Глава 12
Роза в стакане
Людмила ненавидела бездействие.
Пожалуй, еще с той далекой полузабытой поры детства своего, когда воспитательница полагала лучшим наказанием стул в коридоре. На стуле том Людмила оказывалась частенько, ибо уже тогда обладала характером сложным, неуправляемым. И размышления о тяжести совершенных поступков нисколько этот характер не исправляли. Зато на всю жизнь сохранилось ощущение глухой тоски, раздражающей неспособности что-то изменить. И это ощущение и в прежние-то времена толкало Людмилу на поступки глупые.
И теперь немногое изменилось.
Выйти из квартиры?
Неразумно, но… в самой квартире тесно. И теснота эта действует на нервы. Да и не собирается Людмила далеко уходить. Всего-то на этаж спустится, в Мишкину квартиру, благо остались ключи. Стасу она предлагала, а он отказался…
Уехал.
Велел не высовываться… мог бы и с собою взять, но не предложил, а гордость помешала Людмиле напроситься. И вот теперь она маялась бездельем.
Если спуститься, то… еще раз осмотреть квартиру.
Вдруг в прошлый раз они что-то пропустили… не обратили внимания… поспешили… ко всему была еще фотография Настасьи, и те рисунки из альбома… и мысль, которая витала рядом, меж тем не позволяя ухватить себя. Что-то очевидное до невозможности.
И Людмила решилась.
Она долго глядела в глазок, пытаясь понять, есть ли кто на лестничной площадке.
Пусто.
И на лестнице самой.
И сердце колотится-колотится. Людмила просто-таки преступницей себя ощущает. Спускалась бегом. А у самой двери вдруг завозилась. Ключей на связке было три, Людмила точно знала, какой нужен, а вот поймать не могла, пальцы не слушались.
Нервное.
Ей давно пора принимать успокоительное, и не валерьянку, не пустырник, а что-нибудь посерьезней. Только разве Людмила признает, что у нее проблема?
Редко кто мог признать, что у него проблема… ключ наконец удалось вставить в замок. И дверь открылась, легко, с полоборота.
Странно.
Мишка закрывал обычно на два оборота… а тут… из-за двери тянуло дымком, и этот запах заставил Людмилу напрячься.
– Есть кто? – она осознавала, что вопрос этот звучит донельзя глупо.
Стас уехал.
И забыл выключить утюг? Почему-то в воображении Людмилы утюг и Стас плохо увязывались между собой. Тогда телевизор… но в квартире тишина… проводку замкнуло? Дым стлался по полу, белесый, пока слабый.
И разумнее всего уйти.
Вызвать пожарных.
Полицию.
Но Людмила никогда не умела поступать разумно. И она, прихватив с туалетного столика статуэтку – не то ангел, не то демон, но из бронзы, – решительно толкнула дверь на кухню.
Пусто.
И дымом пахнет меньше. Зато кувшин имеется двухлитровый. Если и вправду пожар, то кувшин с водой – куда полезней бронзового ангела.
Гостиная… тоже пусто… в спальной комнате – неразобранная кровать. И дыма больше, но не так много, чтобы кричать о пожаре.
Горела мастерская.
Вернее, горел альбом, тот самый, с набросками, которые Людмила хотела посмотреть. И картины дымились…
– Твою мать, – от души сказала Людмила, выливая воду на остатки альбома. Пламя, стекшее было с бумаги на стол, погасло.
А запах дыма остался.
Вот только сквозь него ощущался тонкий аромат туалетной воды… определенно не мужской.
– Твою мать, – с чувством повторила Людмила.
Стас приехал быстро.
– Дура, – сказал он с порога.
– Сам дурак.
– Ты… – он покраснел, похоже, дураком его давненько не обзывали.
– Не кипятись, – Людмила после недавнего приключения была настроена миролюбиво. Наверное, сказался запоздалый страх.
В голове вертелось всякое… а если бы Людмила спустилась чуть раньше?
Если бы застала ту женщину, которая…
…Или если бы та женщина застала Людмилу?
– В следующий раз поедешь со мной, – Стас потянул носом и скривился. – И замки я сменю.
Против совместной поездки Людмила не возражала. А вот по поводу замков…
– Я, конечно, мало что понимаю, но мне кажется, их не вскрывали… у нее были ключи.
Стас дернул себя за короткие волосы и согласился.
– Были.
А потом спросил:
– Обедом накормишь? А я тебе расскажу…
Людмила готовить не то чтобы не любила, скорее относилась к процессу равнодушно, как к неизбежной части ее, Людмилы, существования. Иногда случалось настроение на что-либо этакое, и тогда Людмила искала рецепты в Сети, кое-что готовила, как правило, не слишком удачно. И на том вдохновение уходило, рецепты отправлялись в корзину, а Людмила возвращалась к старому, еще мамой установленному меню.
Но сегодня было иначе.
Кухня для двоих тесноватая, но все-таки… Стас устроился между окном и холодильником. С горбушкою хлеба в одной руке и бутылкой кефира в другой. И ел так вкусно… а еще рассказывал, неторопливо, спокойно.
И Людмила слушала.
Готовила на автомате… и слушала.
Думала.
– Погоди, – она прибавила газ под кастрюлей. – Если так, получается, что есть некая женщина… которую никто, кроме этой Женьки, не видел… но эта женщина ищет молодых и перспективных художников. Делает им заказ на картину.
– Определенную картину, – поправил Стас и облизал губы.
От кефира над верхней губой остались белые усы, и Стас выглядел забавно.
Мама бы точно разозлилась. Сказала бы, что хорошо воспитанные люди не пьют из бутылок, а дают себе труд перелить напиток в кружку.
Но из бутылки было вкусней. Людмила знала точно.
– Определенную картину, – она отвернулась. – При этом она влюбляет парней в себя, а когда заказ готов, убивает… знаешь, по-моему, это звучит совершенно безумно.
– По-моему, тоже, – согласился Стас. – И я одного не могу понять… зачем?
– Что?
– Вся эта театральщина… картина… и смерть, которая вроде бы как не то чтоб естественной выглядит, но точно не убийством…
– Есть еще кое-что.
Людмила присела на табурет.
– Если все так, то… откуда взялся парень, который напал на меня? То есть если она ненормальная, если действительно их убивает, то… в безумие одного человека я верю, а вот двое…
– А ты уверена?
– В том, что это был мужчина?
Людмила закрыла глаза, вызывая воспоминание, которое она еще недавно готова была забыть.
– Да, – сказала она. – Мужчина. Не в фигуре дело. Не в голосе… во всем сразу…
– Тогда вариантов несколько. Первый. Он ее родственник и не хочет, чтобы эти проделки выползли наружу.
– То есть знает об убийствах и позволяет… развлекаться дальше?
– Именно, – Стас кивнул. – Второй вариант – поклонник. Возлюбленный. Который и убивает. Которому надоело, что дама его сердца крутит романы… или не крутит, но не обращает на него самого внимания…
– И тогда получается, что она не виновна.
– Может быть, – согласился Стас. – А может, и нет… найдем ее, тогда и узнаем.
И это решение было логичным.
Утро началось с пробуждения раннего, чего со Стасом давненько не случалось.
Он открыл глаза, понимая, что вряд ли на часах больше шести. За серым окном – стекла не мыли давненько, и заросли они мелкой чешуею грязи – занималось серое же утро. Стас смотрел на окно, на подоконник пыльный, на бледную полосу света, которая ширилась.
Разрасталась.
Почему-то вспомнились другие рассветы.
Часы на стене, старые, с громким ходом. Секундная стрелка судорожно вздрагивала, прежде чем переползти с отметки на отметку. А минутная была медлительна, не говоря уже о часовой. Корпус часов облупился, а вот стекло, закрывающее циферблат, блестело, как и все в доме.
Стас часы ненавидел.
И пробуждения ранние, когда что-то непонятное, чему не было названия, выдергивало его из счастливых снов. Стас их не помнил, но точно знал – сны его счастливые, а вот пробуждения не очень.
Отец уже возился на кухне.
Стас слышал его шаги, скрип пола, будто дом не находил в себе сил выдержать тяжесть сухопарого этого человека. Слышал кашель и хлопанье дверец. Запах сигарет. И подгоревшей каши. Свист чайника. Слышал, как сопит Мишка, вот уж кто ненавидел ранние подъемы. Он долго стонал, вздыхал и ныл, порой пытался притвориться больным, но отец полагал, что все болезни – исключительно от безделья. И Мишку из постели вытряхивал.
Зарядка. Приседания. Отжимания, до тех пор, пока руки не начинают дрожать от усталости.
Душ.
Контрастный.
И отец самолично следил, чтобы душ и вправду был контрастным.
– Ваше здоровье – в ваших руках. – Он бросал полотенца, почему-то всегда влажные, хотя и снятые с батареи. И Мишка, клацая зубами от холода, вытирался.
Стасу было легче. Стас всегда отличался удивительной толстокожестью, а от зарядки даже удовольствие научился получать, особенно в старших классах, когда вдруг открылось удивительное: никто из класса не способен подтянуться и десять раз, не говоря уже об отжиманиях. Стас и сотню сделать мог, на радость физруку.
Да уж, пожалуй, физкультура – единственный предмет, с которым у него не было проблем.
Стас встал.
Пол холодный… странно, что даже летом он оставался холоден. Или это уже воображение разыгравшееся? Сейчас сложно понять, что именно было правдой.
Зарядка.
Стас сохранил привычку. И сейчас тело просыпалось, кровь бежала быстрей, да и дышать стало легче. А Лешка, Стасов приятель и партнер, полагает, что зарядка – лишнее. У него карта самого модного в городе фитнес-клуба, правда, появляется он там от силы раз в месяц, и не столько тренажеров ради. Для тренажеров он полагает себя слишком старым.
Уставшим.
А вот посидеть в баре, посмотреть на веселых спортивных девочек… Лешка отцу не понравился. Ему вообще редко кто был симпатичен. И порой казалось, что даже собственные дети вызывают в нем глухое раздражение. Он бы бросил их, если бы не долг.
Чувством долга отец обладал обостренным.
Стас встал на цыпочки, дотянулся до верхней полки. Так и есть, пыльно… а в те, прежние, времена, пыль на полках была едва ли не преступлением.
Чистота – залог здоровья.
Интересно, почему сейчас Стасу вспоминаются исключительно лозунги, произнесенные надтреснутым голосом отца. Не потому ли, что ими он большею частью и разговаривал?
Мишка плакал, когда Стас сказал, что уходит… не из дома, в армию. Прятался на чердаке, в их со Стасом тайном месте, потому что слезы – это стыдно.
И Мишку Стас помнит распрекрасно, худого подростка с острыми локтями, с коленками круглыми, какими-то девчачьими. У этого подростка слишком правильное, красивое лицо, чтобы отца оно не раздражало. Да и не только его. В классе Мишку недолюбливали.
Во-первых, он учился. У него память была. И усидчивость. И немалое желание учиться, не затем, что Мишка хотел отца порадовать, он знал, что тот физически не способен на радость. Ему самому хотелось получать отличные оценки.
Во-вторых, Мишка симпатичный.
Так считали девчонки, а это тоже повод для ненависти.
В-третьих, при всей своей худосочности Мишка оказался достаточно силен, чтобы дать сдачи. Он не уклонялся от драк, напротив, был рад, когда случалась такая возможность. В нем, как и в Стасе, скапливалась злоба.
Мишка сам сказал. Другими словами.
– Иногда мне хочется их убить. – Он сбегал после драки на чердак соседнего дома, место не сказать чтобы тайное, обжитое голубями и древним полуслепым кошаком, к которому голуби относились снисходительно. – Оно как бы тут…
Мишка трогал не разбитый нос, а били его часто, но тощую свою грудь.
– И вот… оно как… черное такое… и большим становится. И думаю, что если я убью Ваську, то мне полегчает. Не полегчает ведь?
– Не полегчает. – Стас прекрасно его понимал. И наверное, мог бы сказать, что эта чернота внутри есть не только у Мишки. Стас вот драк избегал. Не потому, что был трусом – опасался, что не сумеет с чернотой справиться.
Убьет.
Ведь однажды едва-едва… и ведь не помнит сейчас, из-за чего зацепился. Помнит только, что парень тот, годом старше, неимоверно раздражал Стаса своей заносчивостью, а еще тем, что были у него и мать, которая появлялась в школе еженедельно, и отец. Притом не хмурый, вечно озабоченный, а улыбчивый… Стас видел, как они в парке гуляют.
Втроем.
И отец становится на ролики… учит сына.
Стас ролики полагал забавой, а к забавам он относился с крайним неодобрением, считая, что время следует тратить на дела исключительно полезные. Но не в том дело, а в драке, которая вспыхнула на заднем дворе школы. В криках однокашников, почуявших забаву. В парне, что не собирался отступать, но был деловит, насмешлив. И в черноте, затопившей разум Стаса. Он очнулся, когда его оттаскивали от того паренька, неподвижного, почти неживого.
Скандал вышел знатный.
И директор школы долго беседовала с отцом Стаса, который, конечно, был недоволен этакой тратой времени. А недовольство свое выплеснул на Стаса.
Не отчислили.
Почему?
Сейчас Стас понимал, что должны были или отчислить, или вовсе посадить. А если не посадить, он в упор не помнил, исполнилось ли ему на тот момент четырнадцать, то поставить на учет в милиции. Последнего отец точно не допустил бы.
Уголовник в семье – позор.
А учет милицейский – почти позор и помеха будущей карьере офицера.
Значит, уладил… и с милицией, и с директором, и, что куда интересней, с родителями того парня. Его, помнится, перевели в другую школу. И понятно, кто бы оставил своего ребенка учиться после такого… что он им пообещал? Стас не знал. До сегодняшнего дня этот эпизод вовсе не всплывал в его памяти. А теперь вдруг… тот случай привел отца в бешенство. Он и прежде брался за ремень, полагая, что в воспитании детей главное – строгость, но впервые он не просто бил, а вымещал собственную ярость.
И Стас терпел.
Он стиснул зубы, не позволяя себе кричать. Знал, что упрямство его злит отца… потом в школу не ходил две недели, верно, отец испугался, что станут задавать ненужные вопросы. Впрочем, каникул не вышло. Стасу пришлось пройти всю программу, что и одноклассники.
Больше, чем одноклассники.
А Мишка ему сочувствовал. Пока был Стас, Мишку отец почти и не трогал… а потом?
Он ведь слишком привык командовать, чтобы отказаться от этой привычки. И наверняка находил поводы для недовольства, а Мишка терпел. У него были бездонные запасы терпения. И Стаса, быть может, простил бы, если бы Стас сумел перебороть свою гордость и попросить прощения. Но Стас ведь полагал, будто ни в чем не виноват. Он не просто уехал… не просто сбежал, а в армию.
А потом бизнес.
Забыл, что обещал Мишке.
– Я тебя не брошу, – на чердаке пахло голубями, а старый кошак выполз из своего угла, забрался на подоконник и вытянулся.
Солнышко светило.
Кошак грелся и щурил слезящиеся глаза.
Мишка вздыхал.
– Потерпи. Я за тобой вернусь. Обязательно.
И Стас сам верил в то, что говорил. Вот только оказалось, врал. От понимания этого стало невыносимо горько, и холодная вода не смыла эту горечь.
Стас стоял под душем, пока не замерз настолько, что перестал ощущать пальцы рук. Выбрался. Растирал себя полотенцем докрасна.
Что он может изменить?
В прошлом – ничего… а в будущем?
Он не знал.
Посмотрит.
Эпизод 3
Москва
…Я пишу Демона, то есть не то чтобы монументального Демона, которого я напишу еще со временем, а «демоническое» – полуобнаженная, крылатая, молодая уныло-задумчивая фигура сидит, обняв колена, на фоне заката и смотрит на цветущую поляну, с которой ей протягиваются ветви, гнущиеся под цветами.
Нельзя сказать, чтобы в Москве, куда мы в конечном итоге попали, пусть и пришлось задержаться в Казани из-за болезни Мишенькиного отца, все сразу сложилось чудеснейшим образом. Отнюдь нет. Работы у Мишеньки по-прежнему было мало, пусть о нем и слышали, но слышали скорее дурное, а потому заказчики опасались связываться с человеком, о нраве и необязательности которого ходило множество слухов.
Однако перемена места и, что немаловажно, отсутствие Эмилии, которую он так и не разлюбил, невзирая на многочисленные увлечения, оказали на Мишеньку благотворное влияние. Он сумел побороть в себе тягу к вину, вновь вернувшись к полузабытой уже, аскетической жизни, которую вел некогда.
Он брал учеников, соглашался почти на любую работу, сколь бы малой она ни была. И в том мне виделся несомненный признак выздоровления. А когда Мишеньке предложили поучаствовать в иллюстрировании лермонтовской поэмы, он вовсе воспрял духом. И пусть гонорар обещали небольшой, однако сама работа влекла его.
Мне кажется, самолюбие его, раненное киевскими неудачами, требовало хоть какого-то признания. И возможность войти в число лучших художников, которым доверили иллюстрировать юбилейное издание, была именно таким признанием.
Увы, публика не оценила Мишенькины работы.
Критики писали, что они чересчур грубы, гротескны, а порой и вовсе нелепы. Признаюсь, я боялся, что эти отзывы подорвут душевное Мишенькино спокойствие, но, как ни странно, он критику принял за похвалу.
– Искусство не может быть понятно всем, – сказал он мне, искренне убежденный в своих словах. – Вот увидишь, придет время, и они все поймут, как ошибались. Я докажу им, что они ошибались. Я создам нового демона…
– Демона? – признаюсь, услышанное мне пришлось совершенно не по вкусу. Я не желал, чтобы Михаил возвращался к демонам, в них мне виделись отголоски душевной болезни, которая, как оказалось, не исчезла, но лишь затаилась.
– Я знаю, чего ты боишься! – Михаил засмеялся. – Нет, это вовсе не то… я не собираюсь… тогда я был не в себе… а теперь… просто картина. Понимаешь, я осознал, что не желаю более писать иконы… душа не лежит, понимаешь? А вот демон – это иное… я вижу его столь же ясно, как вижу тебя.
Не скажу, что признание это меня успокоило.
Созданный им демон пусть и был полотном в высшей степени великолепным, однако он был напрочь лишен той магической притягательности, которая пронизывала первую картину. Однако этот «Демон» принес Мишеньке столь желанную известность. Более того, на Мишеньку обратил свой взор сам Мамонтов, который покровительствовал многим, и Мишенька, оказавшись под крылом его, перестал нуждаться. Теперь он мог позволить себе работать, не думая ни о чем, помимо работы.
Пожалуй, именно теперь талант его раскрылся в полной мере. И оказалось, что талант его на удивление многогранен. Он, никогда прежде не занимавшийся скульптурой, попав в мастерские в усадьбе Абрамцево, вдруг раскрыл удивительные возможности, которые таила в себе керамика. Он занялся ею самозабвенно, как умел делать, когда что-либо увлекало его.
Он писал о новом своем деле с детским восторгом, который разделяли все, поскольку Мишенька талантом своим создавал то, что именовалось искусством, но все же являлось еще и товаром. Пожалуй, нынешний период Мишенькиной жизни был наполнен покоем и тихим счастьем, которое многие люди не осознают, пока его не лишатся.
Тогда же случилось ему вновь оказаться в Италии, куда он отправился, сопровождая Мамонтовых, экспертом. И даже мелкие неприятности, навроде конфликта с Елизаветой Григорьевной, которая вовсе не разделяла восторгов супруга по поводу врубелевского творчества, не могли испортить его настроения. Мишенька достиг вершины и своего творчества, и жизни, во всяком случае, он сам полагал так, и, глядя с этой вершины на людей иных, искренне удивлялся тому, до чего жалки они.
Пожалуй, характер Мишенькин со временем не становился мягче, напротив, в нем появилась злая язвительность и даже снобизм. Он писал мне о зиме, которую проводил в Риме, о художниках русских, с которыми случалось свести знакомство, о творчестве их. И читая злые строки, я понимал, отчего не желают они принимать Михаила в свое общество.
Он полагал себя выше прочих.
Был ли прав?
Не знаю.
Он вернулся, преисполненный новых устремлений, каковые, однако, не нашли должного понимания. Его желание писать портреты по фотографиям сочли блажью. И в то же время прежний интерес, который Мишенька испытывал к керамике, почти угас. Он пробовал заниматься декорированием особняков, пусть дело это и было незнакомым, но Мишенька пребывал в счастливой уверенности, что у него все получится. И не ошибся.
За особняки платили.
И Мишенька при желании мог бы стать богатым человеком, когда бы давал себе труд распоряжаться деньгами разумно. Однако он категорически не желал думать о будущем или о сбережениях, почитая все эти беседы великою скукой. Нет, он страстно, отчаянно порой желал остаться на той вершине, которую сам для себя выдумал. И потому любой его гонорар моментом тратился.
Так, получив плату за панно для особняка, Мишенька дал обед в гостинице «Париж», где жил. На этот обед он позвал всех там живущих. Пришел и я, и увидел столы, покрытые бутылками вин, шампанского, массу народа, среди гостей – цыганки, гитаристы, оркестр, какие-то военные, актеры, и Миша угощал всех, как метрдотель он носил завернутое в салфетку шампанское и наливал всем.
– Как я счастлив, – сказал он мне. – Я испытываю чувство богатого человека. Посмотри, как хорошо все настроены и как рады.
Все пять тысяч, полученные им, ушли на этот обед, и еще не хватило. И Мишенька работал усиленно два месяца, чтобы покрыть долг . Но когда я заметил Мишеньке, что в том обеде не было надобности, что он являл собой пример поведения неразумного, Мишенька бросил:
– Только так я способен выбраться из того унылого мира, в котором обретаю.
Признаюсь, Мишенька был несколько нетрезв, а потому более откровенен, нежели обычно. Он сунул мне бутылку вина, говоря по правде, не самого лучшего, но, подозреваю, платил за него Мишенька втридорога, пребывая в глупой уверенности, что богатым людям не к лицу мелочность.
– Послушай, мой друг, – сказал он, – а тебя я воистину полагаю собственным другом, потому как только ты знаешь меня всего, какой я есть, с дурным и добрым. Ты видел меня слабым и не отвернулся. Ты видел и безумным… теперь я успешен, а ты печален…
И в этом почудился мне упрек. Выходило, будто я завидую его успеху.
– Ты думаешь, что я трачусь попусту, но… музыка играет, люди веселятся. И сама моя жизнь выглядит счастливой.
– Но ты несчастлив?
– А с чего мне быть счастливым? – удивился Мишенька. – Он все еще со мною…
– Кто?
– Мой демон. Я теперь знаю, что обречен… но я не желаю слышать его голоса. Не желаю видеть его лица… ее лица… я говорю ей, чтобы отступила, чтобы дала мне волю, но…
Он тряхнул головой и улыбнулся лихою улыбкой, которой я не поверил.
– Забудь. Это все пустые разговоры. В них нет правды… и отец, верно, прав. Жениться мне надо…