ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ТЮРЬМА
Так с букетом в руке Бранислав и оказался в камере № 7. Теперь его «горизонт — четыре стены» и масса времени на размышления. «Ох, как тяжело размышлять, будучи втиснутым меж четырех узких стен». Он был готов запеть псалмы, как Давид, перебирая вместо струн арфы прутья тюремной решетки: «Неужто я уподобился тем, кого в могилу кладут, и неужто иссякли силы мои!»
Его утешал один из заключенных: «Не убивайтесь понапрасну, сударь. Я тоже думал, что без меня все остановится, но вот уже два года я сижу в тюрьме, а недавно получил письмо, в котором мне сообщают, что моя жена родила. Все в божьей власти. Бог даст, сударь, и без вас обойдутся!»
Бранислав запомнил эти слова, а может быть, и сам их придумал, как и разговор с базарным воришкой, который якобы никак не хотел поверить, что за какое-то стихотворение можно получить два года тюрьмы, и посоветовал позабыть об университетском образовании и заняться «настоящим делом» — срезать кошельки. «Думаешь, так и прошагаешь по жизни с университетом да со стихами. А ну, давай, ты пиши стихи, а я буду воровать, а лет этак через двадцать встретимся. Запомни, встретимся! И если я к тому времени не буду депутатом скупщины, то уж по крайней мере буду председателем правления или контрольного совета какого-нибудь банка. Ты пройдешь мимо меня в истертых брюках и с истертым умом и, скинув передо мной шапку, поклонишься, выразишь мне свое почтение и предложишь за пятьдесят динаров написать поздравление в стихах ко дню моего рождения. Выйдет, вероятно, к тому времени одна или две книжки стихов за твоей подписью, но к тому времени появятся уже сотни тысяч акций с моей подписью. С каждым днем цена на твои книжки будет падать, а цена на мои акции будет расти; твою книгу оценят по достоинству двое-трое таких же, как ты, а мои акции будут цениться даже на бирже. Над тобой станут смеяться, когда будешь проходить через чаршию, а обо мне будут говорить с уважением. Верно?»
Бранислав Нушич серьезно уверял, что через двадцать лет он и в самом деле встретил этого жулика, который к тому времени разбогател и стал уважаемым членом общества.
На другой день его перевели в одиночную камеру № 11, «для политических». Но предварительно жандарм отвел его к начальнику тюрьмы, который должен был завести дело на нового заключенного. Начальник задавал вопросы, а Бранислав отвечал на них, и в памяти его всплывали «личные приметы» возлюбленной.
«— Веры православной?
— Да, конечно! (Ведь и она той же веры.)
— Вам двадцать три года?
— Ах, а ей всего только шестнадцать, ее лицо еще покрыто тем сладким пушком, который с яблока сдувает первый ветерок, а с девичьего лица первый поцелуй. Шестнадцать лет! Мюссе, вспоминая этот возраст, вероятно, воскликнул бы: „О, Ромео! Это же возраст Джульетты!.. В этом возрасте девушка является во всей красе невинности и во всем великолепии красоты!“
— Глаза карие.
— Нет, нет, господин начальник, у нее черные глаза. Они усыпляют, они пробуждают, они обжигают, они сами лечат нанесенные ими раны.
Но… не буду больше думать о ней. Ведь, может быть, как раз в эту минуту она положила свою очаровательную головку на пуховую подушку и размышляет, в кого бы ей влюбиться, пока меня нет».
Так отвечал Нушич, но до ушей начальника доносились только короткие фразы, которые тому и полагалось услышать. А в голове Нушича зрел новый литературный замысел, шли поиски формы, причудливой и смешной.
Наступили дни полного одиночества. Лишь за час до полудня Бранислава выпускали на короткую прогулку. Письма разрешалось писать только в определенный день, раз в неделю, да и то эти письма отправлялись только в том случае, если их просматривал начальник тюрьмы. На письмах, которые доходили до Бранислава, тоже стояла подпись начальника.
В первое время главным чтением Нушича было Священное писание. По нему Нушич учился хорошему сербскому языку, а кроме того, он запомнил великое множество библейских изречений и сюжетов, которые великолепно знал до конца своей жизни и удачно использовал. Вскоре он был «полностью подготовлен к произнесению церковных проповедей».
Однако в церковь он попадал не часто. Каждую неделю надзиратели водили в городскую церковь двадцать очередных заключенных. По улицам они шли попарно в сопровождении вооруженных конвоиров.
«Не могу утверждать, что строгий режим по отношению ко мне применен по специальному приказу из Белграда. Скорее всего, это была инициатива самого начальника каторги, а надо знать, что этим начальником тогда был пользовавшийся дурной славой бывший уездный начальник из либералов Илья Влах. Белый Медведь, Илья Влах и еще несколько уездных начальников тогда были знаменитыми сатрапами режима, от которых стонал целый уезд, попавший им в лапы, и о них в редакции оппозиционных газет письма шли сплошным потоком. Так как пожаревацкая каторга была всегда полна оппозиционеров, то туда начальником специально послали Илью Влаха, чтобы он им и в тюрьме отравлял настроение.
Разумеется, такой человек, увидев из сопроводительных бумаг, что я осужден за оскорбление Его Величества — а это считалось самым большим преступлением, которое только можно было себе представить, — должно быть, по собственной инициативе применил ко мне тюремные порядки со всей строгостью.
Не имея возможности писать, читать, разговаривать с кем бы то ни было, я убивал время тем, что целыми днями молол кофе, варил его и пил; а еще набивал сигареты и возился со старым пальто, которое я без надобности укорачивал, лишь бы чем-нибудь заняться».
Однако из других источников мы узнаем, что в первый же месяц своего пребывания в тюрьме Бранислав много работает и ведет обширную переписку. Уже через десять дней после прибытия в Пожаревац, 23 января, он пишет Илье Огняновичу-Абуказему, редактору новосадского «Явора»: «У меня есть несколько стихотворений, которые я мог бы послать вам сразу, да знаю, что стихов у вас обилие — щебет доносится со всех сторон, а потому дайте мне еще немного времени, и я напишу для вас рассказик из тех, капральских… Если попадет в руки какая-нибудь новая книжка, сделаю и критическую заметку…»
Очевидно, у Нушича сразу же появились каналы связи с волей, о которых не было известно начальнику тюрьмы. По этим каналам шли газеты, книги, письма, известия о хлопотах друзей, старавшихся добиться освобождения Бранислава. Это видно из ответного письма Абуказема, сообщавшего, что «обстоятельства скоро переменятся», и обещавшего посылать книги «по тому же адресу, по которому высылается газета».
Нушич шлет стихи и извиняется: «Мне бы уже следовало рассказ закончить, но не получается, я и это пишу ночью, да и то осторожно — боюсь, заметит часовой, который ходит под окном…»
Вскоре все изменилось.
По одной версии, смягчение режима выхлопотали друзья Нушича. Его собственная версия куда более красочна.
* * *
Начальник тюрьмы, Илья Влах, личность была вполне реальная. Он и в самом деле подвергался критике органа радикалов «Одъек», обвинявшего его в «служебных злоупотреблениях, взяточничестве и протекции». Он привык преследовать «смутьянов» — радикалов и был сбит с толку событиями, которые произошли перед самым появлением Нушича во вверенной ему тюрьме.
Радикалам предложили сформировать правительство. И главой правительства стал Савва Груич, который еще молодым офицером вместе со Светозаром Марковичем жадно читал в Петербурге сочинения революционных демократов и посещал собрания нигилистов. Теперь он был спешно произведен из полковников в генералы и заседал в одном правительстве с министром иностранных дел полковником Драгутином Франасовичем, матери которого были устроены пышные похороны, описанные в «Двух рабах».
Начальник тюрьмы Илья Влах ожидал, что из Белграда последует амнистия политическим заключенным. Но этого не произошло. Радикалы, хлебнув власти, тотчас усвоили программу либералов и постарались избавиться от «нигилистических и анархических элементов». Вот уж поистине, хочешь сделать человека благонамеренным — дай ему власть. Невольно вспоминается Мирабо, который утверждал, что якобинец на посту министра — уже не якобинский министр ибо уста, прежде требовавшие крови, теперь источают примирительный елей.
Трансформации, происходившие с радикалами, в тюрьме были как-то особенно ощутимы. Впоследствии Нушич сравнивал глазок тюремной камеры с волшебным биноклем.
«Посмотришь, например, на какого-нибудь политика с одной стороны — и видишь политического деятеля, великого государственного мужа, чье каждое слово означает эпоху в развитии государства, чей каждый шаг — это шаг истории; толпы людей преклоняются перед его мудростью. Такие деятели заменяют олимпийских богов, живших когда-то среди людей. А повернешь бинокль, посмотришь с другой стороны — и увидишь жалкого государственного чиновника, увидишь себялюбца, каждое слово которого пропитано расчетом и лицемерием, каждый шаг которого — это очередная попытка ограбить. Толпы платных агентов кланяются ему, превозносят его, а он, как меняла из Ветхого завета, зашел в храм господний в надежде поторговать».
Порядок вещей и отношений в государстве нисколько не изменился, но Илья Влах, поразмыслив месяц-другой, на всякий случай стал допускать некоторое благодушие по отношению к политическим заключенным. Бог его знает, как еще повернется и кем они станут!
Почувствовав новое умонастроение начальника, Бранислав на одной из поверок попросил разрешения писать. Это была уже вторая попытка — в первый раз Илья Влах наорал на него. Теперь же он лишь по-отечески посоветовал:
— Не пиши, юноша. Тебе же лучше будет. Ведь это тебя до тюрьмы довело. Был бы ты необразованный, и посейчас оставался бы честным и достойным человеком. И в жизни, может быть, чего-нибудь добился бы. А так ты, словно мошенник, пошел по тюрьмам…
Поскольку и эта попытка не удалась, Бранислав пошел на хитрость. В кабинете Саввы Груича министром юстиции стал Гига Гершич. Человек это был весьма примечательный. Ученый юрист и профессор университета, он был остроумен и всесторонне одарен. До сих пор в Югославии шутки его публикуются в сборниках исторических анекдотов. Бранислав еще в школе читал его переводы «Гамлета» и «Отелло». Гершич был и неплохим художником. Говорят, что в юморе Нушича прослеживается влияние Гиги Гершича.
Так вот как Нушич описывал свою борьбу за смягчение тюремного режима:
«Покойный Гершич, как известно, был женат на госпоже Марине, которая вышла за него, будучи вдовой. Госпожа Марина прежде была женой какого-то моего дяди, и по сей причине я сделал открытие, что Гига Гершич приходится мне… дядей. То есть никакого открытия я не делал, а так как министр юстиции Гига Гершич был непосредственным и высшим начальством начальника тюрьмы, то мне пришло в голову провозгласить Гершича дядей и добиться этим самым улучшения своего положения и, что самое главное, может быть, получить разрешение писать».
В тот день, когда разрешалось писать письма родным, Бранислав сел и написал такое письмо:
«Дорогой дядя!
Вы вправе сердиться на меня, что я до сих пор ничего не писал Вам, но мне просто не хотелось беспокоить Вас. Я знаю, что Вас интересует, как я себя чувствую здесь, в этом необычном доме. Не могу сказать, что мне так же удобно, как в родном доме, но и жаловаться не на что. Одно мне досаждает — время течет очень медленно.
Если бы мне разрешили писать, поверьте, я бы терпеливо пережил свое двухлетнее заключение. Мне кажется, это можно разрешить, так как я не думаю, что стал бы писать что-либо политическое.
Когда моя мать зайдет к Вам, прошу Вас передать ей поклон и сказать, чтобы она ни о чем не беспокоилась. Кланяюсь много раз и тете Марине.
Ваш племянник Бранислав Нушич».
Министр, разумеется, рассвирепел бы, получив такое письмо, но самозваный племянник рассчитывал, что дальше начальника тюрьмы оно не уйдет.
И в самом деле, на другой день часов в восемь утра загремел засов, дверь отворилась, и вошел начальник Илья Влах.
— Добрый день, юноша! — сказал он вежливо, и по его вежливости и дружелюбному выражению лица заключенный отчетливо почувствовал, что письмо уже прочтено.
— Ну, как ты? Как тебе здесь нравится? — продолжал тем же тоном Илья Влах, разглядывая камеру, в которую прежде никогда не заходил, так как избегал какого бы то ни было общения с политическими преступниками. — Говорят, Нушич готовит хороший кофе… вот я и подумал: схожу-ка, выпью чашечку писательского кофе. Можешь приготовить?
— Выучился…
— Ну, вот и хорошо! Нет худа без добра. Не попал бы в тюрьму, так бы и не научился кофе готовить. А ну-ка, ну-ка, приготовь две чашечки!
Бранислав намолол кофе и налил воды в джезву.
— Это самое… что я хотел тебя спросить? Ах вот, тебе, наверно, скучно сидеть так вот целый день? Ты же читать хочешь, писать…
— Конечно! — восторженно откликнулся Нушич, уже наверняка зная, что начальник прочитал письмо.
— Видишь ли, какое дело, — продолжал Влах, — если бы я был уверен, что ты не станешь писать всякие там политические статьи, корреспонденции.
— Ей-богу, не буду! — божился Бранислав.
— И если бы я знал, что ты не станешь писать стихи…
— Никогда в жизни. Решил вообще больше не писать стихов.
— Эх, братец, — сказал начальник с таким видом, будто все это для него было совершеннейшей неожиданностью, — да если б я это знал, да если б ты мне все сказал с самого начала, разве ж я не позволил бы тебе писать? Пиши себе на здоровье, лишь бы время побыстрее проходило.
— Спасибо, господин начальник! — поблагодарил его Бранислав как можно быстрее, чтобы поймать на слове.
— Слушай, не за что меня благодарить. Я б тебе с самого начала позволил, если б знал…
Кофе уже был готов, и начальник с видимым наслаждением прихлебывал из чашечки.
— Смотри ты на него! Он и в самом деле варит добрый кофе. Это самое… что я тебе хотел сказать… тепло у тебя в камере?
— Ничего, господин начальник.
— Дров получаешь достаточно?
— Три полена в день… Как положено.
— Слушай, что значит «положено»! Три полена! Это же черт знает что такое! Три полена хватит тому, кто укроется одеялом с головой и лежит целый день. А если писать… Нет, раз ты пишешь, нужно, чтоб в камере было немного потеплее. Я прикажу давать тебе по пять поленьев в день.
— Спасибо, господин начальник!
— Хороший у тебя кофе! Каждое утро буду приходить к тебе на кофе, поговорим. Ведь если не с тобой, то с кем же еще разговаривать? Не с ворами же да поджигателями… Я приду!
Похоже было, что разговор на этом кончился — Илья Влах встал, пожал Нушичу руку и пошел к двери. Он было уже взялся за ручку, как вдруг обернулся и небрежно, как бы между прочим спросил:
— Это самое… что я тебя хотел спросить… а, да… скажи, господин министр Гершич не родственник тебе будет какой-нибудь?
— Это кто, дядя Гига? — с удивленным видом переспросил Бранислав. — О да, он мой дядя… Как раз вчера я черкнул ему несколько слов, чтобы он не очень сердился на меня за то, что не пишу.
— Точно, — подтвердил начальник, — я только что прочитал твое письмо. Слушай, я тебе это письмо верну, напиши как-нибудь по-другому.
Бранислав просиял от радости, так как боялся, что письмо уйдет к Гершичу, который рассердился бы, если б увидел, что его называют «дорогим дядей».
— Да, да, я и сам так подумал после того, как вы мне разрешили писать! — радостно согласился Бранислав на предложение начальника.
— Вот, вот! — добавил тот. — Напиши ему по-свойски. Скажи: хорошо мне здесь, заботятся обо мне и… все такое прочее. Ты же умеешь писать — в тюрьму за эту самую писанину попал. Так ему и напиши, а писать я тебе разрешаю сколько угодно, и не нужна тебе никакая протекция!
Сказав это, он переступил через порог и закрыл за собой дверь.
«Я слышал его воркотню, доносившуюся из коридора, — продолжал Нушич, — и мне все казалось, что он повторяет и повторяет одно слово протекция, протекция. И когда мне немного погодя по его распоряжению принесли из канцелярии бумагу, чернила и перо и когда я сел за стол, думая, с чего бы начать писать, в ушах у меня все еще звенело последнее слово начальника: „протекция“. И первым словом, которое я написал на чистом листе бумаги, было: „протекция“. И под этим словом в тюрьме я написал целую пьесу, и название ее так и не изменилось: „Протекция“».
В диалоге с начальником тюрьмы, который приведен почти дословно из предисловия к комедии «Протекция», ощущается твердая рука комедиографа. Нушич с наслаждением выписывает характер Ильи Влаха спустя почти пятьдесят лет после того, как видел его в последний раз. Он уже вряд ли помнил хотя бы единое слово из того, что было сказано между ними. И тем не менее мы верим Нушичу. Верим искусству…
Диалогу нужна эффектная концовка, и Нушич играючи преподносит ее. Ритмичное повторение слова «протекция» требует окончания на более высокой ноте, почти героического. И рассказ завершается сообщением о подвиге: «в тюрьме я написал целую пьесу».
Кроме того, на титуле знаменитых нушичевских «Листков» и поныне во всех изданиях повторяется фраза, свидетельствующая о том, что они тоже «написаны в Пожаревацкой тюрьме в 1888 году». А это книга в сотню страниц. И какая книга!
Неужели все это написано в тюрьме? Вряд ли. Но мы поговорим о комедии «Протекция» и «Листках» потом. Сперва выпустим Нушича из тюрьмы. Хотя бы в интересах исторической правды.
Тем временем, пока Бранислав с разрешения начальства открыто исписывал листок за листком, старый Джордже Нуша хлопотал в Белграде за своего любимца. Король Милан, стремясь оправдаться, утверждал, что он не знал о смерти и похоронах майора Катанича. Истинное мнение короля о Нушиче мы еще узнаем, но пока дворцовая челядь поставила помилование Бранислава в зависимость от «доброй воли» полковника Франасовича.
И Франасович, став в позу оскорбленного сына и верноподданного, отчитывает старика, а заодно и Бранислава.
«Белград. 3 апреля 1888.
Господ. Нуша,
Вы обратились ко мне с просьбой простить Вашему сыну Браниславу оскорбление, которое он мне нанес, оскорбив память пок. матери в связи с ее похоронами непристойным стихотворением, опубликованным в какой-то газете. Ваш сын осужден не потому, что оскорбил меня, а потому, что своим стихотворением он оскорбил особу Его Величества короля, который из уважения к покойнице исполнил ее последнее пожелание и проводил ее к тому месту, где она будет спать вечным сном.
Я не буду здесь давать оценку делу Вашего сына, но думаю, если у него есть хоть какое-нибудь представление о чести, то позднее он будет краснеть от стыда всякий раз, когда вспомнит, какие обстоятельства он использовал для оскорбления высокой особы Государя и памяти покойницы, пользовавшейся всеобщим уважением.
Как я уже говорил, Бранислав осужден не из-за меня, но если это повлияет на вопрос о его помиловании, я лично его прощаю.
Ваш Драг. Франасович, полковник».
Это письмо Джордже Нуша приложил к прошению, написанному каллиграфическим писарским почерком.
«Его Величеству
Королю Милану I.
Ваше Величество, благородный Государь,
Уста немы, а слова неспособны выразить то, что чувствует сердце несчастного отца, который припадает к ногам Вашего Величества и молит о милости к своему осужденному сыну.
Из моей груди в это мгновенье рвется только одно слово:
Милости, Благородный Король!
Молодость склонна к ошибкам и заблуждениям; мой сын ошибся и провинился, ошибка наказана, он уже три месяца сидит в тюрьме, но настоящее наказание для него в том, что он сам признает теперь свою ошибку и искренне раскаивается, а я, Ваше Величество, могу дать самое торжественное обещание, что мой сын никогда больше не сделает подобной ошибки.
Седой, старый, немощный, жестоко раненный под старость роковой ошибкой моего сына, вот я лью слезы и молю Ваше Величество о милости к моему сыну, возлагая все надежды на известное великодушие сердца Королевского и прилагая к моей покорнейшей просьбе великодушно прощающее письмо Господина Франасовича.
Вашего Величества наинижайший и наипреданнейший
Джордже Нуша, отец Бранислава Дж. Нушича.
16 апреля 1888 года. Белград».
Это прошение, оснащенное всеми прописями, соблюдавшимися при составлении «слезных челобитных», уже само по себе рисует образ отставного чиновника, чернильную крысу и самозваного ходатая по делам, которого подрядил старый Джордже в какой-нибудь кафане. Сам Бранислав, безусловно, никогда не видел этого прошения. Иначе оно бы его очень позабавило.
Двадцать второго апреля Бранислав был освобожден по представлению министра внутренних дел и, как говорили, благодаря заступничеству родственницы короля Милана некоей Катарины Богичевич. Это постарались друзья Нушича. Больше всех радовался Джордже Нуша, конторщик мясоторговца Косты Панджела.
В дневнике одного из современников Нушича есть запись: «Сегодня король помиловал Бранислава Нушича. Он и раньше бы это сделал, да, говорят, Франасович не хотел прощать…»
Бранислав Нушич пробыл в тюрьме три месяца и десять дней.
Петр Нушич, сын Гераса, некогда усыновившего Джордже Нушу и давшего ему свое имя, до того как случилась беда, был дружен с Браниславом. Но теперь, популярный наездник и победитель на всех конных состязаниях, офицер и ординарец короля Милана, он считал, что королевская неприязнь к однофамильцу может отразиться на его карьере. Он хлопотал о перемене фамилии, и в официальных «Сербских новинах» появилось объявление: «Г. Петр Нушич, офицер, может переменить свою фамилию Нушич, взяв фамилию Джорджевич».
Это была не последняя измена, о которой узнал Бранислав по выходе из тюрьмы.
* * *
«Листки» — лирический дневник, в котором иронические размышления перебиваются великолепной сатирой. Опубликованные через два года после выхода из тюрьмы, «Листки» имели шумный и заслуженный успех. Часть этой книги, безусловно, была написана в тюрьме.
Заключение словно подхлестнуло Бранислава, замыслы рождались один за другим. Сперва он делал записи «для себя» и поэтому писал раскованно. Тюремная жизнь бедна событиями, но способствует осмыслению того, что происходит вне стен тюрьмы. Неожиданно «прорезался» нушический стиль — вся юмористическая проза Бранислава Нушича вышла из непринужденных и лукавых «Листков».
Когда-нибудь кто-нибудь напишет книгу о «благотворном» влиянии тюремного заключения на литературу. Вспомнит Сервантеса, Аввакума, Чернышевского…
Впоследствии Бранислав Нушич вспоминал о своем тюремном заключении по самым разным поводам. И писал об этом даже с какой-то теплотой и гордостью. Эта гордость понятна. Человек пострадал за свои убеждения, за стихи, а не за постыдный поступок. И чем больше Нушич рассказывал, тем подробнее он описывал тюремную обстановку. Казалось, он помнил все свои разговоры в то время, все мысли… Постепенно художник снова заслонил летописца. Тюрьма стала казаться веселым пиршеством мысли, которое не могло уместиться в срок, действительно проведенный в камере. И этот срок тоже стал растягиваться. У самого Нушича, да и у всех пишущих о нем, мы читаем, что пребывание в застенке продолжалось почти год, что суровый режим, во время которого ему приходилось пробавляться одним лишь Священным писанием, растянулся на целых три месяца и был изменен в связи с отречением короля Милана, будто бы имевшим место 22 февраля 1888 года. Напомним, что Нушич отправился в тюрьму 11 января 1888 года.
Можно начать с того, что отречение короля произошло ровно годом позже, а заключение было совсем не столь длительным, и, убедившись на примере еще десятка ошибок в полной исторической несостоятельности Нушича, подвергнуть сомнению и все остальное. А стоит ли это делать? Может быть, лихая выдумка юмориста важнее приземленной правды? Может быть, она точнее расскажет нам об его неунывающем характере, о неистощимом остроумии и невероятной находчивости? Исторические же неточности можно исправить, а связанные с ними наиболее фантастические подробности — опустить.