4
Горы еще не успели умыться летними ливнями, когда мы разгромили Крит.
Я вел туда два боевых флота; второй пришел из Трезены, от царя Питфея. Он был слишком стар, чтобы идти самому, но прислал отряд своих сыновей и внуков; это были стоящие парни, свою долю добычи они вполне заслужили. Прожив на Крите год пленником Лабиринта, я знал страну не лучше остальных; но я знал тамошних крепостных, - коренных жителей этой земли, - и они знали меня. Они верили, что я дам им больше справедливости, чем их полугреческие хозяева, и помогали мне чем могли. И если кто попадет на Крит - даже сейчас он там услышит, что я их не обманул.
Перед полуразрушенным и кое-как залатанным Лабиринтом, сохранившим черные следы пожара, еще стоял портал Бычьего Двора с малиновыми колоннами и громадным красным атакующим быком на стене. Здесь мы выиграли решающую битву за Кносскую равнину. Люди в восточных горах дики, как лисы, - им нужна свобода, а не власть… Минос почти не тревожил их, я - тоже. Но тот Крит, что был владыкой морей и островов, - он был в моих руках и достался мне без большой крови. За тысячу лет владычества Лабиринта они привыкли к сильной власти, им нужен был хозяин; распад страны на мелкие владения казался им возвратом к хаосу… Это был урок для меня: позор мне, если не сделаю свою страну такой же цивилизованной, как та, которую покорил.
Даже самого Девкалиона я не тронул, когда он попросил пощады. Я был прав: он оказался куклой, которая могла плясать и под мою дудку. Не гордый, лишь тщеславный, готовый быть вассальным царем и обязательным союзником - за видимость власти у себя во Дворце… Жена его была такой же изнеженной и ленивой; иная могла быть опасна на Крите, но она - нет. Потому, когда я узнал, что они воспитывают Федру, - решил, что нет нужды забирать ее от них. Я хотел повидать ее перед отплытием, но все время было слишком много дел, и уже в гавани, когда мы выходили, я купил у нубийца клетку с яркими птичками из Африки и послал ей в подарок.
По дороге домой я зашел в Трезену, вместе с дядьями и двоюродными братьями, чтобы приветствовать своего деда - впервые с тех пор, как покинул его дом. Он ждал меня у причала - высокий сутулый старый воин, в парадном облачении… В последний раз я видел его таким, когда мы встречали царя Пилосского. Он тогда прогнал меня домой - пока мы ждали гостя - причесаться… Это было четыре года назад, мне было пятнадцать тогда…
Юноши выпрягли коней и покатили колесницу вверх, через Орлиные Ворота. Звучали пеаны, сыпались мирты и лепестки роз… На ступенях Дворца, стоя, ждала моя мать. Когда мы расставались, она пришла прямо от алтаря Матери, где спрашивала знамений обо мне; оборки ее платья звенели тогда золотом, а волосы под диадемой хранили запах фимиама… Теперь в ее прическе были фиалки и ленты, а юбки были вышиты цветами; она держала в руках гирлянду, чтоб увенчать меня… Она была ослепительно красива, но когда я подошел вплотную, чтобы поцеловать ее, увидел, что постарела. После пира в Зале дед повел меня в свои покои наверху. Табурет, на котором я сидел прежде у его ног, исчез; вместо него стояло кресло, которое он берег для царей.
- Ну, Тезей, - сказал он, - Великий Царь Аттики, Великий Царь Крита… Что дальше?
- Великий Царь Крита, дедушка, и Царь Афинский. Великий Царь Аттики - это пока только слова. Этого еще надо добиться.
- Аттика - это такая упряжка, на которую трудно надеть общее ярмо. Очень уж разные все, только грубость у них одинакова. Сейчас они платят тебе подати и воюют с твоими врагами - это уже много, в Аттике.
- Нет, мало. Слишком мало! Дом Миноса простоял тысячу лет потому, что Крит имел один общий закон.
- И, однако, он пал…
- Да, пал. Но как раз потому, что законности еще не хватало. Она кончалась на уровне крепостных и рабов. А люди, которым нечего терять, - опасны…
Дед поднял брови - так глядят дедушки на маленьких мальчиков… Но ничего не сказал.
- Царь должен был заботиться о них, - говорю. - Не только подавлять, но и защищать их от произвола… Разве мы не говорим, что все беспомощные - сирота, чужеземец, нищий, которому нечем заплатить, который может только попросить, - разве не говорим, что все они священны перед Зевсом-Спасителем? Царь должен отвечать за них - он рядом с богом. За крепостных, за безземельных батраков, за пленных… даже за рабов!
Он молча задумался. Потом заговорил:
- Ты теперь сам себе хозяин, Тезей. Себе и многим другим… Но я прожил дольше, и вот что я тебе скажу. Самое сильное в людях - это стремление сохранить свое. Тронь его - и ты себе наплодишь врагов, которые будут ждать своего часа. Ведь ты не для того стал царем, чтобы сидеть сложа руки дома по пять лет кряду, верно? Берегись камня за пазухой.
- Да, государь… Но я и не собираюсь никого гладить против шерсти. Их обычаи, что сохранились у них от предков, - все эти маленькие богини на перекрестках дорог, деревенские жертвоприношения… - это для них, как крыша в непогоду. Я ведь был на чужбине, я это все понимаю. Но они живут в страхе, все, от вождя до свинопаса… Боятся разбойника, который выскочит из-за холма; боятся придиру-хозяина, на которого днями гнут спину за миску объедков; боятся хама-соседа, который убьет заблудившуюся овцу и искалечит пастуха… Если они придут ко мне - я дам им правосудие. Чтобы каждый знал, что можно и чего нельзя, - будь то вождь, ремесленник, пастух или раб. Я убил Прокруста, чтобы показать, что могу это сделать. Думаю, они придут.
Он кивнул задумчиво. Он был стар; но как всякий человек, знающий свое дело, был готов послушать что-то новое для себя.
- Люди могут быть гораздо лучше, чем бывают обычно, - говорю. - Я узнал это в Бычьем Дворе, когда тренировал свою команду. Есть в них вера, есть в них гордость - это надо пробудить в человеке, но потом оно растет само, в действии…
Я увидел, он наморщил лоб. Он пытался представить меня, своего внука и царя, в той жизни, которую знал лишь по песням да по картинам на стенах. Фигляр, обвешанный украшениями, верхом на быке, перед толпами простолюдинов… Ест, и спит, и тренируется вместе со всяким сбродом, отовсюду: там и сыновья повешенных пиратов, и варвары-скифы, и девушки-амазонки, взятые в плен… Словами не передать, как он переживал, что я был рабом. Он был мудрее родни моих погибших девчат, он был гораздо лучше их, - но и он не мог понять. В нормальной жизни нет ничего похожего на то величие во прахе.
Я стал рассказывать ему о делах его сыновей на войне, хваля лучших по их заслугам: я знал, что он еще не выбрал себе наследника. Мальчишкой - пока еще не знал, кто я такой, - я думал, что он выберет меня… Но нельзя было ждать от него, что он отдаст свою страну отсутствующему хозяину; и мне хотелось, чтобы он знал, что я оставил эту мысль.
Попрощавшись с ним, я пошел проведать мать; но женщины сказали - ушла принести жертвы. Я спросил, где ее найти, - был уже поздний вечер, - но мне ответили, что она будет ждать меня на рассвете в роще Зевса.
Я подыскал себе девушку, которая - видно было - не забыла меня, и пошел в свою спальню.
Утром я поднялся по тропе через лес, покрывавший склоны холмов, к тому священному месту, где Зевс сразил дуб; к тому камню, где отец мне оставил свой меч.
Возле этого камня стояла мать. Я шагнул к ней улыбаясь, хотел обнять, - но руки мои опустились. На ней были жреческие одежды и высокая диадема с золотыми змеями - я видел, что она очистилась для священного ритуала, и мужская рука не могла касаться ее. Я не успел ничего сказать - она показала глазами: под деревьями стояли две жрицы - старуха и девочка лет четырнадцати, - у них была закрытая корзина, в каких носят священные предметы… Старуха что-то шептала девочке, а та глядела на меня большими глазами.
Мать сказала:
- Пойдем, Тезей. Это место принадлежит Зевсу, оно для мужчин; нам надо в другое святилище.
Она повернулась к тропинке, уходившей в глухую чащобу. Меня охватил озноб, будто перо ночной птицы скользнуло по коже…
- В чем дело, мать? - спрашиваю. Но я знал и сам.
- Здесь не пристало разговаривать. Идем.
Я пошел за ней в зеленую тень. Невидимые, сзади шли старуха с девочкой; я слышал то их приглушенные голоса, то треск сучка, то шорох листьев…
Вскоре мы подошли к высокой серой скале. На ней был высечен огромный открытый глаз; древний, тронутый разрушением. Я остановился, зная, что это - место Богини, запретное для мужчин… Тропа уходила за скалу, но я отвернулся от нее и ждал. Жрицы сели на замшелый камень, их разговор был неслышен; мать по-прежнему молчала.
- Мама, - сказал я, - зачем ты привела меня к Ней? Разве мало я вынес и выстрадал в Ее стране, где целый год моя жизнь висела на волоске? Или этого недостаточно?
- Тихо, - говорит. - Ты знаешь, что ты сделал.
Она покосилась на камень и на тропу за ней, и отвела меня чуть дальше от них, двигаясь беззвучно и говоря шепотом. Когда она встала рядом, я заметил, что вырос на два пальца, пока был на Крите, - но это не помогало почувствовать себя больше.
В Элевсине, когда ты боролся с Царем Года и убил его, ты женился на священной Царице… Но прежде чем истек твой год, ты сверг ее и установил власть мужчин. Медея, Верховная Жрица, бежала от тебя из Афин, спасая свою жизнь…
- Но она пыталась убить меня!… - Я говорил не очень громко, но в окружавшей тишине это казалось криком. - Царица Элевсинская была в заговоре с ней, я должен был умереть от руки собственного отца. Для этого ты послала меня к нему?! Ведь ты моя мать!…
Она на мгновение сжала голову руками, потом сказала:
- Здесь я служительница. Я говорю, что мне велено… - Тяжело вздохнула… Не сами слова ее, а вот эта ее горестность леденила мне кровь. А она продолжала: - А на Крите ты увез Пресвятую Ариадну, Богиню-на-Земле, из святилища Матери… Где она теперь?
- Я оставил ее на Наксосе, в святилище острова. Ты знаешь тамошние обряды, мать? Ты знаешь, как умирает Царь Вина?… Она там как рыба в воде, хоть ее воспитывали мягко и она ничего не знала о таких вещах. В роду Миноса гнилая кровь, когда придет мой срок заботиться о наследниках - я оставлю своему царству лучшее потомство!…
Я почувствовал, как Глаз со скалы сверлит мне спину, и повернулся к нему лицом. Он встретил мой взгляд - сухой, немигающий каменный глаз… Мать всхлипнула, ее глаза были полны слез.
Я протянул к ней руки, но она отступила, одной рукой отгораживаясь от меня, а другой - пряча лицо. Я помолчал… Потом сказал:
- Когда я был ребенком, ты учила меня, что Богиня добра…
- Тогда ты принадлежал Ей, - говорит.
Глаз продолжал сверлить меня. Я обернулся - увидел, что те две жрицы тоже смотрят… И весь лес был, казалось, одни глаза.
Мать повернулась к скале, сделала какой-то знак рукой… Потом нагнулась до самой земли и взяла что-то, поднялась… В одной руке был проросший желудь, в другой - мертвые листья, что скоро снова станут землей. Она бросила их, показала знаком: «Молчи!» - и, взяв меня за руку, отвела в сторону от тропинки. Глядя меж деревьев, я увидел играющих лисят - мягкие, симпатичные создания… Рядом с ними на земле лежал молодой заяц, мертвый, наполовину съеденный… Мать повернулась назад к скале. Руки мои покрылись гусиной кожей, и волосы на них шевелились под слабым лесным ветерком… Я спросил:
- Так что же я должен Ей пожертвовать?
- Ее алтарь в Ее детях. Она сама берет, что Ей положено.
- Посейдон был богом моего рождения, - сказал я, - Аполлон сделал меня мужчиной, Зевс - царем. Во мне не слишком много от женщины.
- Да, - говорит, - Аполлон, который знает сокровенное, тоже сказал «не слишком много». Он - это знание, Тезей. Но предмет этого знания - Она.
- Если молитвы не трогают Ее, зачем ты привела меня сюда?
Мать вздохнула.
- Каждый бог бывает тронут жертвой, предназначенной ему.
Она показала на тропу, уходившую за скалу:
- Береговой народ говорит, еще до того как боги посеяли гальку, из которой сделали их предков, здесь было святилище землерожденных Титанов, которые бегали на руках и дрались стволами деревьев…
Мне надо было что-то сказать, - хоть я не знал что, - надо было как-то вернуть ее к чему-нибудь такому, что я знал… Она попала в какую-то беду, пока меня не было, ей было худо… Но чтобы добраться до нее, надо было сломать эту скорлупу пророчицы и жрицы. Как?…
Она пошла к глядящей скале, и я молча последовал за ней; две жрицы поднялись и пошли тоже.
У скалы она сказала:
- Когда пройдем Ворота - молчи, что бы ты ни увидел или услышал. Мужчинам нельзя разговаривать здесь. Жертву тебе дадут, принеси ее в молчании. А главное - не раскрывай того, что скрыто: Тайная Мать не показывает Себя мужчинам.
За скалой тропинка опустилась в узкий каньон, глубокое ложе старого потока. Кроны деревьев срослись над крутыми склонами, и тени были зелеными и водянистыми… Ручей казался высохшим, но кое-где нога проваливалась в воду меж камней, и было слышно журчание невидимых струй… Теснина стала еще уже, и поперек ее, меж скальных стен, была протянута веревка, завязанная каким-то странным узлом. Мать потянула где-то - веревка упала в стороны… Когда мы прошли ее, мать приложила палец к губам.
Ноги скользили по щиколотку в воде, отвесные стены возвышались над нами на три человеческих роста… Но вот они расступились, и мы вышли на округлую поляну, окруженную скалами. По краям ее росли деревья; в дальней стене, чуть выше поляны, была пещера. Из нее бормоча выбегал ручей; и низкие замшелые ступени поднимались к ней, уводя в темноту.
Мать показала в сторону, к площадке меж двух валунов; я пошел туда. По спине побежали мурашки - но там был всего лишь кабан на привязи. Я выволок его… Возле плиты под ступенями стояла старая жрица с ножом; камень был черен от крови. Кабан хрипел и вырывался; при мысли, что он будет визжать, я похолодел… Собрал все свои силы - и вспорол ему шею до гортани. Его дыхание свистело, мешаясь с кровью, ручьем бежавшей в землю… Затих. Я поднял голову - юная девочка, зрелая женщина и старуха ждали меня у входа в пещеру. Мать поманила меня молча…
В пещере было сумрачно, а в глубине - совсем темно. Ручей, подмывая одну сторону, пробил себе русло, все в желтых и красных пятнах. На полу стояли корзины с зерном, с сушеными кореньями и листьями, некоторые были закрыты… На тусклых стенах висели какие-то неясные предметы - не то одежды, не то куски тканей, а может, мешки из выделанной кожи… По другую сторону ручья, за выступающей скалой, что загораживала свет, на деревянной раме висел занавес из козьих шкур; из-под него выглядывала каменная плита, похожая на подножие алтаря.
Они начали обряд умиротворения. Меня запятнали кровью убитого кабана, потом стали мыть водой из ручья… Старуха мыла голову, мать - правую руку; потом подошла девушка - мыть левую. Она была смуглой и изящной, эта девушка из берегового народа, с глазами, как вода в лесном ручье, застенчивыми и незащищенными… Эти глаза не отрывались от меня, когда она подходила, неуклюжая и нежная, как щенок гончей. В этом гнетущем месте я забыл свои подвиги и славу, но девушка помнила.
Я опустил руку. Она подождала, потом взяла мою руку сама и стала ее отмывать. Сначала покраснел ее лоб, потом лицо, потом груди - но она не подняла глаз и аккуратно убрала свой кувшин.
Обряд был долгим. Женщины уходили к алтарю и возвращались, что-то выносили, кропили, окуривали ладаном, уносили назад и прятали… Я смотрел на мать и думал: «Год за годом, с раннего детства, я видел, как она приносит жертву в честь жатвы, на току, при ярком солнечном свете, в блестящем платье, в юбках, переливающих золотом и драгоценными камнями, - и все это время с такой тайной в сердце!…»
За ширмой затрещал огонь, запахло горящими листьями и смолой; от едкого дыма першило в горле и в носу… Мой страх прошел, мне стало просто скучно. Девушка ушла за занавес, и я ждал ее возвращения, думая о ее нежной груди и молодых соблазнительных бедрах… Вот она вышла… И глаза наши встретились. Случайно - или она не могла удержаться?
Мать не смотрела; я улыбнулся и сложил губы, как в поцелуе… Она смущенно опустила глаза - и зацепила плечом занавес; он качнулся и упал.
На арене и в битвах - в последние годы вся моя жизнь зависела от быстроты; и теперь я успел увидеть, не успев подумать.
Богиня сидела на алтаре на маленьком троне из крашеного дерева. Но сама она была каменная. Она была круглая и шершавая - и женщина, и в то же время камень… Ее можно было бы взять в ладони, такая она была маленькая. Талии у нее не было, - она была беременна, - маленькие ручки сложены на большом животе под тяжелыми грудями, а громадные бедра сужались к крошечным ступням. Лица не было видно, - оно было наклонено к груди, - виднелись только грубо высеченные локоны… На ней не было ни красок, ни одежд, ни драгоценностей - просто серый камень, вот и все. Однако я задрожал и покрылся потом: она была такая старая, такая древняя! - дубрава Зевса казалась весенней травкой рядом с ней; быть может, Земля сама сформовала ее, прежде чем руки людей научились ваять?…
Мать и старуха кинулись к занавесу и водрузили его на место; старуха делала знаки против зла… А девушка прижалась к дальней стене пещеры, с остановившимся диким взглядом, прикусив пальцы и не замечая что стоит в ручье; красный ил с его дна обволок ее ноги, как кровь… Я не решался заговорить в священном месте и извинился взглядом, но она меня уже не замечала.
Наконец мать вышла из-за шторы, бледная, с пятнами золы на лбу… Поманила меня и пошла по ступеням вниз, я молча следовал за ней… Оглянувшись, увидел, что женщины больше не вместе: старуха шла возле нас, а девушка осталась одна, далеко позади.
Мы прошли скалу с глазом и вышли на несвященную землю. Мать села на камень, уронила лицо в ладони… Я подумал, она плачет; но она сказала: «Ничего, сейчас пройдет», - и я понял, что это приступ слабости. Вскоре она выпрямилась. Пока я ждал, я старался увидеть девушку. Спросил:
- Где она, мама? Что с ней будет?
Мать еще не пришла в себя и ответила рассеянно:
- Ничего… Она умрет…
- Она слишком молода, - говорю, - чтоб наложить на себя руки.
Мать сжала руками голову, как при страшной боли.
- Она умрет, вот и все. Она из берегового народа; когда они видят свою смерть - они умирают. Такова ее судьба.
Я взял ее за руку. Рука стала теплее, и лицо слегка порозовело, потому я не побоялся спросить:
- А моя?
Она сдвинула брови и прикрыла ладонями закрытые глаза, потом опустила руки на колени, но сидела прямо и неподвижно. Дыхание ее стало глубоким и тяжелым, а закрытые глаза казались мертвыми, как мрамор… Я ждал.
Наконец она тяжело вздохнула - так больные вздыхают иногда или раненые, истекающие кровью… Глаза ее открылись и узнали меня, но она покачала головой, как будто не могла удержать ее веса, и сказала только:
- Оставь меня и иди домой. Мне надо поспать.
Я не знал, приходило ли к ней Видение и запомнила ли она его. Она легла - тут же где сидела, на сухие листья, как воин после долгого трудного боя или измученный раб… Я задержался возле нее, - мне не хотелось оставлять ее одну в чаще, - но старуха подошла, укрыла ее плащом, потом повернулась и молча уставилась на меня. Я ушел.
По дороге назад, через лес, я все оглядывался по сторонам: надеялся увидеть ту девушку. Но больше я ее не видел. Никогда.