XV
Еще во время работы над изданием сочинений Лермонтова Врубель, как блудный сын, возвращался в дом Мамонтова. Он появлялся то на Садовой-Спасской, то в Абрамцеве. Он не мог существовать уже вне этой артистической атмосферы — атмосферы художественного действа, эстетической утопии, творения жизни по законам красоты, без этой благодатной атмосферы Мамонтовского кружка. Но и этот уголок, неизменно связанный для него с радостью и счастьем, оказался потрясенным трагедией — смертью летом 1891 года Андрея Мамонтова, глубоко лично пережитой Врубелем. Поездки в Хотьково за кислородными подушками вместе с Вокой, бессонные ночи, угасание и конец…
Незадолго до смерти юноши Врубель нарисовал его портрет.
Ощутимо проявившая свою власть над художником в работе над сочинениями Лермонтова, романтическая муза витала и над этим портретом.
Портрет исполнен особенной, высшей одухотворенности. Пронзительная духовность в тонких акцентах черным в глазах, заострившемся носе, таяние плоти в «уходящем», ускользающем повороте лица… Истаивание… Как уловлена здесь, в этой хрупкости, трагическая судьба юноши, ее предчувствие! Трудно узнать в почти потустороннем облике Андрея Мамонтова, запечатленном Врубелем в портрете, затейника Дрюшу, с которым они вместе осваивали технологию гончарного производства, проектировали и украшали первые печи в абрамцевском доме, изощрялись в разработке эскизов для керамических плиток, играли на театральных подмостках, шутили и балагурили! «Много, много обещавший юноша. Я, несмотря на то, что чуть не вдвое старше его, чувствую, что получил от него духовное наследство. А может — это только впечатление вообще той семейной среды, у которой и он душою питался», — писал Врубель сестре.
Семейная среда мамонтовского дома полна для Врубеля смысла и значения, но и он укрепляется в своем значении для этой среды. Как бы утверждая свое покровительство Врубелю, веру в его творческие силы, прочность связей Врубеля с Мамонтовским кружком, Мамонтов берет на этот раз Врубеля с собой в Италию, куда уже уехала Елизавета Григорьевна с дочерьми, чтобы оправиться от перенесенного горя.
Эта поездка в Италию для Врубеля была совсем непохожа на ту, шестилетней давности, когда он вынужден был сиднем сидеть на месте в Венеции, читая ее как «полезную специальную книгу, а не как поэтический вымысел». Неподъемные цинковые доски, на которых он писал иконы для иконостаса, полное безденежье и, главное, «дело душевное», связанное с Киевом, обесценивали для него итальянские впечатления.
Теперь и итальянское небо, и итальянское солнце, и сокровища Италии воспринимались им как нечто необходимое для него, неотъемлемое от его жизни, родственное ему.
И сопровождаемый своим меценатом Мамонтовым — «Лоренцо Великолепным», как бы то ни было, счастливо кончивший дело иллюстрирования книжного издания, получившего такой громкий резонанс и принесшего материальные средства на поездку за границу, художник, можно сказать, поднял голову. Он снова — элегантный денди, он снова похож на свой автопортрет 1889 года — прекрасного «гонорового пана» и художника-аристократа.
Мамонтов и Врубель держат сначала путь в Неаполь, где на время поселилась Елизавета Григорьевна с дочерьми. Приехавшие, в первую очередь Савва Иванович, принесли суету. Начались нескончаемые поездки по Неаполю и в его окрестности, в Помпею, в Сорренто.
В Неаполе Врубель с Мамонтовым посещают керамическую школу Молелли, которая воскрешает в своей деятельности традиции старинной итальянской керамики. Восхищенные изделиями мастерских этой школы, Мамонтовы приобретают керамический рельеф «Мадонна с младенцем» — точную копию с рельефа итальянского мастера XV века Луки делла Роббиа. Кто на кого влиял в ту пору — Мамонтов на Врубеля или Врубель на Мамонтова? Но Елизавета Григорьевна отмечает резкую перемену настроений Саввы Ивановича. Не жалея жара, Савва Иванович ругает цивилизацию Англии и Германии, которыми прежде восхищался, и восторгается патриархальной Италией. Именно теперь особенно властно овладевает Мамонтовым мечта поставить на настоящую техническую основу и расширить гончарное производство в Абрамцеве.
И в интересе к керамическому искусству и в этой тоске по цельности и патриархальности Мамонтова и Врубеля проявлялся романтизм их мироощущения и эстетических воззрений и их единство с участниками все ширящегося на Западе художественного движения, одушевленного поисками нового стиля, получившего впоследствии название «art nouveau», «югендстиль» или «модерн». Затем Мамонтов везет Врубеля в свой любимый город, город своей молодости — Милан, связанный с другими его увлечениями — музыкальными, оперными. Как Врубелю понравились «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи, поздняя скульптура Микеланджело — «Пьета Ронданини»? Какие оперы он слушал в знаменитом миланском оперном театре «Ла Скала»? Об этом, к сожалению, можно только гадать…
Но настроение Врубеля в эту пору было явно бодрым, приподнятым, праздничным и даже игривым, судя по тому, как он обставил встречу с сестрой Лилей, вызвав ее на свидание запиской, посланной через посыльного, и оставаясь инкогнито. Лиля писала родным, что была безмерно растрогана этой встречей с братом, отношения с которым, в силу их трудных характеров, в последние годы усложнялись. Он уже не показался ей «отпетым» неудачником, каким она и все родные привыкли видеть его прежде. Действительно (в этом он признавался Лиле), «Демон сидящий», участие в издании сочинений Лермонтова и опыты для Мамонтова и его покровительство — все давало ему ощущение своей значительности, близящегося признания. Это впечатление Лили от брата подкреплялось тем, что Миша, словно Крез, дарил ей золотые, возил по театрам. Он познакомил ее с Саввой Ивановичем и уже строил планы ее поступления в Частную оперу. Общение Миши с сестрой было недолгим. Вскоре семья Мамонтовых переехала в Рим, а с ней и Врубель. Рим… Вечный Рим, в котором ему не удалось побывать в 1885 году, наконец перед ним. И он осознавал это как некое свое торжество, ибо Вечный Рим — праматерь всех художников и поэтов — должен был войти в его биографию художника и человека.
И он обживал теперь этот Вечный город, пускался в путешествия по этой вселенной днем и ночью… Галерея Ватикана со станцами и лоджиями знаменитого и вечно любимого Санцио, потолок Сикстинской капеллы с фресками Микеланджело и Капитолийский холм с его скульптурами, античные развалины, средневековье… Да разве можно все это осмотреть, все это исчерпать для себя?!
Теперь в течение почти года Врубель живет на вилле, вместе с несколькими русскими художниками… Ежедневно он бродит по пьяцца дель Пополо, любуется скульптурами, ходит в сад Пинчо, фланирует по Корсо… Напоследок он, конечно, бросит монетки в фонтан Треви, а пока испытывает чувство ликования около этого фонтана; его электризует мощный напор пластических масс и воды, праздничность образа. Позднее он вспомнит его, создавая акварель «Игра наяд и тритонов».
Постепенно, когда жизнь стала входить в колею, Врубель приступает к исполнению заказа Мамонтова — делает эскизы занавеса для детища Саввы Ивановича — Частной оперы. Волшебные впечатления от Неаполитанского залива — олицетворения солнечной Италии, от «золотого брега» Сорренто легли в основу замыслов художника. Поистине классическим мамонтовцем был Врубель в первом эскизе занавеса, получившем название «Сцены из античной жизни». На фантастической террасе, на фоне вида на город расположилась группа людей: певица с лирой и ее слушатели — мрачный восточный владыка с сидящим рядом юношей греком и негром-рабом. Здесь же мраморный сфинкс. Эта акварель могла бы служить иллюстрацией к шуточному стихотворению — к поэтической чепухе, которую члены Мамонтовского кружка с таким удовольствием сочиняли в Абрамцеве:
«Желтые могилы
На лиловом фоне
Негры, крокодилы
В траурной попоне,
Сфинксы, ихлевмоны,
Дикобразы, апис,
Мумии, амвоны,
Змеи, слезы, ляпис…
Эйфелева башня,
Грозные кометы,
Бархат, маски, пашня —
Алые скелеты!
Мрачные картины…
Казни, суд, законы,
Треплет паутины
Смерть… Опять попоны!»
Надо сказать, что воспоминания о Мамонтовском кружке были тем более естественны, что в Риме кружок на время словно снова возник с приездом в Рим Коровина, Воки и Вани Мамонтовых.
Узнается в этой композиции ранняя акварель Врубеля «Пирующие римляне», вообще дает себя знать поздний академизм. Но это эклектическое позднеакадемическое благополучие нарушается здесь геометризацией построения, придающей иллюзорной композиции иррациональность и двойственность.
Также двойственно сочетается в композиции пространственность и плоскость. Пространство создают отвлеченные комбинации — треугольники, углы, сцепленные в определенном ритме. И в то же время эти комбинации утверждают плоскость, отвлеченное начало. Осознавая в подобного рода построениях угрозу жизненной достоверности (может быть, и Савва Иванович обратил на это внимание художника), Врубель в следующем варианте прибегает к фотографии. Весь пейзажный фон в этой акварели напоминает популярную тогда фотографию Неаполитанского залива. Однако художник успешно преодолевает документализм. Цветовое решение акварели проникнуто негой южной неаполитанской ночи. В нем воскрешается таинственное мерцание «Восточной сказки». Зелено-синяя колышущаяся «лунная гамма» несет в себе музыкальное начало.
Приверженный как мастер декоративного искусства плоскостности, Врубель в то же время отчетливо чувствует особенный характер театрального занавеса, отличающий его от панно. Передняя плоскость оказывается как бы прорванной, ажурной, колышущейся, мерцающей. Да и вся композиция отмечена призрачностью, колыханием, мерцанием и такого рода мимолетностью, которая связана с театром.
Незавершенный вариант эскиза театрального занавеса из известной группы эскизов, связанных с одним и тем же заданием Мамонтова, кажется все же окончательным. Здесь тоньше и многограннее разработан передний план, на котором изображены две группы — мандолинисты и стоящие и сидящие слушатели. Чередование фигур перешептывающихся женщин «звучит» по-музыкальному ритмично. Фотография забыта. Город спускается с горы, стелется горизонталями крыш, геометрическими мерцающими фигурами, приобретая любимую Врубелем «мнимую» структурность. По-врубелевски сложна, изысканна геометризированная узорчатость драпировок занавеса. Обрамляя пространство сцены, занавес прихотливо сочетается с кронами темных пиний. Мандолинист находится на переднем плане, обращен к реальным зрителям и близок к изображенным слушателям, и это создает в композиции особенно сложные «колеблющиеся» отношения между плоскостью и пространством. Колорит условен, богат, плоскостность и декоративность ярче выражены. Можно почувствовать, сравнивая эскизы композиции занавеса, как художник постепенно обретает себя.
Есть, однако, в этих акварелях и эстетизм и какой-то привкус горечи, терпкости, повышенное эмоциональное напряжение. В них дает себя знать неустойчивый характер Врубеля. То он полон самых радужных надежд и, ободряя родителей, светло смотрит в будущее. (19 апреля 1892 года мачеха писала Анюте: «От Миши на днях получили письмо (папочка посылал ему маленькую субсидию), не унывает. Вот его выражение: „Рим не в один год выстроен“».) То внезапно становится невыносимо нервным, суетливым… Недаром Елизавета Григорьевна была чрезвычайно взволнована намерением Саввы Ивановича поселить Врубеля с ее семьей. Несколько позднее у сдержанной Елизаветы Григорьевны вырывается признание, что Врубель «составляет одну из неприятностей их жизни». Одна из причин этого — его «ужасно глупое поведение со всеми русскими художниками». Русские художники — видимо, члены колонии, живущие на той же вилле, на которой поселился и Врубель. Из художников общался Врубель в это время в Риме только с братьями Сведомскими и даже зарабатывал, помогая им в работе.
Он становится все более надменным, все острее ощущает свою «избранность», свой художнический аристократизм. Но думается, что в этой неуживчивости Врубеля и в его чрезмерном высокомерии сказывались и первые признаки его душевного заболевания. Здесь в Риме, в пору упадочных настроений он вспоминал любимую еще с юности «игру в провал» и очертя голову бросался в неизвестность, окунался в темную пучину ночной жизни Рима, отдавался ее волнам. Можно ли было предположить тогда, как серьезны его взрывы, как дорого обойдутся ему ночи, проведенные в таинственном и неизвестном где-то… Подозревал ли он и окружающие, какие тени уже легли на его будущее?
Поддавшись чарам Саввы Ивановича, явно приваживающего его к работе в Частной опере, Врубель исполняет и эскиз декорации к опере Николаи «Виндзорские проказницы». Сохраняя традиционное построение пространства с кулисами и задником, Врубель и здесь соединит пространственность и плоскостную декоративность по-своему. Структурные геометрические формы домиков, мебели, по-врубелевски изящные, прихотливо расцвечиваются гирляндами цветов и плюща и контрастируют с раскинувшейся кроной дерева, с элементами пейзажа. И во всем — ритмичность, музыкальность и попытки свободно организовать сценическое пространство.
Одновременно он начал писать картину на русскую тему, тему, связанную с Абрамцевом, с Мамонтовской оперой, и уже вынашивал планы своего участия в парижском Салоне. Речь идет о «Снегурочке», которая показалась Елизавете Григорьевне и девочкам страшной, «с флюсом и сердитыми глазами», а Лиле, напротив, обещающей стать «волшебно-прекрасной». В «Снегурочке» Врубель отдавал дань «музыке цельного человека», которая захватывала его в Абрамцеве, отвращала от «бледного Запада» и предопределяла его занятия керамикой и многие другие увлечения.
С этой музыкой прямо или косвенно связан заказ, который он получил от Мамонтова в Италии и ради которого он спешил теперь в Россию.
Конечно, не так уж бескорыстен был Савва Иванович, отправляясь с Врубелем в Италию. Типичный его прием «ухаживания за художником», как всегда, преследовал далеко идущие цели. Врубель должен был стать одним из главных его союзников в той «эстетизации жизни», о которой мечтали Мамонтов и его кружок. В Италии Врубель был обращен к работам для Частной оперы, трудился над эскизами занавеса и решением оформления предстоящих постановок. В Италии он уже начал обдумывать проект часовни для могилы Андрея Саввича. И едва Врубель ступил на московскую землю, он оказался во власти мягкой, но упорной мамонтовской воли, целиком поглощенным его затеями, его планами, его предприятиями. Нельзя не заметить здесь — подчинение это было добровольным. Пленник чувствовал себя в плену неплохо. «Я опять в Москве, или лучше — в Абрамцеве, — писал Врубель сестре в июле 1892 года, вскоре после возвращения из Италии, — и опять осажден тем же, от чего отдыхал 8 месяцев: поисками чисто и стильно прекрасного в искусстве и затейливого личного счастья в жизни; как видишь — все голова и тени. Переведя на более понятный язык: опять руковожу заводом изразцовых и терракотовых декораций (в частности, отделкой часовни над могилою Андрея Мамонтова) и постройкой (по моему проекту) пристройки к дому Мамонтовых в Москве с роскошным фасадом в римско-византийском вкусе. Скульптура вся собственноручная». Чисто и стильно прекрасное в искусстве, о котором мечтал Врубель… Кто, как не Мамонтов, мог не только поддержать подобную цель, но фанатически ее преследовал. И теперь новые заказы Мамонтова были непосредственно связаны с этой целью. Архитектурные формы влекут Врубеля, словно дар его, расширяясь, крепчая, жаждет осваивать все новые и новые земли.
Нельзя не восхищаться инстинктом Мамонтова, угадавшего талант Врубеля, поверившего в его талант и смело заключившего с ним творческий союз. Но мало того — Мамонтов решился заказать Врубелю не какое-нибудь «преходящее» произведение, от которого при желании можно избавиться, а столь «недвижимое» и «вечное», как собственный дом.
Врубелю поручено спроектировать пристройку — флигель к дому на Садовой-Спасской. Здесь будет жить Вока и немало дней и ночей проведет сам художник. Характерен римско-византийский стиль — эклектический стиль, типичный в то время для религиозного зодчества, где этот стиль создавал иллюзию соединения католичества с православием, осуществления религиозной утопии, к которой, кстати, имел отчасти отношение и Врубель. Эклектика дает себя знать и в конструктивном решении флигеля. Основа — неправильный куб с выступающим эркером сбоку, и главные организующие мотивы — арки, круги, овалы, вертикали. Отчетливо видно, как Врубель стремился подчеркнутыми вертикалями пилястр организовать объем, выявить его конструктивность. Но главное значение в этом объеме приобретают его поверхность и фасад. Зато игра геометрическими объемами явно увлекает художника. Какое разнообразие форм удается ему найти, комбинируя простую кирпичную кладку! Арочные глубокие проемы, щели наверху под крышей, режущие поверхность стены, включают эффект теней, влекущих в таинственную глубину. Декоративны ниши с многоступенчатыми обрамлениями, строенные и сдвоенные арки в окнах, обнимающая двойное арочное окно раскинутая над ним широкая арка и венчающие композицию сверху кольца с узором внутри, напоминающие отдаленно о готической розе. Узнаются в этом здании и характерные для Киева жилые постройки, затейливо обыгрывающие, подчас как в детских кубиках, декоративные возможности кирпичной кладки. Врубель в самом деле здесь почти играет, наслаждаясь возможностью комбинировать отвлеченные формы. Заметим, стиль, в котором решен этот флигель, весьма родствен живописи Врубеля по своему внутреннему отношению к форме, пространству, плоскости. Вместе с тем, создавая образ как бы постепенно напрягающейся, упруго натягивающейся «живой» формы, постройка представляет собой скорее скульптуру, чем архитектуру.
Опять парадокс: если в решении архитектурного образа Врубель оказывался отчасти скульптором, то в исполнении декоративной скульптуры — маски льва, предназначенной для украшения ворот, он вел себя как конструктор, архитектор, строитель. В первом варианте маски торчащая грива волос сообщала пластике львиной морды живописность, «текучесть». Но отчетливое стремление к построенному объему с выраженной конструкцией заставило Врубеля решительно и резко отсечь эти живописные неопределенные массы гривы. Сохранив элемент живой характерности, он сводит композицию к ясно расчлененному, но монолитному целому. Небольшая по размерам, эта маска отмечена строгой гармонией выстроенных и четко сочетающихся между собой в единое целое пластических элементов. Это украшение на воротах мамонтовского дома, отвечая виднеющемуся в глубине флигелю с его живописной игрой архитектурно-скульптурных форм, как драгоценная вставка, завершало архитектурный ансамбль, компенсируя будничность облика главного особняка.
Практическая художественная деятельность на гончарном заводе, казалось, наконец готова одержать победу над романтическим стихийным нравом художника, готова приучить его всерьез думать о пользе, о деле. Он действительно считал, что такое с ним может произойти. И он уже строил планы, как привезенные из Италии «прекрасные фотографии еще более прекрасных видов» будет иллюминировать, что принесет определенные материальные выгоды. Предприняв уже один опыт такого рода, он умножал цифры, подсчитывая солидную выручку, которая ожидала его за эту работу. «Я давно об этом думал; но, утомленный поисками заветного я никогда не имел энергии приняться как следует за это здоровое дело. Бог с ней, с призмой — пусть природа сама говорит за себя. Призма — в орнаментистике и архитектуре — это музыка наша», — писал Врубель сестре. И год спустя: «Совершенствование жизненной техники — вот пульс настоящий; он же должен биться и в искусстве. Никакая рука, никакой глаз, никакое терпение не сможет столько объектировать, как фотографическая камера, — разбирайся во всем этом живом в правдивом материале с твоей душевной призмой: об его непризрачные рельефы она только протрется — потускнела, слишком ревниво оберегаемая…»
Какой здравомыслящий голос в понимании красоты и задач искусства! Какая современность! И какой деловой настрой! А еще некоторые думают, что Врубель — человек «не от мира сего». Здесь снова нельзя не вспомнить Мамонтовский кружок. Совершенствование живописной техники и совершенствование жизненной техники необходимо связаны. Технические открытия, восхищавшие Врубеля, не противостояли в сознании художника творчеству, а могли, должны были обогатить его. Отсюда большие надежды на фотографию. В самой живописи «воплотится» и найдет индивидуальное выражение правда натуры, схваченная аппаратом. Только так может выразиться собственная личная «призма» творца. Врубель, словно назло себе самому, в «лице» фотографии впускает в свой храм земную прозу и повседневность, сводит искусство с пьедестала, делает шаг навстречу массовой культуре, широкому потребителю. Сейчас для него истинно эстетическое в этой сфере. Во всяком случае, если оно и не стало еще таким, то должно стать. Врубель стремится сделать его таким. Практицизм, исторический оптимизм и приверженность «чистой стильности» и «чистой красоте» идут бок о бок. Правда, только какая-то уж слишком восторженная деловитость, уж слишком Врубель демонстрирует ее, слишком предается ей! Но пока он купается в этом настроении, ощущая себя словно перерожденным.
Нельзя не учитывать вдохновляющего воздействия и непосредственной поддержки Мамонтова во всех этих устремлениях художника. Так и слышишь хрипловатый и поистине гипнотизирующий голос Саввы Ивановича, его речь о Красоте, которая только одна, по существу, способна облагородить жизнь, и о его стремлении приступить к немедленному практическому осуществлению этого своего назначения! Страстный голос мечтателя Мамонтова — трезвого мечтателя, на реальной почве. Дело, трезвое дело и идеально-прекрасное должны слиться. Да, недаром они так дружили в это время — Мамонтов и Врубель.
Не странно ли, что устремленность Врубеля к столь здоровому делу, как гончарное производство и раскрашивание фотографий, не находят сочувствия — в ком же? — в его здравомыслящем и трезвом отце, в прозаике Александре Михайловиче! Отец явно недоволен не только скудными финансовыми перспективами сына, но и его художественными устремлениями. Поистине неисповедимы пути развития художественного сознания! Поборники объективной правды и красоты в искусстве видят в занятиях керамикой и фотографией посягательство на художественность, а фантаст и «скандалист» Врубель, апологет неограниченной свободы своего «я», увлекается фотографией и гончарным производством настолько, что готов подчиниться им! Но Врубель верен себе, представляет собой живой парадокс.
«Сейчас я опять в Абрамцеве, — писал он в ту пору, — и опять меня обдает, нет, не обдает, а слышится мне та интимная национальная нотка, которую мне так хочется поймать на холсте и в орнаменте. Это музыка цельного человека, не расчлененного отвлечениями упорядоченного, дифференцированного и бледного Запада». Видимо, исканиями «музыки цельного человека» и одушевлялось все его существование теперь в Абрамцеве, подчиненное работе в области прикладного творчества, в первую очередь — керамического производства. Уподобиться цельному древнему человеку бессознательно старались и Серов с Мамонтовым, когда затеяли вылепить черта-шишигу. Этот черт был исполнен Серовым и представлен вылезающим из бочонка и усевшимся на его край, свесив ноги. Как эта керамическая ваза и особенно сам черт обнажают глубокую разницу в творческом мышлении на поприще керамики между Серовым и Врубелем! Достаточно посмотреть и на выполненные Врубелем в керамике портреты, чтобы убедиться в глубоком романтизме его искусства, хотя бы на портрет девушки в венке или на портрет, известный под названием «Египтянка». Не только туго обтягивающий голову платок с перевязью, напоминающей египетский амулет-змею, позволил присвоить этому портрету столь многозначительное название. Литая голова девушки и ее лицо, классически чистое в своем ритме, во всей пластике немного напоминают египетские скульптурные ритуальные портреты, образ овеян и какой-то дымкой загадочности, романтической таинственности, и это впечатление усиливает особенная полива скульптуры с ее радужными переливами, с просвечиванием цветов друг из-под друга, с совершающимся на глазах перевоплощением, изменением красок — со всеми этими эффектами, которыми отмечена техника восстановительного огня. С этой точки зрения можно сказать, что сама эта техника, технология производства, разработанная Ваулиным, как нельзя более соответствовала особенному пластическому мышлению Врубеля. После обжига краска поливы перевоплощалась. Изделие покрывалось пленкой металла, вызванного как бы изнутри пламенем, и эта сообщающая поверхности радужные переливы пленка несла в себе таинственную изменчивость и как бы бесконечную игру. Благодаря поливе, эти качества приобретала вся скульптурная форма.
Игра в Абрамцеве отвлеченными пластическими формами в изразцах для печей и в многочисленных предметах бытовой керамики — кашпо, вазах, подсвечниках — настолько увлекла Врубеля, что он порой ловил себя на охлаждении к сюжетной картине. В керамике он реализовал отчасти свою страсть «обнять форму», он находил особенное выражение своим сокровенным чувствам и переживаниям, которые просили для своего воплощения «музыкальных», отвлеченных ритмических форм, пластики и особенного колорита радужных переливов керамической поливы. «Архитектура и орнаментистика — это музыка наша», — говорил он не раз. И музыка эта увлекала его тем более, что давала надежду преодолеть разорванность и обрести цельность, так как и утилитарные изделия и их отвлеченные формы, орнамент и узор были изначально связаны с народным творчеством, как он выражался — с музыкой «цельного человека, не расчлененного отвлечениями упорядоченного, дифференцированного и бледного Запада». Но сами произведения художника, сделанные им в керамике, показывают воочию несбыточность этой его надежды. И в изразцах для печей, и в самих печах, и в вазах, подсвечниках, пепельницах с их текучими неправильными формами и радужной «изменчивой» поливой — во всех этих изделиях не было простоты и цельности народного искусства. Но тем более отчетливо они выражали собственную душевную музыку художника с ее романтической мятежностью, изощренностью, внутренней противоречивостью.