, что он поет.
Толпа потекла от берега в сторону гор… Я чувствовал себя своим здесь, заодно со всеми, - такова магия этого бога, - но ждал Ариадну. Обряды на острове кончились, она должна была вернуться; я хотел идти наверх вместе с ней, и с ней разделить и безумие и любовь… Колесница и музыка ушли уже далеко вперед, а она все не появлялась, меня начало грызть нетерпение; но я еще ждал, я не хотел, чтобы она там носилась одна… Женщин нельзя попрекать тем, что они делают в безумии Вакха; единственный способ удержать свою девушку - это быть с ней самому…
Несколько парней задержались - плясали под двойную флейту, - я тоже с ними подурачился, пока они не закричали «В горы, в горы!…» - и не убежали вслед остальным… Она так и не пришла. Несколько женщин шли через брод с островка, но это были либо старухи, либо беременные, почти на сносях… Я спросил одну, не видела ли ее. «Как же, - говорит, - видела, конечно, видела. Она с царицей и с менадами бога провожает…»
Если у тебя дыхалка не в порядке, то с быками долго не протянешь; потому толпу я нагнал скоро. Пока был один на дороге - зол был и встревожен; но тут несколько Журавлей пили и плясали в цветущем фруктовом саду, увидали меня, начали зазывать к себе - и я снова растворился в празднике. А хуторяне вынесли в честь бога свое лучшее вино, и было бы просто неприлично удрать от них… Вскоре мы все-таки пошли дальше, наверх, к козьим пастбищам в высокие горы. А у самых их вершин был снег.
Мы ушли далеко, много выше возделанных земель. Там был чабрец, и вереск, и гладкие серые валуны, отмытые дождями и нагретые солнцем; и на них грелись юркие ящерицы… С этих гор, с такой высоты, море и небо сливаются; вокруг тебя - одна бездна мерцающей сини, и серые острова плывут в ней словно облака. Вместе с другими упал я на упругий мох и катался по нему, смеялся, пел и пил… У нас появился откуда-то большой кувшин, расписанный сплетенными лозами и морской травой… Мы с Аминтором и еще один парень из Наксоса целились винной струей друг другу в открытый рот, захлебывались, плевались… - очень было весело. Потом наксиец посмотрел мимо нас, вскочил и бросился бежать. Смотрю - погнался за девушкой…
Часть женщин начала отходить от свиты менад на первых холмах. Те, кого безумие охватило не до конца, - те оставили таинство остальным, сбросили свои звериные маски и бродили - еще полубезумные, полусонные, - предаваясь любви.
«Теперь- то, -думаю, - я ее найду наверняка: она всего лишь гостья, долг вежливости она уже выполнила, а дальше рада будет от них уйти…» И пошел наверх со всеми. Я был уже полон вином и един со всем праздником, и тяжесть прошлого вечера исчезла… Это было их дело; от нас, чужеземцев, ничего здесь не требовалось, кроме веселья. Далеко-далеко, где-то за гребнем, слышались тонкие крики, похожие на крики птиц… Это были менады, еще не покинувшие царя, но это было далеко. Скоро я найду свою девушку… Или, на худой конец, не свою - все равно найду…» Так я подумал, а мы с песнями шли к снегу.
Шли шеренгой, взявшись под руки, пели, кричали, передавали по шеренге вино; я и какой-то миноец - рядом шел - уперлись друг в друга голова к голове, горланили друг другу в ухо наши биографии, клялись в вечной дружбе… Скоро дошли до первого снега; он лежал во впадинах, словно белые лужи и озера среди зелено-бурых горных трав, сочных от влаги… Все бросились на колени - остужать снегом лица, разгоряченные подъемом и вином.
Поднявшись на ноги, я увидел, что снежники над нами истоптаны. Там были следы множества людей, раздавленная виноградная лоза, поломанная флейта… Колесницу наверно оставили ниже, там где земля каменистой стала. Чуть в стороне лежало что-то красное, я решил что это шарф, девушка потеряла, но подошел поближе - олень. Вернее - то, что от него осталось; а осталось столько, что трудно было понять, что это такое, но чуть дальше лежала его голова. Я остолбенел на миг; кровь уже не плясала во мне - остудило ее, заморозило зрелище это; и вот я стоял и смотрел.
Но тут что-то холодное ударило меня сзади в шею - я обернулся. Прямо надо мной, в небольшой ложбине склона, был сосновый лесок, оттуда донесся смех и меж стволов мелькнула девичья фигура. Я вытащил снежок, что запутался в волосах, потом крикнул - и погнался за ней.
Сосны были могучие, а под ними мягкий сухой ковер из опавшей хвои; она с визгом лавировала между сосен, наверно испуганная слегка… Я поймал ее на краю небольшой ложбинки, и мы скатились, сплетясь, на дно. Это была девушка из Наксоса, с длинными терновыми глазами, курносая… Не знаю, как долго мы с ней там были: у Диониса время особенное, не такое как у людей. Потом я услышал, что кто-то хихикает рядом, увидел еще одну девчушку, - она подглядывала за нами сверху, - полез наверх, чтобы наказать ее за это… В конце концов мы очутились там все трое - и опять потеряли счет времени. Все напряжение покинуло меня: не было ни прежнего сознания опасности, ни ярости боев, ни забот о царстве… Единственным благом казалось слиться вот с этой живой горой, с ее птицами, с козами ее и волками, со змеями ее, что грелись на солнце, и с цветами, - слиться, и пить крепкий мед из ее щедрой груди, и жить каждый миг лишь тем дыханием, которое пришло к тебе вот сейчас, и не заботиться о следующем.
Мы лежали в полусне, глядели на ветви, что качались над нами на синем фоне неба, слушали их тихий шелест - и тут ветер донес издалека высокий, дикий, будто птичий крик. Он долго взвивался все выше и выше - и оборвался тишиной. Но к этому времени уже весь лес шумел шепотом, поцелуями, вскриками, вздохами… - они быстро заполнили тишину; и я тоже потянулся к девушке, что была рядом. Не было смысла об этом думать: эллин ничего не может сказать человеку с такими глазами, как у него.
Волшебное время Диониса незаметно уходило, и вот уже солнце по дороге домой закрыло золотом горы… Самые трезвые закричали, что если мы не пойдем вниз, то ночь захватит нас на горе, - и мы пошли вниз. Шли под огромным небом, что ярким желтым куполом висело над пурпурными островами; шли, распевая старинные песни, барабаня в дно пустых кувшинов и не выпуская из рук девушек наших… Потом начались хутора, и девушки исчезли.
Внизу, в Наксосе, уже горели лампы. Опьянение вытекло вместе с потом от долгой ходьбы, тело было полно приятной молодой усталостью, и глаза слипались… Я посмотрел вниз, на Дворец сиявший факелами, и подумал, что когда встречу там Ариадну - не стану ни о чем ее спрашивать и отвечать на вопросы не стану, и тогда мы останемся друзьями. Сейчас она, наверно, уже в ванне… Мне и самому стало радостно от мысли о горячей воде и благовонном масле.
Когда начались сумерки и закат тронул снизу пламенем вечерние облака, мы были на сельской дороге, что вилась среди оливковых рощ. Девушки разошлись по домам, песни затихали; мы шли по двое, по трое… Вдруг юноша, что шел рядом, потянул меня за руку и свернул с дороги в поле; и повсюду вокруг мужчины отходили в тень. Я оглянулся и увидел что-то непонятное: по склону медленно опускалось белое порхание, словно духи бесплотные шли по извилистой дороге, полускрытые оливами.
Мужчины уселись на землю - там, где она не была засеяна ячменем, возле деревьев… Я посмотрел на того, кто увел меня, - он только ответил шепотом: «Лучше с ними не встречаться».
Я тоже сел и ждал, но смотрел в сумерках на дорогу; никто же не сказал, что смотреть запрещено. И вскоре они появились, шатаясь, спотыкаясь, будто во сне брели; на некоторых еще были маски, и морды рысей и леопардов свирепо глядели широко раскрытыми глазами с расслабленных вялых тел; другие маски висели на развязанных шнурах, и тогда были видны лица: обвисшие от усталости губы, полузакрытые глаза… Безвольные руки тащили следом по земле флейты и кимвалы… Длинные волосы свисали на грудь, спутанные с вереском, слипшиеся от засохшей крови.
И все они были запятнаны этой кровью, - шли пятнистые, как леопарды, - на обнаженных руках, на груди, на одежде… На ногах она была припудрена светлой пылью, но руки!… Кисти рук едва не по локоть были черны у всех, пальцы склеивались, а на шестах тирсов, что тащились за ними будто копья раненых воинов, - шесты были сплошь заляпаны кровавыми отпечатками. Я зажал себе рот рукой и отвел глаза. Наксиец был прав: мало было бы радости увидеть их еще ближе.
Казалось, они шли довольно долго. Я слышал шарканье шагов, слышал как они спотыкались о камни на дороге, охали, хватались друг за дружку чтобы не упасть… Потом все эти звуки стали вроде бы удаляться - я обернулся. Они растворились в сумерках у поворота дороги; вроде бы все - можно идти… Подымаюсь, - но тут на дороге послышались колеса, и я решил еще подождать.
Это была та самая позолоченная колесница, но теперь ее везли пустую. Она была очень легкая, и ее свободно тянули два человека, каждый по свою сторону дышла. Они сняли с голов тяжелые бычьи рога, но оставались еще в своих леопардовых шкурах; а больше на них ничего не было. Брели неторопливо, иногда перекидывались парой слов друг с другом - словно мужики после долгого дня пахоты… Два черноволосых наксийца: юноша и бородатый.
Колесница проехала, за ней никто не шел. Это был конец, я собрался идти, и тут, - уже поднявшись на ноги, - заглянул в колесницу сзади. На платформе лежало тело. Оно безвольно покачивалось на неровностях дороги… - и я увидел изорванную синюю юбку и маленькую изящную ступню, розовую у пальцев и на пятке.
Выбежал из-за деревьев, схватился за поручни колесницы… Они почувствовали толчок и обернулись, остановившись. Молодой сказал: «Это ты зря, чужеземец. Это не к добру…» Старший добавил: «Оставь ее в покое до утра. В храме она будет в безопасности».
- Подождите! - говорю. - К добру или нет - я должен ее увидеть. Что с ней сделали? Она мертва?
Они переглянулись изумленно:
- Мертва?… С какой стати? Нет, конечно! - это младший.
Но тут заговорил старший:
- Послушай, человек, от нашего вина никому вреда не бывало. Оно и вообще отменно, а на сегодня мы бережем самое лучшее - ничего ей не сделается. Оставь ее, ее сон нельзя тревожить. Пока она не проснется - она все еще невеста бога.
По тому, как он говорил, я понял что это жрец. И догадался, - не знаю как и почему, - что там, на горе, она отдалась ему. Я отвернулся от него и нагнулся к ней.
Она свернулась калачиком на боку, возле головных уборов с рогами, что сняли с себя мужчины. Волосы были спутаны, как у спящего ребенка, только кончики прядей были тверды и остры… Шелковистые веки закрывали глаза покойно и мирно, и мягко румянились щеки под черными густыми ресницами… По ним я ее и узнал; по ним - да еще по нежной груди, что покоилась на согнутой руке. Губ ее я не видел - нижняя часть лица вся была вымазана кровью… Дышала она тяжело, рот был открыт, и даже зубы были покрыты коркой засохшей крови; и ее затхлая вонь смешалась с запахом вина, когда я наклонился ниже.
Чуть погодя я тронул ее плечо, обнаженное порванным платьем… Она вздохнула, пробормотала что-то, - я не расслышал, - веки ее дрогнули… И распрямила, расправила руку.
До сих пор кулачок был прижат к груди, как у ребенка, что взял с собой в постель игрушку. Теперь она старалась разжать его, а кровь склеила пальцы, и это не получалось… Но наконец она раскрыла ладонь - и я увидел, что там было.
Почти год сидел я у арены на Крите и наблюдал Бычью Пляску, если не плясал сам; я видел смерть Сина-Сосняка и не ударил лицом в грязь…
Но тут я отвернулся, привалился к оливе - и едва само сердце не изрыгнул наружу!… Меня выворачивало наизнанку, я дрожал от прохлады вечерней, зубы стучали, из глаз лились потоки слез… Долго!…
Потом почувствовал руку на плече, это был бородатый жрец. Он был хорошо сложен, смуглый, темноглазый; тело покрыто ссадинами и шрамами от беготни по горам, и сплошь в винных пятнах… Он смотрел на меня печально, как вчера я смотрел на царя: смотрел - и не знал, что сказать мне. Наши глаза встретились - так люди в море встречаются взглядом: они бы окликнули друг друга, но знают что ветер унесет слова. Я понял, что он увидел мое состояние, - и отвернулся.
Потом раздался какой-то шум; я обернулся - молодой уходил с дышлом на плече и уводил колесницу. Я сделал несколько шагов следом; в животе было холодно, ноги свинцовые… Жрец шел рядом, не пытался меня задержать… Но когда я остановился - он встал напротив, вытянул руку и сказал: «Иди с миром, эллинский гость. Для человека - несчастье увидеть таинство, которого он не понимает. Отдавать себя без вопросов, не требовать лишнего знания - в этом мудрость богов. И она это понимает, она нашей крови».
Я вспомнил многое: окровавленные бычьи рога на арене, тот ее голос в горящем Лабиринте… В первую нашу ночь она мне сказала, что она критянка, совсем критянка. Но не только это - она еще и дочь Пасифаи!…
Колесница укатилась уже за поворот дороги и мерцала сквозь оливы… Подымалась яркая весенняя луна, и все вокруг стало бледным и ясным, а листья бросали черные тени… Пятнистая шкура и запачканное тело жреца сливались с деревом, на которое он опирался, глядя на меня; он думал о чем-то своем, - не знаю о чем, - а я о своем.
Бледнело закатное небо, лик луны подымался над морем, и белая дорожка сверкала меж качавшихся ветвей… Я видел эту луну, яркий свет ее… - но вокруг все вроде поменялось: словно стоял я не здесь, а на высокой платформе и смотрел на тень громадной скалы, что закрыла равнину; а ясное, сверкающее звездами небо обнимало янтарные горы, и высокая крепость тоже сияла, сама, словно ее камни дышали светом.
«Воистину не к добру я посмотрел на нее - слишком рано и слишком близко. Меня ждет теперь не только холодная постель, но и холодная тень над судьбой, над всей жизнью моей, - мертвый Минос в царстве Гадеса не простит мне того, что я теперь должен сделать… Тем хуже для меня, - но лучше для твердыни Эрехтея, которая долго стояла до меня и долго простоит после: я не стану возвращаться к тому свету с полными руками тьмы, даже если эта тьма от кого-то из богов» - так я подумал тогда. Посмотрел на жреца… Тот тоже повернулся лицом к луне, и луна отблескивала в его открытых глазах; а сам он был неподвижен, будто дерево, будто змея на камне. Он был похож на человека, что знает магию земную и мог бы пророчествовать в безумии пляски…
И тогда я подумал о Лабиринте, о великом Лабиринте простоявшем тысячу лет, и вспомнил слова Миноса, что голос бога уже не звал их больше в последнее время. «Все меняется, - подумал я. - Меняется все, кроме вечноживущих богов. Впрочем, кто знает?… Быть может, через тысячу веков и сами они, в небесном доме своем за облаками, услышат голос, что зовет царей? Услышат - и отдадут свое бессмертье, - ведь дар богов должен быть больше дара людей! - и отдадут свое бессмертье, и вся их мощь и слава поднимутся как дым к другому, высшему небу; перейдут к другому, более великому богу… Это как бы вознесение из смерти в жизнь, если такая вещь может случиться. Но здесь - здесь это падение из жизни в смерть: безумие без оракула, кровь без уха чуткого к божьему зову, без согласия освобождающего душу… Да, это воистину смерть!…»
И еще вспомнилась комнатка за храмом, где она назвала меня варваром. И будто снова ее пальцы тронули мне грудь, и голос прошептал: «Я так тебя люблю - это даже выдержать невозможно!» И я представил себе, как завтра утром она проснется в такой же комнатке, - отмытая от крови, наверно забывшая все, что сегодня было, - проснется и будет искать меня рядом… Но колесница уже скрылась из виду, и даже шума колес уже не было слышно.
Я снова обернулся к жрецу - он смотрел на меня.
- Не к добру я сделал, - сказал я. - Наверно это не понравилось богу, ведь сегодня его праздник… Наверно, мне лучше уйти отсюда поскорее.
- Ты почтил его, - говорит, - а незнание чужестранца он простит. Но лучше не задерживаться слишком долго, ты прав.
Я посмотрел на дорогу, пустынную, бледную в лунном свете…
- А царственная жрица, призванная к вашему таинству, - ее будут чтить здесь, на острове?
- Не бойся, - говорит. - Ее будут чтить.
- Так ты скажешь вашей царице, почему мы ушли вот так, ночью, не поблагодарив ее и не попрощавшись?
- Да, - сказал он. - Она поймет. Я скажу утром, сейчас она слишком утомлена.
Мы оба замолчали. Я искал в себе слова для другой - это было гораздо нужнее, - но там нечего было сказать.
Наконец он заговорил:
- Не горюй, чужеземец, забудь об этом. Боги многолики - и часто ведут не туда, куда бы самим нам хотелось… Так и теперь.
Он отделился от дерева, и пошел прочь через рощу, и растворился вскоре в мерцании теней - и больше я его не видел.
Поле под оливами было пустынно, мои приятели давно уже ушли; я пошел в одиночестве по дороге и вскоре добрался до спящей гавани. Пост возле корабля был на месте, и кое-кто даже держался на ногах, а часть команды тоже пришла спать на берег… Ночной ветерок с юга был достаточен, чтобы наполнить парус, так что если грести народ не сможет - не беда… Я сказал им, что оставаться опасно, что они должны срочно разыскать остальных и привести к кораблю. Они заторопились; в чужой стране не трудно пробудить в людях страх.
Ушли; я вызвал помощника кормчего и послал его за матросами… И на какое-то время остался у моря один. А завтра она будет смотреть на море со священного островка, будет отыскивать в синеве наш парус!… И будет думать, быть может, что какая-нибудь женщина на празднике заставила меня изменить ей; или что я вообще никогда ее не любил, а только использовал, чтобы вырваться с Крита… Да, так она может подумать. Но правда - правда не лучше для нее.
Я расхаживал взад-вперед; под ногами хрустели ракушки, шелестели слабые волны, набегая на берег, доносилось вялое пение ночной стражи… И вдруг услышал плач, увидел бледную тень, что брела вдоль воды. Это была Хриза. Ее золотые волосы, распущенные на плечах, серебрились в лунном свете, а лицо было закрыто ладонями, и она плакала. Я взял ее руки - на них не было пятен, кроме как от пыли и слез…
Я говорил ей - пусть успокоится, пусть не плачет, чего бы ей не пришлось насмотреться сегодня; мол, лучше не вспоминать о том, что было совершено в безумье божьем, потому что это таинство эллинам трудно постигнуть… «Ночью мы уходим отсюда, - говорю. - К утру уже будем на Делосе…» Она смотрела на меня, будто не понимала. Моя Хриза!… Безоглядно храбрая на арене, тот единственный человек, кто смог удержать меня от безумия, - что с ней?… Она проглотила слезы, поправила волосы и вытерла глаза. «Я знаю, Тезей, знаю. Это все безумье божье - завтра он забудет… Он забудет, одна я буду помнить!…» Тут я ничем не мог помочь. Я мог бы ей сказать, что все проходит, но в то время еще сам этого не знал.
Начали появляться плясуны, бежавшие к кораблю; факел часового освещал их лица, и Аминтор был один из первых. У него уже рот был открыт - спросить меня, - но тут он глянул на нас еще раз, разглядел Хризу и подался назад. Я увидел, что он боится ее, смотрит застенчиво, виновато… Но глаза их встретились - и он бросился к ней, схватил за руку, и пальцы их словно сами собой сплелись в тугой узел; тот, что ювелиры делают на кольцах.
Я не стал им ничего говорить, - они бы все равно не услышали, - сказал только, чтобы помогли поскорее собрать остальных; нам, мол, в полночь надо отойти. Они умчались в сторону Наксоса, где уже гасили лампы на ночь; умчались, так и не расцепив пальцев.
На море лежала мерцающая лунная дорожка, и ее прерывала темная тень - священный островок Диониса. Виднелась крыша храма с критскими рогами, и одно маленькое окошко было освещено. Это ей оставили лампу, подумал я; оставили, чтобы не испугалась, проснувшись в чужом незнакомом месте.
Уже миновала полночь, и мы уходили в пролив, а окошко все еще светилось… И лампа горела и горела, пока ее не скрыла линия моря, - горела, верно охраняя ее сон, в то время как я уходил.
Назад: 10
Дальше: 2