34
Я проснулся в десять. Болела голова, глаза, сердце. Особенно сердце. Я еще не мог поверить, что Мадлен умерла. Вчера вечером я, наверно, выплакал все слезы, которые накопились в животе. Думаю, я перестал плакать в тот день, когда отец вздул меня из-за паука, не хотел еще раз услышать: По крайней мере, будешь знать, из-за чего плачешь. Тридцать два года без слез. Естественно, запас накопился немалый. Вчера вечером я знал, из-за чего плакал. Судьба устроила мне взбучку, которой я еще не видывал.
Только два лучика света пробиваются сквозь отверстия в форме сердечек в середине каждой ставни. Мне хорошо в этом гнездышке, в окружении мебели, натертой воском, и легких кружевных занавесок. Она повсюду развесила маленькие сердечки из ткани. Мадлен изготовила сотни таких на машинке мадам Ришар. Она продавала их на субботних рынках в нашем квартале. Чтобы свести концы с концами и купить все, что мне нужно для школы.
Этой ночью Мари была не женщиной, а любимой игрушкой, которую ребенок прижимает к себе, когда ему очень горько. Плюшевым мишкой, которым социальные работники утешают брошенных детей. И я все еще остаюсь таким ребенком. Я так по-настоящему и не вырос. По-прежнему боюсь пауков, боюсь привязаться, боюсь, что мне сделают больно, боюсь других людей, их глупости и злобы. Я прячусь в свои рисунки, как ребенок в свой вымышленный мир. Я высокий и сильный, но внутри – большой темный шкаф, в углу которого, скорчившись и обхватив голову руками, прячется маленький мальчик с грустными глазами. Мадлен заставила меня об этом забыть, но теперь неглубоко запрятанные обломки моего детства снова всплыли на поверхность. Мною владеет необъятная и бессмысленная мечта. Пережить в тридцать восемь лет то, чего мне всегда чудовищно не хватало и через что любой ребенок должен пройти, чтобы создать самого себя. Беззаботность.
Проходя мимо зеркала, висящего над комодом, я не узнал собственного лица. Никогда еще я столько не плакал, и мои веки вспухли, увеличившись раза в два. Как после приступа аллергии. Аллергия на смерть. Такое бывает?
Холодная вода ничего не изменила. Следы горя не смоешь. Я попытался улыбнуться. Результат оказался душераздирающий.
Потом я кое-как спустился по лестнице и уселся на диване. Малейшее движение усугубляло и без того чудовищную головную боль.
Мари вернулась, опередивший ее Альберт подошел ко мне, опустив голову и поджав хвост. У меня что, такой страшный вид?
– Как ты?
– Все тело болит. Особенно голова и глаза.
Она сняла у двери резиновые сапоги и в одних толстых заштопанных носках подошла, чтобы поцеловать меня в лоб.
– Ты весь горячий. Сейчас принесу тебе таблетку.
Мадлен тоже так делала, когда у меня бывала температура. У всех мам термометр на краешке губ?
Таблетка исходила пузырьками в стакане воды, который она протянула мне вместе с махровой варежкой, смоченной желтоватым молоком.
– А это что?
– Молозиво. Тебе повезло, вчера был отел, так что оно совсем свежее. Положи на глаза, увидишь, оно просто чудеса творит. Тебе что-нибудь еще нужно?
– Нет, – солгал я.
Мне пришлось дождаться, пока она снова отправится по делам, чтобы суметь внятно выговорить, вернее, тихо вышептать самую глубокую свою потребность:
– Беззаботность, мне нужна беззаботность.
Я просидел так битый час, с коровьим молозивом на глазах. Слышал, как работает трактор, лязг железок, время от времени лай Альберта. Мари тоже иногда взлаивала, чтобы ее слышало стадо.
Эффект от молозива был просто невероятный. Краснота уменьшилась, и припухлость спала, глаза больше не болели. Вид у меня все равно был никудышный, но хоть не такой отвратительный. И голове полегчало от таблетки.
Я подумывал вернуться домой. Завтра на работу. Мари предложила подождать до четырех часов, чтобы повидаться с Сюзи. Почему бы нет. В своей квартирке я только ходил бы кругами. Я взял со стола несколько листков бумаги, карандаши и поднялся на склон над фермой, чтобы немного порисовать.
Я долго наблюдал за коровами. Они мирно паслись на поле сразу за фермой. Это было забавно. Стадо жило своей жизнью, со своей внутренней динамикой. Как маленькое сообщество. Пара коров были заправилами и слегка тиранили остальных, другие были пугливыми или, наоборот, флегматичными, из тех, которым на все плевать, – они отходили подальше, чтобы их оставили в покое. В сущности, совсем как люди. Я задумался, каким бы я мог быть, если бы был коровой. Кажется, в тот день именно коровой мне и хотелось быть. Не говоря уж о том, что дважды в день меня бы ласкали руки Мари, пусть и шероховатые, привлекала сама мысль о спокойствии, отсутствии всяких забот, тревог, настроений – и всякой грусти. А с другой стороны, кто сказал, что у коров не меняется настроение? Та, которая телилась у меня на глазах, вроде бы ужасно страдала. А другая, я слышал, отчаянно мычала, когда наутро после отела у нее отняли теленка. Мари объяснила мне, что выбора нет, иначе она не могла бы доить ее и делать свой сыр. И упоминать не стоит о том, как в них сзади копается осеменитель. Они что, получают от этого удовольствие?
Итак, сегодня пополудни я размышлял над следующим философским вопросом: счастлива ли корова? По крайней мере, эти размышления не давали мне думать о Мадлен.
Через некоторое время я все-таки взялся за карандаш и стал рисовать. Коровы собрались в середине поля и улеглись все вместе. Красивая сцена.
Тут я и заметил школьный автобус, притормозивший в конце своего маршрута у поворота внизу. Сюзи была последней, кого подвозили. Я видел, как она начала взбираться в гору со своим маленьким ранцем за спиной. И не жалел, что остался. Дети – это жизнь. Она бодро шагала, иногда останавливаясь, чтобы разглядеть что-то на обочине. Наверно, цветок или зверушку. Ту, которая не ест других. Было действительно приятно наблюдать за ней в ее маленьком мире, в ее маленькой жизни. Эти мгновения принадлежали только ей. Никаких указаний ни от учительницы, ни от мамы, никаких обязательств, кроме как подняться по дороге, не забывая жить своей жизнью. Полная беззаботность. Может, она меня научит?!
Наконец я засвистел и замахал ей руками. Она ответила мне и свернула к небольшой скале, на которой я устроился.
– Как ты? – спросила она, запыхавшись, когда добралась до меня.
– Нормально!
– Ты рисуешь коров?
– Да. Меня это отвлекает.
Тогда она глянула на мой рисунок.
– Они готовят заговор.
– Думаешь?
– Да. Когда они вот так собираются, значит готовят заговор против мамы.
– А потом они что делают? Митингуют? Или бастуют?
– Нет, потому что маму не проведешь. Как учительницу. Мы тоже иногда на переменках разговариваем о том, чего нам не хотелось бы делать в классе или хотелось бы, – может, чтобы переменки были подлиннее, ну, и всякое такое. А потом никто ничего не говорит, потому что не решается, а то она будет нас ругать. И с коровами так же.
Я улыбнулся. Жизнь – это дети.
– А кто она была, Мадлен?
– Она была мне как мама и немного как бабушка тоже, потому что ей было много лет.
– Получается, это как если бы мама и бабуля умерли в один день?
– Вроде того.
– Тогда я понимаю, почему тебе так грустно. Я еще не родилась, когда бабуля умерла, поэтому я не могла грустить, но если бы мама сегодня оказалась мертвой – у-ю-юй!
То, как Сюзи говорила о смерти, с какой простотой, снова вызвало у меня слезы. Она несколько мгновений смотрела на меня, потом достала из ранца носовой платок и вытерла мне щеки. И прошептала на ухо:
– Мадлен – она как Иисус на кресте, она вернется, только ее не будет видно.
Дети – это жизнь.