Салтыков-Щедрин
Ближе всего к портрету-картине Крамского «Некрасов в период „Последних песен“» ярошенковский портрет Салтыкова-Щедрина, и не по композиции, не по аксессуарам, в которых ничего общего, не по привычной, жизнью скрепленной связи имен (Некрасов — Щедрин), а по замыслу, по масштабу и глубине его.
Глаза, напряженно и сосредоточенно уставившиеся в одну точку, обтянутый землистой кожей лоб, впалые щеки, большие стариковские уши, вылезшие из-под поредевших волос, заострившийся нос. Теплый халат словно на каркасе — плоть, мышцы уже съедены болезнью, другой тяжелый халат, накинутый поверх первого, усиливает ощущение немощи, почти отсутствия тела — фигура как бы сформована всей этой тяжелой одеждой, хламидой какой-то. Салтыков-Щедрин сидит прямо и напряженно, застывшая выпрямленность его тела соответствует неподвижности лица и взгляда.
Наружность Салтыкова-Щедрина, написанного Ярошенко, очень значительна, мысль художника высказалась в ней ясно и сильно: такой Щедрин сразу же воспринимается не как изображение, а как образ.
Некоторые увидели в ярошенковском Щедрине преувеличение, нажим, кое-кому такой Щедрин показался страшен, кое-кому нелеп («сатира на сатирика»), по художник не «нажимал», не изменял натуру в угоду «мысли по поводу», не втискивал впечатление в заранее заготовленные рамки замысла. «Мысль по поводу» Щедрина соединялась с тем, что он видел, и тем, что он видел, подкреплялась и утверждалась.
Человек, познакомившийся с писателем в том самом 1886 году, когда началась работа над портретом, рассказывает о первом впечатлении: «…C неизменным тяжелым пледом на плечах он сидел в кресле неестественно прямо, положив руки на тощие колена…
Мрачно смотрели на нас с неподвижного желтого лица, изредка нервно подергивавшегося, огромные, строгие и какие-то бесстрастно отвлеченные глаза, а отрывочные злые фразы, прерывавшиеся тяжелым дыханием, производили впечатление скорее рычания, чем человеческой речи…
Но вдруг на его каменном лице, в мускуле щеки, появлялась едва заметная юмористическая складка, а из уст вылетала чисто щедринская острота, до такой степени неожиданная и комическая, что все присутствующие невольно разражались смехом. А он продолжал сидеть так же неподвижно, глаза смотрели так же строго…»
Почти все, встречавшиеся с Щедриным в последние его годы, вспоминают «неизменный суконный халат», «халат и большой платок или плед на плечах», даже «неопределенную фигуру, укутанную шубами, несмотря на теплую погоду; тяжелый плед, по-женски надетый на голову»…
Сохранилась фотография 1886 года: лицо не в трехчетвертном повороте, как на портрете Ярошенко, а в фас, глаза скорбно и строго смотрят прямо в глаза зрителю (собеседнику), но те же глубоко прорезанные неотступной, напряженной мыслью складки на переносице, заострившийся нос, обтянутый кожей высокий лоб, впалые щеки.
В 1886 году писателя посетила студенческая делегация: молодых людей тяжело поразила хмурость и худоба Михаила Евграфовича, желтизна его лица, сильно отросшая борода (среди делегатов был Александр Ульянов — ему оставалось пять месяцев до эшафота).
Ярошенковский Салтыков-Щедрин встречает зрителей великой скорбью. Но каждое новое мгновение вглядывания в портрет уводит от ощущения страдания, порожденного болезнью. Нет, не печать и не печаль скорой кончины в измученном лице, в скованном теле, укутанном нелепой одеждой. Изображение умирающего великого человека — не образ: это аномалия, частный случай. Образ, тип, рождается в выявлении связи этого человека с сегодняшним и вечным. Не мысль о смерти — причина великого, неизменного страдания Щедрина, а мысль о жизни, о живых, сегодняшних и завтрашних, великая любовь к людям и великая боль за них. Оттого это вечное страдание — «не только мука, но целый душевный ад». Оттого это жертвенное, мучительное служение людям — «капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок». Оттого острейшая, до последнего вдоха потребность в таком служении — «стой грудью за други своя, жертвуй своими интересами, своею личностью, самоотвергайся!»
Сохранилась запись беседы Щедрина с доктором Боткиным:
«— Так вы думаете, что я еще могу поправиться?
— Не только думаю, но даже в этом положительно уверен.
— И в состоянии буду писать?
— Конечно…
Михаил Евграфович ничего не сказал, только слезы выступили у него на глазах. Эту минуту несколько напоминает портрет Михаила Евграфовича, писанный Н. А. Ярошенко».
Среди воспоминаний о писателе есть короткий словесный портрет молодого Щедрина: «Лицо моложавое, бритое, немного мальчишеское, скорее незначительное, кроме большого, открытого лба и упорного взгляда». И дальше: «Кто бы угадал тогда, что из этого лица мысль и страдание выработают образ, написанный Крамским?» Ярошенковский Щедрин — образ, выработанный мыслью и страданием из того Щедрина, которого семью годами раньше написал Крамской. Образ, созданный Крамским, — Щедрин семидесятых годов, образ, созданный Ярошенко, — Щедрин восьмидесятых: разница огромная.
«Атмосфера словно арестантским чем-то насыщена, — писал Щедрин в 1881 году, — света нет, голосов не слыхать; сплошные сумерки, в которых витают какие-то вялые существа… Их можно повернуть и направо, и налево, и назад — куда хочешь… И везде раздается победоносное хрюканье, везде кого-нибудь чавкают. Мысль потускнела, утратила всякий вкус к „общечеловеческому“; только и слышишь окрики по части благоустройства и благочиния. Страстность заменена животненною злобою, диалектика — обвинениями в неблагонадежности…».
«Вот это-то обязательное порабощение идеалам благочиния и заставляет меня не раз говорить: да, трудно жить современному человеку! — писал Щедрин в 1882 году. — Непозволительно обходиться без благородных мыслей… Невозможно не только „временно“, но даже на минуту устрашить процесс обновления, который, собственно говоря, один и оберегает общество от одичания…».
И в 1883 году: «Никогда я не испытывал такой тоски, как в настоящее время. Что-то тяжелое висит надо мною…»
В 1884 году уничтожены «Отечественные записки»: «Закрытие „Отечественных записок“ произвело во всем моем существе нестерпимую боль… Связь моя с читателем порвана, а я, признаться, только и любил, что рту полуотвлеченную особу, которая называется „читателем“». И повторил: «…У меня душу запечатали».
В 1885 году Щедрин писал: «Поистине, презренное время мы переживаем, презренное со всех сторон. И нужно большое самообладание, чтобы не прийти в отчаяние».
В ярошенковском Салтыкове-Щедрине страдание огромно, но нет отчаяния. В скованности и неподвижности лица и тела, в напряженном n неподвижном взгляде не столько неспособность двигаться (болезнь), сколько самообладание, воля, умение и привычка целиком сосредоточиваться на главном (личность). Идеал «презренного времени», как виделся он «хищникам, предателям, пустосвятам и проститутам», — есть «человек, приведенный к одному знаменателю». Уже внешность ярошенковского Салтыкова-Щедрина, кое у кого вызвавшая нарекания (очень хотелось, чтобы, принимаясь за портрет, художник его подстриг и подрумянил, и подобающий сюртук на него надел, манишку, галстук), сама внешность ярошенковского Салтыкова-Щедрина исключала возможность приведения такого человека «к общему знаменателю». Мучительно сосредоточенный, исхудалый, страшный, в серой «арестантской» одежде, ярошенковский Салтыков-Щедрин обладает громадной ударной силой — силой совершенной непохожести на «среднего господина», полной несопоставимости с ним.
«Работа мысли, проникновение к самым источникам невзгоды — представляют очень серьезное облегчение, — объяснял писатель. — Невзгода, в этом случае, прямо стоит перед человеком, и он или бросается в борьбу с нею, или старается оборониться от нее».
Сосредоточенный, напряженный взгляд ярошенковского Щедрина — это могучая работа мысли, единственное и непобедимое его оружие в борьбе с «невзгодой», с «презренным временем»: мысль великого сатирика, воплощенная в слове, разяща в атаке и неодолима в обороне.
Последние части «Современной идиллии», «Письма к тетеньке», «Пестрые письма», «Мелочи жизни», сказки — вот Салтыков-Щедрин восьмидесятых годов: мысль, проникающая к источникам «невзгоды», раскрывающая, разоблачающая ее перед читателем. Современники знали, чувствовали рядом Щедрина-борца, Щедрина-воина, сражающегося с «невзгодой», непокоренного «презренной жизнью», писателя, каждой мыслью, каждым словом наносящего несокрушимые удары «невзгоде», «презренной жизни» и приближающего победу.
Широкой известностью пользовались распространявшиеся в фотографических снимках аллегорические картины. Одна называлась — «Щедрин в лесу реакции»: писатель, одетый в свой халат, с книгой в руках пробирается по темному лесу; страшные гады свисают с ветвей, деревья, подобные черным фантастическим чудовищам, тянут к писателю корявые лапы, из глубины чащи крадется за ним черный кабан; но уже виден ясный просвет вдали; стихотворная подпись под картиной начиналась строкой: «Тяжелый путь… Но близок час рассвета». На другой картине (карикатуре — «Из былины „Илья Муромец и змей“») Щедрин одной рукой опирается на стопу своих книг, а другой отрубает головы многоголовому Змею; под головами Змея обозначено — «Разуваев», «Отчаянный», «Головлев», «Дыба», «Балалайкин»…
Ярошенко без какой-либо «обстановки», в самом лице и фигуре Щедрина раскрыл (или, точнее, — сосредоточил) его мысль, страдающую, воюющую, непокоренную.
«Я убежден, что честные люди не только пребудут честными, но и победят… — писал Салтыков-Щедрин. — Надо всечасно говорить себе: нет, этому нельзя статься! не может быть, чтобы бунтующий хлев покорил себе вселенную!»
В страдании, в суровой непокорности ярошенковского Салтыкова-Щедрина, во внешней и внутренней неприводимости его «к одному знаменателю» — свет надежды.
«Я всегда считался самым слабым и самым больным, а живу, — писал Щедрин. — Может быть, потому и живу, что не очень-то дорожу жизнью. Елисеев, впрочем, тоже живет, но какое же значение имеет его жизнь? Только со смертью борется — и больше ничего». Щедрин не с собственной смертью боролся, он боролся за жизнь, за вселенную, не покоренную хлевом: «Нельзя мне не писать, покуда публика этого требует». И закончил: «По крайней мере, умру на месте битвы». В этих словах — ключ к ярошенковскому Салтыкову-Щедрину.