«Мольер был не просто прекрасным актером и замечательным писателем. Он всегда старался углублять свои познания в философии. С Шапелем они никак не могли сойтись в этом предмете: Шапель почитал Гассенди, а Мольер — Декарта. Однажды, возвращаясь из Отейля на мольеровском ялике, они немедля завязали спор. На ялике оказался монах-францисканец, попросивший довезти его до монастыря. К нему и воззвали спорщики, чтобы он рассудил их премудрые доводы.— Пусть святой отец скажет, разве система Декарта не стократ лучше придумана, чем все ухищрения и прикрасы, с помощью которых господин де Гассенди хочет заставить нас глотать Эпикуровы бредни? Его мораль — это еще куда ни шло; но все остальное не заслуживает внимания. Не правда ли, отец мой? — обратился Мольер к францисканцу. Монах ответил неким «Гм! гм!», чем дал понять философам, что перед ними знаток в таких вещах. Но он счел за благо не вмешиваться в столь оживленную беседу, тем более, что эти люди, казалось, не из тех, кто склонен щадить противника.— Черт возьми, отец мой, — сказал Шапель, уязвленный явным одобрением францисканца, — Мольер должен признать, что Декарт создал свою систему, как механик, изобретающий прекрасную машину и не заботящийся о ее применении. Система этого философа не согласуется с бесконечным разнообразием природы, которого он не принял в расчет.Францисканец как будто перешел на сторону Шапеля, снова издав свое «Гм! гм!». Мольер, раздосадованный торжеством Шапеля, удвоил усилия и с жаром опровергал Гассенди такими убедительными доводами, что монах был принужден сдаться, в третий раз произнеся «Гм! гм!», что, казалось, решило дело в пользу Мольера. Шапель, разгорячившись и крича во всю глотку, чтобы переубедить судью, силой своих аргументов зародил в нем сомнение.— Допускаю, что у этого человека лучшие в мире идеи; но, черт побери, он эти идеи крал повсюду, а это не очень-то похвально, не так ли, отец мой? — сказал он францисканцу. Монах, который со всем любезно соглашался, тотчас одобрительно кивнул, не вымолвив ни слова. Мольер, забыв о своей молочной диете, стал тут же яростно возражать Шапелю. Они дошли уже почти до судорог и брани в этом философском диспуте, когда очутились вблизи того места, где монах попросил высадить его на берег. Он их учтиво поблагодарил и воздал хвалу их глубоким познаниям, не вдаваясь в суть дела. Но, прежде чем сойти, он нагнулся за своей котомкой, которую, поднявшись на ялик, положил в ногах у лодочника. То был послушник, исполнявший в монастыре черную работу. Философы не заметили прежде этого знака его звания. Они безмолвно переглянулись, стыдясь, что тратили пыл красноречия на человека, ничего в подобных вещах не смыслившего. Придя в себя, Мольер сказал Барону, при сем присутствовавшему, но слишком юному, чтобы вникать в смысл такой беседы:— Смотри, мальчик, что может сделать молчание, когда его блюдут как должно.— Вот всегда вы так, Мольер, — проговорил Шапель, — вы вечно заодно с какими-то ослами, которые не могут понять моей правоты. Битый час я надрываю легкие, а не сдвинулся ни на шаг».