ГЛАВА V
Гонтран оказался примерным женихом, любезным и внимательным. Он сделал всем подарки (на деньги Андермата) и поминутно бегал повидаться с невестой то у нее в доме, то у г-жи Онора. Почти всегда его теперь сопровождал Поль, чтобы встретиться с Шарлоттой, хотя после каждой встречи давал себе слово больше не видеться с ней.
Шарлотта мужественно примирилась с предстоящим браком сестры, говорила о нем просто, непринужденно и, казалось, не затаила в душе никакой обиды. Только характер у нее как будто немного изменился: она стала более сдержанной, не такой непосредственной, как прежде. Пока Гонтран вполголоса вел в уголке нежные разговоры с Луизой, Поль беседовал с Шарлоттой спокойно и серьезно, постепенно погружаясь в эту новую любовь, поднимавшуюся в его сердце, как морской прилив. Он это понимал, но не боролся с ней, успокаивая себя мыслью: «Пустяки, в критическую минуту спасусь бегством, вот и все» А расставшись с Шарлоттой, он шел к Христиане, которая теперь целые дни лежала на кушетке. Уже у дверей в нем накипало нервное раздражение, появлялась воинственная готовность к мелким ссорам, порождавшимся усталостью и скукой. Его заранее сердило все, что она говорила, все, что она думала; ее страдальческий вид, ее покорное смирение, ее молящий и укоризненный взгляд вызывали в нем только злобу, и лишь как человек воспитанный, он сдерживал желание наговорить ей обидных слов; близ Христианы его не оставляла мысль о другой; перед глазами всегда стоял образ девушки, с которой он только что расстался.
Христиана мучилась оттого, что теперь почти не видела его, и донимала его расспросами, что он делал, где был; в ответ он сочинял всякие басни, а она внимательно слушала, пытаясь угадать, не влечет ли его к какой-нибудь другой женщине. Она чувствовала свое бессилие, знала, что не может удержать его, не может вызвать в нем хоть каплю той любви, которой терзалась сама, понимала, что она физически бессильна пленить его, вновь завоевать его хотя бы страстью, ласками, если уж не может вернуть его нежность, и страшилась всего, не зная еще, где таится опасность.
Но она уже ощущала, что какая-то страшная, неведомая беда нависла над ней, и ревновала его беспочвенной ревностью ко всему и ко всем, даже к женщинам, случайно проходившим мимо ее окна, – все они казались ей очаровательными и опасными, хотя она и не знала, говорил ли с ними хоть раз Поль Бретиньи.
– Вы заметили очень хорошенькую, довольно высокую брюнетку? Проходила мимо моего окна. Я ее раньше не видела, должно быть, она только на днях приехала.
А когда он отвечал: «Нет, не заметил», – она подозревала, что он лжет, и, бледнея, говорила:
– Ну как это возможно! Как вы могли ее не заметить? Такая хорошенькая, ну просто красавица!
Он удивлялся ее настойчивости.
– Уверяю вас, что я ее ни разу не встречал. Постараюсь встретить.
И Христиана думала: «Это она, наверно, она». А иногда ей приходило в голову, что у него есть тайная связь, что он вызвал сюда какую-нибудь любовницу, может быть, свою актрису. И она начинала выпытывать у отца, у брата, у мужа, какие появились в Анвале молодые и привлекательные женщины.
Если бы ей хоть можно было ходить, самой посмотреть, последить за ним, она бы немного успокоилась, но почти полная неподвижность, которую ей предписали, делала ее мучение нестерпимой пыткой. И когда она говорила с Полем, уже в самом звуке ее голоса сквозило страдание, и это только раздражало охладевшего к ней любовника.
Спокойно он мог говорить с ней только об одном – о близкой женитьбе Гонтрана, потому что тогда он мог произносить имя Шарлотты и вслух думать о ней. И ему даже доставляло какое-то смутное, загадочное, необъяснимое удовольствие слышать, как Христиана произносит ее имя, расхваливает миловидность и душевные качества этой девушки, жалеет ее, бранит брата за то, что он пренебрег ею, и выражает пожелание, чтоб нашелся хороший человек, который оценил бы ее, полюбил и женился на ней.
Он подтверждал:
– Да, да. Гонтран сделал ужасную глупость. Такая чудесная девушка!
И Христиана без малейшего подозрения повторяла за ним:
– Действительно чудесная! Просто сокровище, само совершенство!
Ни на одно мгновение не возникала у нее мысль, что такой человек, как Поль, может полюбить такую девушку и жениться на ней. Она боялась только его любовниц.
И такова удивительная особенность мужского сердца: похвалы Шарлотте в устах Христианы приобретали для Поля какую-то особую значимость, воспламеняли его любовь и влечение к этой девушке, придавали ей неотразимую прелесть.
Но вот однажды, когда Поль с Гонтраном пришли к г-же Онора, чтобы встретиться там с сестрами Ориоль, они застали в гостиной доктора Мадзелли, расположившегося, как у себя дома.
Мадзелли протянул им обе руки, просияв чисто итальянской улыбкой, от которой казалось, что в каждое слово, в каждый жест он вкладывает все свое сердце.
С Гонтраном его связывали фамильярные и поверхностные приятельские отношения, основанные скорее на сродстве натур, на скрытом сходстве наклонностей, на своего рода сообщничестве, чем на истинной дружеской симпатии и доверии.
Граф спросил:
– Ну как ваша прелестная блондинка, с которой вы прогуливались в роще Сан-Суси?
Итальянец улыбнулся:
– О! Мы охладели друг к другу! Она из тех женщин, которые только манят и ничего не дарят.
И они принялись болтать. Красавец врач расточал любезности обеим девушкам, но особенно Шарлотте. Когда он говорил с женщинами, то непрестанно выражал голосом, жестами, взглядом преклонение перед ними. Вся его фигура, каждая поза как будто говорили: «Обожаю вас», и так красноречиво, что он неизменно покорял сердца.
У него была грация актрисы, порхающая походка балерины, гибкие движения фокусника, врожденный дар и выработанные тонкие приемы обольщения, которыми он пользовался непрестанно.
Возвращаясь с Гонтраном в отель, Поль угрюмо ворчал:
– Зачем втерся сюда этот шарлатан!
Граф ответил равнодушно:
– Разве узнаешь, что на уме у таких авантюристов? Эти молодцы всюду пролезут. А нашему красавцу, должно быть, надоели и бродячая жизнь, и капризы его испанки, при которой он состоит скорее в роли лакея, чем домашнего врача, а может быть, и в какой-нибудь другой роли. Он ищет. Думал, верно, поймать дочку профессора Клоша, да промахнулся, судя по его словам. Младшая девица Ориоль для него была бы добычей не менее ценной. Вот он и пробует нащупать почву, вынюхивает, закидывает удочку. Чем плохо? Он стал бы совладельцем курорта, постарался бы спихнуть этого дурака Латона и уж, во всяком случае, каждое лето приобретал бы себе здесь выгодных пациентов на зиму… Ей-богу, к этому он и гнет!.. Можно не сомневаться.
В сердце Поля Бретиньи зашевелился глухой гнев, ревнивая враждебность.
Чей-то голос крикнул:
– Эй, погодите!
Их догонял Мадзелли.
Бретиньи спросил с злобной иронией:
– Куда вы так быстро бежите, доктор? Гонитесь за фортуной?
Итальянец улыбнулся и, не останавливаясь, только повернувшись к ним лицом, сделал несколько прыжков, грациозным жестом арлекина засунул руки в карманы, вывернул их, вытянул двумя пальцами, чтобы показать, что в них пусто, и крикнул, смеясь:
– Увы! Еще не поймал ее!
И, сделав изящный пируэт, помчался дальше, как будто ему было очень некогда.
После этого приятели еще несколько раз встречали его в доме доктора Онора; он сумел угодить всем трем дамам и оказывал им множество мелких приятных услуг, проявляя ту же ловкость и изобретательность, которыми, вероятно, угождал и герцогине. Он все умел делать в совершенстве – и говорить комплименты, и готовить макароны, да и не только макароны: он вообще был прекрасный повар и, повязав в защиту от пятен синий фартук кухарки, смастерив себе из бумаги поварской колпак, охотно занимался стряпней, распевая на итальянском языке неаполитанские песенки, все делал изящно, ни в чем не был смешным, всех забавлял и пленял, вплоть до придурковатой служанки, которая говорила про него:
– Ну чисто ангелок!
Вскоре его замыслы стали совершенно явными, и Поль уже не сомневался, что красавец Мадзелли старается влюбить в себя Шарлотту.
И казалось, это ему удается. Он так ловко умел польстить, был так услужлив, обладал таким искусством нравиться, что, когда он появлялся, у девушки лицо озарялось улыбкой удовольствия.
А Поль, не давая себе в этом отчета, занял позицию влюбленного соперника. Как только Мадзелли начинал увиваться около Шарлотты, Поль подходил к ней и совсем по-иному, прямее и откровеннее, старался завоевать ее расположения. Он выказывал ей грубоватую братскую нежность, преданность, говорил ей: «Право, я очень вас люблю», – но так открыто, с такой простотой и искренностью, что никто не мог бы счесть это признанием в любви.
Удивившись неожиданному соперничеству, Мадзелли пустил в ход все свое умение, и когда Бретиньи, уязвленный ревностью, той инстинктивной ревностью, которая жалит мужчину, даже если он еще не любит женщину, а она ему только нравится, когда Бретиньи по своей природной пылкости нападал, становился резким и надменным, противник, более изворотливый и никогда не терявший самообладания, отвечал ему остротами, колкостями и хитрыми, насмешливыми любезностями.
Борьба возобновлялась каждый день, соперники вели ее с ожесточенным упорством, хотя ни у того, ни у другого, может быть, и не было вполне определенной цели. Ни тот, ни другой не желал отступать, как два пса, ухвативших одну и ту же добычу.
К Шарлотте вернулась прежняя ее веселость, но теперь в ней сквозило какое-то новое, более проницательное лукавство, появилось что-то необъяснимое, затаенное в улыбке и во взгляде. Казалось, измена Гонтрана многому ее научила, подготовила к возможности других разочарований, сделала ее более гибкой, вооружила опытом. Она непринужденно лавировала между двумя воздыхателями, каждому говорила то, что следовало сказать, чтобы не вызвать столкновения между ними, никогда не оказывала одному предпочтения перед другим, с каждым в отдельности подтрунивала над его соперником, предоставляла обоим вести борьбу на равных условиях, но как будто ни того, ни другого даже и не принимала всерьез. И во всем этом совсем не было кокетства, а только шаловливый, мальчишеский задор, который иногда придает молоденьким девушкам необыкновенное очарование.
Но вот Мадзелли как будто добился предпочтения. Казалось, между ним и Шарлоттой установилась какая-то близость, какое-то тайное согласие. Разговаривая с нею, он играл ее зонтиком или концом широкой ленты, перехватывавшей ее талию, а Поль, видя в этом своего рода моральное обладание, приходил в ярость и готов был дать итальянцу пощечину.
Однажды, когда все они собрались в доме Ориолей и Бретиньи разговаривал с Луизой и Гонтраном, искоса поглядывая на Мадзелли, который вполголоса рассказывал Шарлотте что-то вызывавшее у нее улыбку, он вдруг заметил, что она вся вспыхнула и страшно смутилась; сомнения не было: соперник объяснился в любви. Она потупила глаза, перестала улыбаться, но слушала, слушала внимательно, и тогда Поль, чувствуя, что не в силах сдержать себя, сказал Гонтрану:
– Послушай, дорогой! Выйдем на минуту, прошу тебя.
Граф извинился перед невестой и последовал за своим другом.
Как только они вышли на улицу, Поль взволнованно сказал:
– Милый мой, надо во что бы то ни стало помешать этому итальянцу соблазнить бедную девочку. Она совсем беззащитна перед таким мерзавцем.
– А что, по-твоему, я должен сделать?
– Предупреди ее, что он авантюрист.
– Э, милый мой, это меня не касается.
– Как! Она ведь будет твоей родственницей!
– Да, да, конечно. Но какие у нас основания думать, что у Мадзелли преступные виды на нее? Он совершенно так же любезничает со всеми женщинами и еще никогда не сделал и не сказал ничего неприличного.
– Хорошо! Если ты не желаешь взять эту обязанность на себя, я сам разделаюсь с ним, хотя меня это, несомненно, касается гораздо меньше, чем тебя.
– Ты что ж, влюблен в Шарлотту?
– Я?… Нет… Но я прекрасно вижу, что за игру ведет этот негодяй.
– Знаешь, дорогой, ты собираешься вмешаться в очень деликатное дело… и если только ты не влюблен в Шарлотту, то…
– Да не влюблен я… Но прохвостов надо гнать…
– И что ж ты намерен сделать?
– Дать мерзавцу пощечину…
– Вот умно! Лучшее средство, чтобы она влюбилась в него. Вам придется драться, и ты ли будешь ранен или Мадзелли – все равно в ее глазах он станет героем.
– А что, например, сделал бы ты?
– На твоем месте?
– Да, на моем.
– Я поговорил бы с девчуркой как друг. Она очень тебе доверяет. Так вот, я бы ей без обиняков рассказал, что собой представляют эти проходимцы. У тебя такое обличение здорово получилось бы. Ты умеешь говорить с жаром. И я бы дал ей понять: во-первых, почему он прилип к испанке, во-вторых, почему он повел атаку на дочку профессора Клоша, в-третьих, почему он, потерпев поражение, обхаживает теперь девицу Шарлотту Ориоль.
– Но отчего ж ты сам не хочешь это сделать? Подумай, ты ведь скоро будешь ее близким родственником.
– Да видишь ли… видишь ли… После того, что было между нами… Мне неудобно… Понимаешь?
– Верно, тебе неудобно. Я сам с ней поговорю.
– Хочешь, я сейчас же устрою тебе разговор с ней наедине?
– Ну, разумеется, хочу.
– Прекрасно. Пойди погуляй минут десять, а я тем временем уведу Луизу и Мадзелли, и, когда ты вернешься, Шарлотта будет одна.
Поль Бретиньи пошел в сторону Анвальского ущелья, обдумывая, как начать этот щекотливый разговор.
Он действительно застал Шарлотту одну в холодной гостиной отцовского дома, выбеленной известкой, и, сев около нее, сказал:
– Это я, мадмуазель, попросил Гонтрана устроить мне встречу с вами наедине.
Она посмотрела на него своим ясным взглядом.
– А для чего?
– О, конечно, не для того, чтобы угощать вас пошлыми любезностями на итальянский лад, а чтобы поговорить с вами как искренний, преданный друг, дать вам совет.
– Говорите.
Он начал издалека, сослался на свой жизненный опыт, указал на ее неопытность, а затем в осторожных, но ясных словах рассказал ей об авантюристах, которые повсюду ищут себе поживы, с профессиональной ловкостью обирают добрых и простодушных людей, и мужчин и женщин, завладевают их кошельками и сердцами.
Шарлотта немного побледнела и слушала его настороженно и внимательно.
– Я и понимаю, и не совсем понимаю. Вы, должно быть, имеете в виду какого-то определенного человека. Кого именно?
– Доктора Мадзелли.
Она потупилась и, помолчав немного, сказала тихим, неуверенным голосом:
– Вы так со мной откровенны, что и я должна отплатить вам тем же… Я вам признаюсь, что со времени… со времени помолвки моей сестры я уж не такая глупая, как раньше… поумнела немножко! Ну, так вот… Я и сама догадывалась о том, что вы мне сейчас сказали, и посмеивалась втихомолку… Я видела, к чему он клонит.
Она подняла голову, и в улыбке, озарившей ее личико, в хитром взгляде и во вздернутом носике, во влажном блеске зубов, сверкнувших между приоткрытыми губами, было столько свежей, юной прелести, веселого задора, милой шаловливости, что Бретиньи охватил бурный порыв такого же страстного влечения, который бросил его год тому назад к ногам покинутой им теперь женщины. А сердце его было полно ликующей радости: значит, она вовсе не оказала предпочтения Мадзелли. Победа досталась ему!
Он спросил:
– Так вы его не любите?
– Кого? Мадзелли?
– Да.
Она ничего не ответила, только посмотрела на него таким грустным взглядом, что у него вся душа перевернулась, и он с мольбой спросил:
– И никого… никого не любите?
Она потупилась:
– Не знаю… Люблю тех, кто меня любит.
Он схватил обе ее руки и принялся целовать то одну, то другую в каком-то исступлении, в том сладком безумии, когда в голове человека туман и слова, срывающиеся с уст, подсказывает ему не разум, куда-то вдруг исчезнувший, а взбудораженные чувства. И между поцелуями он лепетал:
– Шарлотта… маленькая моя!.. Так ведь это я… я люблю вас!
Она вырвала одну руку и, закрывая ему рот, испуганно зашептала:
– Молчите… Не надо… Молчите… Прошу вас. Мне будет так больно, если и это ложь.
Она встала, встал и он и, сжав ее в объятиях, крепко поцеловал в губы.
Внезапно раздался какой-то шум, они отпрянули друг от друга, – в комнату вошел старик Ориоль и с ужасом уставился на них. Вдруг он закричал:
– Ах, пррроклятый!.. пррроклятый!.. Черррт пррроклятый!
Шарлотта убежала. Мужчины остались одни, лицом к лицу. Прошло несколько секунд тяжелого молчания, потом Поль попытался объясниться:
– Ах, боже мой… Я, конечно, виноват… Я повел себя, как…
Но старик его не слушал. Распалившись гневом, он двинулся на Поля и, сжимая кулаки, рычал:
– Ах, пррроклятый!.. Черррт, прроклятый!..
И, подойдя к Полю вплотную, схватил его за шиворот жилистыми мужицкими руками. Но Поль, такой же рослый и превосходивший овернца силой и ловкостью спортсмена, отбросил его плечом и, прижав к стене, сказал:
– Послушайте, дядюшка Ориоль. Не стоит нам драться. Лучше давайте договоримся. Ну, я поцеловал вашу дочь. Это правда… Даю честное слово, в первый раз поцеловал… И даю честное слово, что хочу на ней жениться.
Жажда физической расправы стихла в старике от увесистого толчка противника, но гнев его не остыл, и он, заикаясь, бормотал:
– Ага, вот оно как! Приманил девку, да еще деньги ему подавай. Жулик пррроклятый!..
И все, что накипело у него на сердце, вырвалось в потоке многословных горьких жалоб. Он не мог утешиться, что обещал дать за старшей дочерью виноградники, что они попадут в руки парижан. Он уже догадывался теперь, что Гонтран нищий, что Андермат надул его, и, забывая о нежданном богатстве, которое принес ему банкир, изливал теперь свою желчь и затаенную ненависть к этим злодеям, из-за которых он теперь все ночи глаз не смыкает.
Можно было подумать, что Андермат со всей своей родней, со всеми друзьями-приятелями каждую ночь приходят грабить его, крадут его виноградники, его минеральные источники, его дочерей.
Он бросал в лицо Поля Бретиньи злобные упреки, обвинял этого парижанина в коварных намерениях завладеть его добром, обзывал его мошенником, кричал, что он хочет жениться на Шарлотте только затем, чтобы заполучить ее землю.
Бретиньи, потеряв наконец терпение, закричал:
– Ах ты, старый осел! Да я богаче тебя. Я еще тебе самому могу дать денег!..
Старик умолк, выслушав это недоверчиво, но внимательно, потом опять, но уже не с прежней яростью, принялся обвинять и жаловаться.
Поль теперь возражал ему, объяснял, доказывал и, считая себя связанным нежданным происшествием, в котором он один был виноват, заявлял, что женится на Шарлотте без всякого приданого.
Старик Ориоль мотал головой, притворялся глухим, переспрашивал, не верил, ничего не мог понять. Он все еще считал Поля нищим проходимцем.
Бретиньи в отчаянии закричал во весь голос:
– Да ведь у меня доходу больше ста двадцати тысяч франков в год, старый болван! Слышишь ты?… У меня капиталу три миллиона!
Старик вдруг спросил:
– А бумагу выправите? Напишете, сколько у вас?
– Напишу.
– И подпишетесь?
– Подпишусь.
– На гербовой бумаге?
– На гербовой!
Тогда дядюшка Ориоль вылез из угла, отпер шкаф, извлек оттуда два листа гербовой бумаги, вытащил обязательство, которое Андермат потребовал от него несколько дней назад, и по этому образцу сам составил диковинное брачное обещание с гарантированной женихом наличностью в три миллиона франков и заставил Бретиньи подписаться под ним.
Когда Поль вышел на улицу, ему показалось, что вся земля перевернулась. Итак, он жених, помимо своей воли, помимо ее воли, просто случайно, только оттого, что коварное стечение обстоятельств не оставило ему иного выхода.
Он пробормотал:
– Вот безумие!
А затем подумал: «Да нет! Лучше Шарлотты мне, пожалуй, во всем мире не найти». И в глубине души порадовался ловушке, которую поставила ему судьба.
ГЛАВА VI
На следующий день с самого утра на Андермата посыпались несчастья. Придя в ванное заведение, он узнал, что ночью в «Сплендид-отеле» умер от апоплексического удара Обри-Пастер. Помимо того, что инженер приносил большую пользу своими знаниями, бескорыстным рвением и любовью к Монт-Ориолю, который он считал почти своим детищем, было очень неприятно, что больной, приехав на воды лечиться от полнокровия, грозившего апоплексией, умер именно от удара в середине курса лечения, да еще в разгар сезона и на заре нарождающейся славы курорта.
Банкир нервно ходил по кабинету отсутствующего главного врача и старался измыслить иную причину этой злополучной смерти – какой-нибудь несчастный случай, падение с горы, неосторожность или хотя бы разрыв сердца. Он с нетерпением поджидал доктора Латона, чтобы научить его, как поумнее составить медицинский акт, не вызывая ни малейших подозрений об истинной причине смерти.
Латон влетел в кабинет бледный, взбудораженный и, едва переступив порог, спросил:
– Слышали печальную новость?
– Слышал. Умер Обри-Пастер.
– Да нет, не то! Доктор Мадзелли бежал с дочерью профессора Клоша!
У Андермата мурашки побежали по спине.
– Что?… Что вы говорите!..
– Ах, дорогой директор, какое несчастье! Какое ужасное несчастье! Просто катастрофа!..
Он сел и, вытирая мокрый лоб, принялся рассказывать подробности события, которые узнал от Петрюса Мартеля, а тот выведал их от профессорского камердинера.
Мадзелли усиленно волочился за рыжеволосой красоткой-вдовой, отчаянной кокеткой, недавно похоронившей мужа, который умер от чахотки, – говорят, в результате слишком нежного супружества. Однако г-н Клош догадался о планах итальянца и, не желая иметь зятем этого авантюриста, весьма решительно выгнал его, застав его однажды на коленях перед своей дочерью.
Господина Мадзелли выставили за дверь, а он пролез в окно по шелковой лестнице влюбленных. О том, как это случилось, ходили разные слухи. По одной версии, он влюбил в себя профессорскую дочь до безумия, возбудив в ней ревность, а по другой – втайне продолжал с нею встречаться, хотя для отвода глаз оказывал внимание другой женщине; но, узнав от любовницы, что профессор неумолим, увез ее нынче ночью, и теперь уж, после такого скандала, брак неизбежен.
Доктор Латон вскочил, прислонился к камину и, глядя на ошеломленного Андермата, шагавшего по комнате, воскликнул:
– Подумайте только! Ведь он врач, член медицинской корпорации!.. Какая распущенность!..
Удрученный Андермат взвешивал последствия события, распределял их по рубрикам, как будто подводил итог убытков:
1. Весьма неприятные слухи. Распространятся по соседним курортам, дойдут и до Парижа. Впрочем, если взяться за дело с умом, романтическое похищение может даже послужить рекламой. Тиснуть десятка полтора хлестких хроникерских заметок в газетах с большим тиражом – и к Монт-Ориолю будет привлечено внимание широкой публики.
2. Отъезд профессора Клоша – огромный убыток.
3. Отъезд герцога и герцогини де Рамас-Альдаварра – второй неизбежный и совершенно невозместимый убыток.
В итоге катастрофа. Доктор Латон прав.
И, повернувшись к Латону, банкир заторопил его:
– Идите сейчас же в «Сплендид-отель». Надо составить акт о смерти Обри-Пастера. Поосторожнее составьте, чтоб и намека не было на апоплексию.
Латон взялся за шляпу и уже у дверей сказал:
– Ах да, еще одна новость! Говорят, ваш друг Бретиньи женится на Шарлотте Ориоль. Правда это?
Андермат даже вздрогнул от удивления.
– Бретиньи?! Полноте!.. Кто это вам сказал?
– Да все тот же Петрюс Мартель, а он узнал от самого дядюшки Ориоля.
– От Ориоля?
– Да, да. Старик хвастался, что у его будущего зятя трехмиллионное состояние.
Андермат не знал, что и думать. Он пробормотал:
– А впрочем, что ж… Возможно… За последнее время он явно ухаживал за ней. Но в таком случае… Послушайте… ведь в таком случае весь холм в наших руках. Ого! Надо мне поскорее самому разузнать.
И он торопливо вышел вслед за доктором, чтобы поговорить до завтрака с Полем Бретиньи.
Как только Андермат вошел в гостиницу, ему сообщили, что жена уже несколько раз спрашивала его. Он застал Христиану еще в постели; она разговаривала с отцом и братом, который рассеянно пробегал газеты.
Она чувствовала себя плохо, очень плохо и тревожно. Она чего-то боялась, сама не зная чего. И потом уже несколько дней ее преследовало, не давало ей покоя одно желание, прихоть беременной женщины. Ей хотелось посоветоваться с доктором Блеком. Окружающие так часто вышучивали доктора Латона, что она потеряла к нему всякое доверие и хотела услышать мнение другого врача, мнение доктора Блека, который все больше входил в славу. А ее с утра до вечера мучили черные мысли, обычные у женщин к концу беременности. Прошлой ночью ей приснился страшный сон, и она вообразила, что у ребенка неправильное положение, что она сама не разрешится и надо будет прибегнуть к кесареву сечению. И она все думала об этом, мысленно представляя себе, как ей будут делать операцию. Ей рисовалось, как она лежит на спине, живот у нее разрезан, кровать вся залита кровью и из комнаты уносят что-то красное, недвижимое, немое – мертвое. Она даже нарочно закрывала глаза, чтоб сосредоточиться и яснее вообразить себе ужасную, мучительную пытку. И вот она решила, что один только доктор Блек скажет ей правду, и стала требовать, чтобы его позвали сейчас же, немедленно, сию же минуту: пусть он ее осмотрит.
Андермат рассеянно слушал, не зная, что ответить.
– Видишь ли, милая детка… Это очень сложно, из-за моих отношений с Латоном… вернее… просто невозможно. Погоди, погоди, я придумал другое. Я лучше приглашу профессора Ма-Русселя, он во сто раз больше знает, чем Блек. Он не откажется и придет к тебе, если я попрошу.
Но Христиана ничего не хотела слышать. Блек, только Блек, другого ей никого не надо! Она чувствовала непреодолимую потребность увидеть его вот тут, подле себя, увидеть его большую бульдожью голову. В этом упорном желании было что-то болезненное и суеверное. Ей нужен был Блек, только он.
Банкир попытался отвлечь ее от этой мысли.
– А знаешь, какая у нас новость? Интриган Мадзелли нынче ночью увез дочку профессора Клоша. Удрали вдвоем. Куда – неизвестно. Вот история!
Христиана приподнялась на подушках; глаза у нее расширились от горестного удивления, и она воскликнула:
– А что будет с герцогиней?… Бедная! Как мне ее жаль!
Она уже давно понимала сердцем муки этой страстной, уязвленной души! Ведь она сама испытывала те же страдания и плакала теми же слезами.
Но она тотчас вернулась к своей мысли:
– Виль, пожалуйста, прошу тебя, сходи за Блеком. Если он не придет, я умру. У меня предчувствие!
Андермат схватил ее руку и поцеловал с нежностью.
– Ну что ты, Христиана! Успокойся, дорогая. Будь умницей… пойми…
Увидев, что у нее глаза полны слез, он повернулся к маркизу:
– Знаете что, дорогой тесть, придется вам самому позвать его. Я не могу: мне неудобно. Блек пользует принцессу Мальдебургскую и ежедневно приходит в отель в первом часу. Остановите его в вестибюле и приведите сюда. Христиана! Ты ведь можешь подождать часок, правда?
Она согласилась подождать час, но отказалась встать с постели к завтраку, и мужчины одни вышли в столовую.
Поль Бретиньи уже ждал их. Завидя его, Андермат крикнул:
– Ага, вот и он! Послушайте, что это мне сегодня рассказывали? Вы будто бы женитесь на Шарлотте Ориоль? Выдумки, конечно, да?
Бретиньи тревожно взглянул на запертую дверь спальни и ответил вполголоса:
– Боже мой, почему выдумки? Женюсь.
Никто из его друзей еще не знал этого, и все трое изумленно смотрели на него.
– Что это вам взбрело в голову? – воскликнул Андермат. – Зачем? При вашем-то состоянии! Привязать себя женитьбой к одной женщине, когда они все в вашем распоряжении! Да и семейство-то незавидное, манеры там далеко не светские. Для Гонтрана это еще куда ни шло, ведь у него нет ни гроша в кармане!
Бретиньи рассмеялся:
– Мой отец разбогател, торгуя мукой, – у него были большие мельницы. И вы, безусловно, нашли бы, что у него тоже не светские манеры. А что касается Шарлотты…
Андермат перебил его:
– О, она-то прелестна!.. Очаровательна!.. Прелесть как мила… и, знаете, она будет богата… пожалуй, богаче вас. Ручаюсь в том… ручаюсь!..
Гонтран процедил сквозь зубы:
– Да, женитьба – удобный выход… Ничему не мешает и прикрывает отступление. Только напрасно ты нас не предупредил. Как же это дело сделалось, черт побери?
Тогда Поль Бретиньи рассказал историю своего сватовства, несколько изменив ее. Сгущая краски, он говорил о своих колебаниях, о решении, возникшем мгновенно, когда девушка обронила слово, которое позволило ему думать, что она любит его. Особенно красочно он описал неожиданное появление дядюшки Ориоля, свою ссору с ним, сомнения жадного крестьянина, не поверившего в капиталы жениха, и рассказал про гербовую бумагу, извлеченную из шкафа.
Андермат хохотал до слез, от восторга стучал кулаком по столу.
– Ха-ха-ха! Гербовая бумага! К моему приему прибегнул! Ведь это мое изобретение.
Поль слегка покраснел и, запинаясь, сказал:
– Прошу вас пока ничего не говорить вашей жене. Мы с ней друзья, она может обидеться, если не я сам сообщу ей эту новость…
Гонтран смотрел на своего приятеля с какой-то странной и веселой улыбкой, казалось, говорившей: «Отлично! Право, отлично. Вот как надо кончать: без шуму, без скандалов, без драм».
Он предложил:
– Если хочешь, дружище, мы пойдем к ней вместе после завтрака, когда она встанет, и ты ей сообщишь о своем решении.
Они посмотрели друг другу в глаза пристальным, непроницаемым взглядом и тотчас отвернулись.
Поль ответил равнодушным тоном:
– Хорошо, с удовольствием. Мы еще поговорим об этом.
Вошел коридорный доложить, что доктор Блек уже поднимается к принцессе, и маркиз поспешно вышел из комнаты, чтобы перехватить его по дороге.
Он сообщил доктору о состоянии своей дочери, разъяснив затруднительное положение зятя, сказал о желании Христианы, и Блек без всяких отговорок пошел к ней.
Как только большеголовый карлик переступил порог спальни, Христиана сказала:
– Папа, оставь нас.
Маркиз удалился. Тогда Христиана перечислила все, чего она боялась, рассказала о своих страшных снах, мучительных мыслях. Она говорила тихим, кротким голосом, как на исповеди, а доктор слушал ее, точно духовник; иногда он окидывал ее пристальным взглядом своих круглых рачьих глаз, легкими кивками показывая, что слушает внимательно, бормотал: «Так, так», – будто хотел сказать: «Да знаю я все это, знаю прекрасно и без труда вылечу вас, если захочу».
Когда она кончила, он, в свою очередь, чрезвычайно подробно стал расспрашивать о ее образе жизни, о привычках, о режиме, который ей предписан, о лекарствах. Выслушивая ответы, он, казалось, то одобрял, помахивая рукой, то протяжно восклицал: «О-о!» – с какой-то сдержанной укоризной. Когда она решилась наконец сказать, как ей страшно, что у ребенка, возможно, неправильное положение, он поднялся и с целомудрием духовного пастыря, деликатно, осторожно исследовал ее сквозь простыню и решительным тоном сказал:
– Нет, все хорошо.
Ей хотелось расцеловать его. Ах, какой он славный человек, этот доктор!
Он взял со стола листок бумаги, принялся писать рецепт, подробные указания и писал долго-долго. Потом он опять сел у постели и завел со своей пациенткой разговор, но говорил уже совсем другим тоном, словно желая показать, что свою священную врачебную миссию он уже выполнил.
Голос у этого коренастого карлика был густой и басистый, и в каждой, даже в самой обычной фразе сквозило желание что-нибудь выведать. Говорил он обо всем. По-видимому, его очень интересовала женитьба Гонтрана. Потолковав об этом, он вдруг заметил с гадкой улыбкой злого уродца:
– О женитьбе господина Бретиньи я считаю пока еще неудобным беседовать с вами, хотя это уже ни для кого не тайна: дядюшка Ориоль рассказывает об этом всякому встречному и поперечному.
Христиана вдруг вся похолодела, холод леденящей струей побежал от кончиков пальцев по рукам, к плечу, по груди, по животу, по икрам ног. Она еще не понимала всего смысла этих слов, но ужас охватил ее, что Блек не договорит, а значит, она ничего не узнает, и она нашла в себе силы схитрить:
– Ах, вот как! Дядюшка Ориоль рассказывает об этом всякому встречному и поперечному?
– Да, да. Он и мне рассказывал. Мы только что с ним расстались. Кажется, господин Бретиньи очень богат и любит эту юную Шарлотту уже давно. Впрочем, обе свадьбы устроила супруга доктора Онора. Она любезно предоставляла влюбленным парочкам и свою помощь, и свой дом для свиданий…
Глаза у Христианы закатились, она потеряла сознание.
Доктор стал звать на помощь, прибежала горничная, за нею маркиз, Андермат и Гонтран, и все бросились доставать уксус, эфир, лед и всякие другие ненужные тут средства.
Вдруг Христиана дернулась, открыла глаза и, вытягивая над головой руки, извиваясь всем телом, закричала диким голосом. Она пыталась говорить, но бросала только бессвязные слова:
– Ох, больно!.. Боже мой, как больно!.. Поясница… Все разрывает… Ох! Боже мой!..
И она опять принялась кричать. Вскоре стало ясно, что начались роды.
Андермат помчался к доктору Латону и застал его за завтраком.
– Скорей… идите скорей… С женой плохо… Скорей!..
По дороге он придумал уловку, сказал Латону, что, когда начались первые схватки, в гостинице находился доктор Блек и пришлось его позвать.
Доктор Блек поддержал перед коллегой эту выдумку:
– Я уже вошел в комнаты принцессы, как вдруг меня вызвали к госпоже Андермат, сказали, что ей дурно. Я прибежал и, слава богу, подоспел вовремя.
У Вильяма колотилось сердце, он себя не помнил от волнения и, вдруг усомнившись в обоих докторах, побежал с непокрытой головой к Ма-Русселю и стал умолять его прийти. Профессор тотчас же согласился, машинальным жестом врача, отправляющегося по визитам, застегнул сюртук и двинулся в путь твердым, быстрым шагом, широким, уверенным шагом знаменитости, одно появление которой может спасти человеческую жизнь.
Лишь только он вошел, оба доктора, почтительно поздоровавшись, принялись докладывать ему, спрашивать советов.
– Вот как это началось, дорогой профессор… Не считаете ли вы нужным, дорогой профессор? Не следует ли нам, дорогой профессор?…
Андермат совсем потерял голову от душераздирающих воплей жены и, засыпая Ма-Русселя вопросами, тоже повторял ежеминутно: «Дорогой профессор».
Христиана лежала почти голая перед всеми этими мужчинами и ничего не видела, ничего не замечала, ничего не понимала: ее терзали такие мучительные боли, что в голове не было ни единой мысли. Ей казалось, что живот, поясницу и таз ей перепиливают тупой пилой, медленно водят ею, дергают рывками, останавливаются на мгновение и снова раздирают стальными зубьями кости и мышцы.
Иногда пытка, разрывавшая на части ее тело, стихала, но тогда пробуждалась мысль, и начиналась другая пытка, еще более жестокая, терзавшая душу; эта боль была страшнее, чем физические муки: он любит другую, он женится на другой.
И, чтобы заглушить страшную мысль, сверлившую мозг, она старалась снова вызвать невыносимые муки тела, выгибалась, напрягала мышцы, опять начинались схватки, и тогда она хоть ни о чем не думала.
Роды длились пятнадцать часов, и Христиана была так измучена, разбита, истерзана физическими и душевными страданиями, что хотела только одного – умереть, умереть поскорее, лишь бы кончились нестерпимые муки. И вдруг, когда она вся содрогалась от долгой, не отпускавшей ни на секунду боли, еще более страшной, чем прежде, ей показалось, что все внутренности вырвались из ее тела! И все кончилось… Боли стихли, как успокаиваются волны. И это прекращение пытки было таким блаженством, что даже горе ее ненадолго замерло. С ней говорили, она отвечала усталым, слабым голосом.
К ее лицу склонилось лицо Андермата, и он сказал:
– Родилась девочка. Она жива… И почти доношена…
– Боже мой!..
И больше она ничего не могла сказать. Ребенок! У нее ребенок!.. Он жив, будет жить, будет расти. Ребенок Поля! И ей хотелось кричать, выть от новой боли, терзавшей сердце. У нее ребенок… Девочка. Нет, не надо!.. Никогда ее не видеть!.. Никогда не притрагиваться к ней!..
Ее заботливо уложили, укутали, гладили, целовали! Кто? Наверно, отец и муж – она никого не замечала. Где он? Что делает? Как она была бы счастлива сейчас, если б он любил ее!
Время шло, часы сменялись часами, она их не различала, не знала, ночь это или день, ее огнем жгла неотвязная мысль: он любит другую.
И вдруг забрезжила надежда: «А может быть, это неправда?… Как же я ничего не знала, пока этот доктор не сказал мне?»
Но тут же заговорил рассудок: от нее нарочно все скрыли. Поль старался, чтоб она ничего не узнала.
Она открыла глаза, посмотрела, есть ли кто в комнате. Около постели сидела в кресле какая-то незнакомая женщина. Должно быть, сиделка. Христиана не посмела расспросить ее. У кого же, у кого можно спросить про это?
Тихо отворилась дверь. В комнату на цыпочках вошел муж. Увидев, что у нее глаза открыты, он подошел к постели.
– Ну как? Тебе лучше?
– Да, спасибо.
– Как ты нас вчера напугала! Но теперь, слава богу, опасность прошла! Только вот не знаю, как быть с тобою. Я телеграфировал нашей приятельнице госпоже Икардон – ведь она обещала приехать к твоим родам; я сообщил, что роды произошли преждевременно, умолял ее поспешить. Но, оказывается, у нее племянник болен скарлатиной, и она ухаживает за ним… А ведь нельзя тебя оставить одну… И нужна все-таки женщина, хоть сколько-нибудь приличная… И вот одна здешняя дама вызвалась ухаживать за тобой и развлекать тебя… Я, знаешь ли, согласился. Это госпожа Онора.
Христиане вспомнились слова доктора Блека. Она вздрогнула и простонала:
– Ах нет… нет… не надо… только не ее, только не ее.
Андермат не понял и принялся уговаривать:
– Ну что ты, детка! Я, конечно, знаю, что она вульгарная особа, но Гонтран ее хвалит за услужливость, она была ему очень полезна. И к тому же она, говорят, была прежде повивальной бабкой; Онора и познакомился с нею у постели роженицы. Если она будет тебе очень уж неприятна, мы ее живо отставим. Давай все-таки попробуем. Пусть она придет разок-другой.
Христиана молча думала. Ее томила потребность узнать правду, всю правду; и в надежде на болтливость этой женщины, от которой слово за словом можно будет выпытать эту страшную правду, истерзать себе сердце, ей уже хотелось ответить: «Да… приведи ее… сейчас же… сейчас же приведи».
К непреодолимому желанию все узнать примешивалась какая-то странная потребность выстрадать до конца свою боль, чтоб она острыми шипами впилась в душу – таинственная, болезненная, неистовая жажда мученичества.
И она тихо сказала:
– Хорошо. Я согласна. Приведи госпожу Онора.
Но тут же она почувствовала, что не в силах ждать дольше, что ей надо немедленно убедиться, твердо убедиться в его измене. И она, едва дыша, почти беззвучно спросила:
– Правда, что господин Бретиньи женится?
Андермат спокойно ответил:
– Да, правда. Мы бы тебе раньше сказали, да ведь с тобой нельзя было говорить.
И она спросила:
– На Шарлотте?
– На Шарлотте.
Однако у Вильяма тоже была теперь навязчивая мысль, всецело завладевшая им, – он думал о своей дочери, еле мерцающем огоньке жизни, и поминутно ходил посмотреть на нее. Его обижало, что, очнувшись, жена не пожелала сразу же увидеть ребенка, а говорит о чем-то постороннем, и он сказал с мягким упреком:
– Разве ты не хочешь посмотреть на дочку? Знаешь, она превосходно чувствует себя.
Христиана вздрогнула, словно он коснулся открытой раны, но ей надо было пройти весь крестный путь.
– Принеси ее, – сказала она.
Он исчез за опущенным пологом в ногах кровати, затем снова вынырнуло его сияющее гордостью, счастливое лицо, и он поднес ей неловкими руками белую запеленутую куклу.
Осторожно положив ребенка на вышитую подушку возле Христианы, задыхавшейся от волнения, он сказал:
– А ну, посмотри, какая красавица у нас дочка!
Христиана взглянула.
Он отвел двумя пальцами легкое кружево, и Христиана увидела красное личико, очень маленькое и красное, с закрытыми глазками и кривившимся ротиком.
И, склонившись к этому зачатку человеческого существа, она думала: «Это моя дочь… дочь Поля… И из-за этого комочка я столько выстрадала… Этот комочек – моя дочь… моя дочь!..»
Сразу исчезло отвращение к ребенку, рождение которого истерзало ее бедное сердце и ее хрупкое женское тело. Она смотрела на него с горестным и жгучим любопытством, с глубоким изумлением молодого животного, увидавшего своего первого детеныша. Андермат, ожидавший, что она со страстной материнской нежностью станет целовать дочь, удивленно и обиженно взглянул на нее.
– Что же ты ее не поцелуешь?
Христиана тихо склонилась к красному лобику, а он как будто звал, притягивал к себе ее губы; когда же они приблизились, коснулись этого чуть влажного лобика, и мать ощутила живое тепло крошечного существа, которому она передала часть своей собственной жизни, ей показалось, что она не в силах будет оторваться от него, что она навсегда прильнула к нему.
Что-то защекотало ей щеку – это муж наклонился, чтобы поцеловать ее. Он прижал ее к себе в долгом объятии, полном благодарной нежности; потом ему захотелось приласкать и дочь, и, выпятив губы, он стал целовать ее носик осторожными мелкими поцелуями.
Христиана смотрела на них, и у нее сжималось сердце – ее ребенок и он… он!..
Потом Андермат заявил, что пора отнести дочь в колыбель.
– Нет, – сказала Христиана, – пусть еще немного побудет тут, хоть минутку, чтобы я чувствовала, что она рядом со мной. Не говори больше, не двигайся, оставь нас, подожди немного.
Она охватила рукой запеленатое тельце ребенка, прижалась лбом к его сморщенному красному личику, закрыла глаза и лежала, не шевелясь, ни о чем не думая.
Но через несколько минут Вильям осторожно тронул ее за плечо.
– Довольно, дорогая. Будь умницей. Тебе вредно волноваться!
Он взял девочку на руки, а мать следила за ней взглядом, пока она не исчезла за пологом кровати. Затем Андермат вернулся и сказал:
– Значит, решено? Завтра я пришлю к тебе госпожу Опора, пусть посидит с тобою.
Христиана ответила ему окрепшим голосом:
– Да, друг мой. Пришли ее… завтра утром.
И она вытянулась в постели, усталая, разбитая, но, быть может, уже не такая несчастная.
Вечером пришли ее навестить отец и брат и рассказали последние новости: профессор Клош поспешно уехал разыскивать дочь; герцогиня де Рамас не показывается – ходят слухи, что и она помчалась разыскивать Мадзелли. Гонтран весело смеялся по поводу этих происшествий и извлекал из них комическую мораль:
– Нет, право, на водах творятся настоящие чудеса. Курорты – это единственные волшебные уголки на нашей прозаической земле! За два месяца на них разыгрывается столько романов, сколько не случится во всем мире за целый год. Право, из земли бьют не минеральные, а какие-то колдовские источники. И везде та же самая история – в Эксе, Руайя, Виши, Люшоне и на морских купаниях: в Дьеппе, Этрета, Трувиле, Биаррице, в Канне, в Ницце. Везде!.. А какая пестрая смесь племен, сословий, характеров и рас, какие великолепные экземпляры проходимцев вы там встретите! Сколько там удивительных приключений! Женщины там выкидывают невероятные фокусы, да еще с какой очаровательной легкостью и быстротой! В Париже, посмотришь, недотрога, а тут удержу ей нет… Солидные господа вроде Андермата находят здесь богатство, другие – смерть, как Обри-Пастер, а ветрогонов подстерегает тут кое-что похуже – законный брак, как меня… и Поля. Вот глупость, правда? Ты, наверно, уже знаешь, что Поль женится?
– Да, Вильям мне говорил, – тихо сказала Христиана.
Гонтран принялся разъяснять:
– Он правильно делает, честное слово! Ничего, что она дочка мужика. Это все же куда лучше, чем девицы из подозрительных семей или девицы легкого поведения. Я Поля знаю. Он в конце концов женился бы на какой-нибудь твари, если б она месяца полтора сумела ему противиться. А ведь устоять перед ним может только прожженная шельма или воплощенная невинность. Он натолкнулся на воплощенную невинность. Тем лучше для него.
Христиана молча слушала, и каждое его слово вонзалось ей в сердце, причиняло жестокую боль.
Она закрыла глаза.
– Я очень устала. Хочу отдохнуть немного.
Маркиз и Гонтран поцеловали ее и ушли.
Но спать она не могла: сознание работало лихорадочно и мучительно. Мысль, что он больше не любит, совсем не любит ее, была так невыносима, что, если бы она не видела возле своей постели сиделки, дремавшей в кресле, она встала бы, распахнула окно и бросилась вниз головой на каменные ступени крыльца. Между занавесками окна пробился тонкий лунный луч, и на паркет легло светлое круглое пятно. Она заметила этот голубоватый кружок, и сразу ей вспомнилось все: озеро, лес, первое, еле слышное, такое памятное признание: «Люблю вас» – и Турноэль, и их ласки в тот вечер, и темные тропинки, и дорога к Ла-Рош-Прадьер. Вдруг ясно-ясно она увидела перед собой белую ленту дороги, и звездное небо, и Поля. Но он шел теперь с другой и, склоняясь к ней на каждом шагу, целовал ее… целовал другую женщину. И она знала эту женщину. Он обнимал теперь Шарлотту! Он обнимал ее и улыбался той улыбкой, какой нет больше ни у кого на свете; шептал ей на ухо такие милые слова, каких нет ни у кого на свете; потом он бросился на колени и целовал землю у ее ног, как целовал он когда-то землю у ног Христианы. И ей стало больно, так больно, что она застонала, и, повернувшись, зарылась лицом в подушку и разрыдалась. Она рыдала громко, еле сдерживая крик отчаяния, терзавшего душу.
Она слышала, как неистово билось в груди сердце; каждое его биение отдавалось в горле, в висках и без конца выстукивало: Поль… Поль… Поль… Она затыкала уши, чтоб не слышать этого имени, прятала голову под одеяло, но все равно с каждым толчком сердца, не находившего успокоения, в груди отзывалось: Поль… Поль.
Сиделка сонным голосом спросила:
– Вам нехорошо, сударыня?
Христиана повернулась к ней лицом, залитым слезами, и сказала, задыхаясь:
– Нет, я спала… Мне приснился страшный сон.
И она попросила зажечь свечи, чтобы померк в комнате лунный свет.
Под утро она забылась сном.
Она дремала уже несколько часов, когда Андермат привел к ней г-жу Онора. Толстуха сразу повела себя очень развязно, уселась у постели, взяла Христиану за руки, принялась расспрашивать, как врач, и, удовлетворенная ее ответами, заявила:
– Ну что ж, ну что ж. Все идет хорошо.
Потом она сняла шляпу, перчатки, шаль и сказала сиделке:
– Можете идти, голубушка. Если вы понадобитесь, я позвоню.
Христиана, уже чувствуя к ней отвращение, сказала мужу:
– Принеси ненадолго маленькую.
Как и накануне, Андермат принес ребенка, умиленно его целуя, и положил на подушку. И так же, как накануне, мать прижалась щекой к закутанному детскому тельцу, которого она еще не видела, и, ощущая сквозь ткань его теплоту, сразу прониклась блаженным спокойствием.
Вдруг малютка завозилась и принялась кричать тоненьким, пронзительным голоском.
– Грудь хочет, – сказал Андермат.
Он позвонил, и в комнату вошла кормилица, огромная, краснощекая, большеротая женщина, осклабив в улыбке широкие блестящие зубы. Эти людоедские зубы даже испугали Христиану. Кормилица расстегнула кофту, выпростала тяжелую и мягкую грудь, набухшую молоком, точно коровье вымя. И когда Христиана увидела, как ее малютка присосалась губами к этой мясистой фляге, ей захотелось схватить свою дочку на руки, отнять ее у этой женщины; она смотрела на кормилицу с чувством ревности и брезгливости.
Госпожа Онора надавала кормилице всяких советов, и та, покормив ребенка, унесла его.
Вслед за ней ушел и Андермат. Женщины остались одни.
Христиана не знала, как заговорить о том, что грызло ей душу, боялась, что от волнения потеряется, заплачет, выдаст себя. Но г-жа Онора принялась болтать, не дожидаясь приглашения. Пересказав все местные сплетни, она добралась до семейства Ориоль.
– Славные люди, – говорила она, – очень славные. А если б вы знали, какая у них была мать! Уж такая работящая, такая хорошая женщина! Десятерых стоила. Дочки обе в нее пошли.
Она собиралась было перейти к другой теме, но Христиана спросила:
– А вам которая больше нравится: Луиза или Шарлотта?
– Я-то больше люблю Луизу, невесту вашего братца, она серьезнее, хозяйственнее, у нее во всем порядок. А моему мужу больше по душе младшая. У мужчин, знаете ли, другие вкусы, не такие, как у нас.
Она умолкла. Христиана, чувствуя, что мужество ее слабеет, с трудом выговорила:
– Мой брат часто встречался у вас со своей невестой?
– Ну еще бы, сударыня, очень часто, чуть не каждый день. Все у меня и сладилось, все. Я не мешала им беседовать. Что ж, молодость! И, знаете, как мне было приятно, что и младшая не в обиде, раз она приглянулась господину Полю.
Христиана, задыхаясь, спросила:
– Он ее очень любит?…
– Ах, сударыня! Уж так любит, так любит! За последнее время совсем голову потерял. А потом, знаете ли, когда итальянец – ну вот, что увез дочь у доктора Клоша – стал увиваться вокруг Шарлотты, так, для пробы, только поглядеть, не клюнет ли у него, я думала, что господин Поль вызовет его на дуэль… Ах, если б вы видели, какими злыми глазами он смотрел на итальянца! А на нее смотрит так, будто перед ним Мадонна!.. Приятно видеть такую любовь!
И тогда Христиана стала расспрашивать обо всем, что совершилось на глазах этой женщины, что говорили влюбленные, что они делали, как ходили на прогулку в долину Сан-Суси, где столько раз Поль говорил ей когда-то слова любви. К великому удивлению толстухи, она задавала такие вопросы, какие никому не могли бы прийти в голову, потому что она непрестанно сравнивала, вспоминала тысячи подробностей истории своей любви, начавшейся прошлым летом, изящное ухаживание и тонкое внимание Поля, его изобретательность в стремлении понравиться, все милые, чарующие, нежные заботы, в которых сказывается властное желание мужчины пленить женщину. Ей хотелось знать, расточал ли он все эти соблазны перед другой, с прежним ли жаром вел новую осаду, чтоб покорить другую женскую душу непреодолимой силой страсти.
И всякий раз, как Христиана узнавала в рассказах старухи какую-нибудь знакомую черточку, волнующий сердце нежданный порыв чувства, так щедро изливавшегося у Поля, когда им овладевала любовь, она страдальчески вскрикивала: «Ах!»
Удивленная этими странными возгласами, г-жа Онора усиленно старалась заверить, что она нисколько не выдумывает.
– Истинная правда, ей-богу, как я говорю, так все и было. Никогда не видела, чтобы мужчина так влюблялся!
– Он читал ей стихи?
– А как же! Читал. И все такие красивые.
Наконец обе они умолкли, и слышалась только тихая, однообразная песенка кормилицы, убаюкивавшей ребенка в соседней комнате.
В коридоре вдруг раздались все приближавшиеся шаги. Больную пришли навестить Ма-Руссель и Латон. Оба нашли, что она возбуждена и что состояние ее несколько ухудшилось со вчерашнего вечера.
Как только они удалились, Андермат приоткрыл дверь и спросил:
– Доктор Блек хочет тебя проведать. Ты примешь его?
Христиана резким движением приподнялась на постели и крикнула:
– Нет… нет!.. Не хочу… Нет!
Вильям вошел в комнату и, изумленно глядя на нее, сказал:
– Да как же это?… Все-таки надо бы. Мы в долгу перед ним… Прими его, пожалуйста…
У Христианы было совсем безумное лицо, глаза непомерно расширились, губы дрожали, и, глядя в упор на мужа, она крикнула таким громким и таким звонким голосом, что, верно, он разнесся по всему дому:
– Нет!.. Нет!.. Никогда!.. Пусть никогда не является!.. Слышишь?… Никогда!..
И, уже не отдавая себе отчета в том, что делает, что говорит, она вытянула руку и, указывая на г-жу Онора, растерянно стоявшую посреди комнаты, закричала:
– И эту тоже… выгони ее, выгони… Не хочу ее видеть!.. Выгони ее!..
Андермат бросился к жене, крепко обнял, поцеловал ее в лоб.
– Христиана, милая! Успокойся!.. Что с тобой?… Да успокойся же!..
У нее перехватило горло, слезы полились из глаз, и она прошептала:
– Скажи, чтоб они ушли… Пусть все, все уйдут. Только ты один останься со мной.
Испуганный Андермат подбежал к толстой докторше и осторожно оттесняя ее к двери, забормотал:
– Оставьте нас одних на минутку, прошу вас. У нее лихорадка. Молоко в голову бросилось. Я ее сейчас успокою и приду за вами.
Когда он подошел к постели, Христиана уже лежала неподвижно, с застывшим, каменным лицом, по которому катились безмолвные обильные слезы. И впервые в жизни Андермат тоже заплакал.
Действительно, ночью у Христианы началась молочная лихорадка, и она стала бредить.
Несколько часов она металась в жару и вдруг заговорила громко, отчетливо.
В комнате сидели маркиз и Андермат, решившие остаться на ночь подле нее; они играли в карты и вполголоса считали взятки. Им показалось, что она зовет их, и они подошли к постели.
Но она их не видела или не узнавала. Белое, как полотно, лицо смутно выделялось на подушке, белокурые волосы рассыпались по плечам, голубые, широко открытые глаза пристально вглядывались в тот неведомый, таинственный, фантастический мир, где блуждает мысль безумных.
Руки, вытянутые на одеяле, иногда шевелились, вздрагивали, дергались в непроизвольных и быстрых движениях.
Сначала она не то чтобы разговаривала с кем-то, а рассказывала о том, что видит перед собою. И то, что говорила она, казалось бессвязным и непонятным. Вот она стоит на огромной каменной глыбе и не решается спрыгнуть, боится вывихнуть ногу, а тот человек, что стоит внизу и протягивает к ней руки, – он ведь чужой, она мало с ним знакома. Потом она заговорила о запахах и как будто вспоминала чьи-то полузабытые слова: «Что может быть прекраснее?… Есть запахи, опьяняющие, как вино… Вино пьянит мысли, аромат опьяняет мечты… В ароматах впиваешь самую сущность природы, всего нашего земного мира… прелесть цветов, деревьев, травы на лугах… проникаешь в душу жилищ, дремлющую в старой мебели, в старых коврах, в занавесях на окнах…»
Потом у губ ее вдруг легли страдальческие складки, как будто от усталости, от долгой усталости. Она поднималась в гору медленным, грузным шагом и говорила кому-то: «Понеси меня еще раз, пожалуйста, прошу тебя… Я умру тут, больше сил нет идти! Возьми меня на руки. Помнишь, как тогда, на тропинке, над ущельем? Помнишь!.. Как ты любил меня тогда!»
А потом она вдруг испуганно вскрикнула, и ужас наполнил ее глаза. Перед нею лежало мертвое животное, и она умоляла убрать его с дороги, но осторожно, чтоб не сделать ему больно.
Маркиз тихо сказал зятю:
– Ей чудится осел, которого мы видели, когда возвращались с Нюжера.
А она теперь говорила с этим мертвым ослом. Утешала его, рассказывала ему, что она тоже несчастна, гораздо несчастнее, чем он, потому что ее покинули.
Потом она как будто противилась кому-то, отказывалась сделать то, что от нее требовали: «Ах, только не это!.. Как? Ты велишь мне везти телегу?…»
Дыхание у нее стало тяжелым, прерывистым, словно она действительно тащила телегу, из глаз лились слезы, она стонала, вскрикивала. Больше получаса она все поднималась по крутой дороге и тащила телегу, в которую ее заставили впрячься, – должно быть, вместо околевшего осла.
И, должно быть, кто-то жестоко бил ее, потому что она жалобно молила: «Не надо, не бей! Мне больно!.. Ну, хоть не бей меня! Я повезу, повезу телегу, я все сделаю, что ты велишь… Только не бей меня больше!..»
Потом горячечное возбуждение улеглось, она уже не кричала, а только тихо бормотала что-то до самого утра. Наконец она умолкла и впала в забытье. Очнулась она только к двум часам дня и вся еще горела в лихорадке, но сознание уже вернулось к ней.
Все же до следующего утра мозг отказывался работать, мысли расплывались, ускользали. Когда она просила что-нибудь, то не сразу вспоминала нужные слова и с большим трудом подбирала их.
Ночью сон принес ей отдых, она проснулась с совершенно ясной головой.
Однако она чувствовала в себе великую перемену, как будто болезнь принесла душевный перелом. Она меньше страдала и больше думала. То, что было для нее так ужасно и совершилось так недавно, теперь словно уже отошло в далекое прошлое, и она все видела в ясном свете мысли, каким никогда еще не освещалась для нее жизнь. Свет, внезапно все озаривший, тот свет, что загорается в сознании в часы тяжкого горя, показал ей жизнь, людей, их дела, весь мир со всем в нем сущим совершенно иными, чем она видела их прежде.
И тогда она почувствовала, что она покинута и одинока в жизни, еще более одинока, чем в тот вечер, когда у себя в спальне, после возвращения с Тазенатского озера, думала о своей жизни. Она поняла, что люди идут в жизни рядом, бок о бок, но ничто не связывает истинной близостью два человеческих существа. Измена того, кому она так верила, открыла ей, что другие люди – все люди, будут для нее лишь равнодушными спутниками на переходах жизненного пути, коротких или долгих, печальных или радостных, в зависимости от грядущих дней, которые предугадать нельзя. Она поняла, что даже в объятиях этого человека, когда ей казалось, что она сливается с ним, вся проникает в него, что они душой и телом становятся единым существом, они были близки лишь настолько, чтобы коснуться той непроницаемой пелены, которой таинственная природа окутала человека, обрекая его на одиночество. Она хорошо видела теперь, что никто не может преодолеть невидимую преграду, разъединяющую людей, и они далеки друг от друга, как звезды, рассеянные в небе.
Она угадала, как напрасно извечное, непрестанное стремление людей разорвать оболочку, в которой бьется душа, навеки одинокая узница, как напрасны усилия рук, уст, глаз, нагого тела, трепещущего страстью, усилия любви, исходящей в лобзаниях лишь для того, чтобы дать жизнь новому существу, которое тоже будет одиноким, покинутым.
Ее охватило непреодолимое желание взглянуть на своего ребенка, и, когда его принесли, она попросила распеленать его: ведь она до сих пор видела только его личико.
Кормилица распеленала малютку, и хрупкое тельце новорожденной зашевелилось на глазах у матери в тех непроизвольных, беспомощных движениях, какими начинается человеческая жизнь. Мать робко дотронулась до него дрожащей рукой, потом губы ее сами потянулись к нему, и она осторожно стала целовать грудку, животик, красные ножки, икры, потом, устремив на ребенка неподвижный взгляд, забылась в странных мыслях.
Двое людей встретились случайно, полюбили друг друга с восторженной страстью, и от их телесного слияния родилось вот это существо. В этом существе соединились и до конца его дней будут неразрывно соединены те, кто дал ему жизнь, в нем есть что-то от них обоих, от него и от нее, и еще что-то неведомое, отличное от них. Оба они повторятся в этом существе: в строении его тела, в складе ума, в чертах лица, в глазах, в движениях, в наклонностях, вкусах, пристрастиях, даже в звуке голоса и в походке, – и все же в нем будет что-то иное, новое.
Они теперь разлучились, расстались безвозвратно! Никогда больше их взгляды не сольются в порыве любви, которая делает бессмертным род человеческий.
И, прижимая к груди своего ребенка, она прошептала:
– Прощай! Прощай!
«Прощай», – шептала она на ухо своей малютке, и это было прощание с тем, кого она любила, мужественное и скорбное прощание гордой души, прощание женщины, которая будет страдать еще долго, быть может, всю жизнь, но найдет в себе силы скрыть от всех свои слезы.
– Ага! Ага! – закричал Вильям Андермат, приотворив дверь. – Поймал тебя! Отдавай-ка мне мою дочку!
Он подбежал к постели, схватил малютку на руки уже умелым, ловким движением и поднял над головой.
– Здравствуйте, мадемуазель Андермат! Здравствуйте, мадемуазель Андермат!.. – повторял он.
Христиана думала: «Вот это мой муж!» – и с удивлением смотрела на него, как будто впервые его видела. Вот с этим человеком ее навсегда соединил закон, сделал навсегда его собственностью. И он должен навсегда быть, согласно правилам людей, требованиям морали, религии и общества, частью ее существа, ее половиной. Нет, больше того – ее господином, господином ее дней и ночей, ее души и тела! И ей даже хотелось улыбнуться, так все это сейчас казалось ей странным, потому что между ними не было и никогда не могло возникнуть ни одной из тех связующих нитей, которые рвутся так быстро, но кажутся людям вечными и несказанно сладостными, почти божественными узами.
И не было у нее никаких укоров совести из-за того, что она обманывала его, изменяла ему! Она удивилась: почему же это? Почему?… Наверно, потому, что слишком уж чужды и далеки они были друг другу, слишком разной породы. Все в ней было непонятно ему, и ей все было непонятно в нем. А между тем он был хорошим, преданным, заботливым мужем.
Но, должно быть, только люди одного пошиба, одного и того же духовного склада могут чувствовать друг к другу нерасторжимую привязанность, соединяющую их священными узами добровольного долга.
Ребенка снова запеленали. Вильям сел у кровати.
– Послушай, милочка, – сказал он. – Я уж просто боюсь и заикнуться о ком-нибудь, после того как ты оказала доктору Блеку столь любезный прием. А все-таки сделай мне удовольствие, разреши доктору Бонфилю навестить тебя!
Христиана засмеялась – в первый раз, но вялым, равнодушным смехом, не веселившим душу.
– Доктор Бонфиль? – переспросила она. – Вот чудо! Вы помирились?
– Да, да, помирились. Скажу тебе по секрету важную новость: я только что купил старый курорт. Теперь тут все мое! Что скажешь, а? Какой триумф! Бедняга доктор Бонфиль пронюхал об этом раньше всех и пустился на хитрость: стал ежедневно наведываться сюда, справлялся о твоем здоровье, оставлял у швейцара свою визитную карточку со всякими сочувственными словами. В ответ на его заигрывания я нанес ему визит, и теперь мы с ним в прекрасных отношениях.
– Ну что ж, пусть придет, если ему хочется. Буду рада его видеть.
– Великолепно! Благодарю тебя, милочка! Я завтра же его приведу. Нечего и говорить, что Поль постоянно просит передать тебе привет, шлет наилучшие пожелания и интересуется малышкой. Ему очень хочется посмотреть на нее.
Несмотря на все мужественные решения, у нее защемило сердце. Все же она пересилила себя.
– Поблагодари его от меня.
Андермат сказал:
– Он все беспокоился, не забыли ли мы тебе сообщить о его женитьбе. Я сказал, что ты уже знаешь, и он несколько раз спрашивал, как ты на это смотришь.
Христиана напрягла всю свою волю и тихо сказала:
– Передай ему, что я вполне его одобряю.
Вильям продолжал терзать ее:
– И еще ему очень хочется знать, как ты назовешь дочку. Я сказал, что мы еще не решили, Маргарита или Женевьева.
– Я передумала, – сказал она. – Я хочу назвать ее Арлеттой.
Когда-то, в первые дни беременности, они с Полем обсуждали, как назвать будущего ребенка, и решили, если родится девочка, назвать ее Маргаритой или Женевьевой. Но теперь Христиана не могла больше слышать эти имена.
Вильям Андермат повторил за нею:
– Арлетта… Арлетта… Что ж, очень мило… ты права. Но мне хотелось бы назвать ее Христианой, как тебя. Мое любимое имя… Христиана!
Она тяжело вздохнула.
– Ах, нет! Имя распятого сулит страдания.
Андермат покраснел: такое сопоставление не приходило ему в голову; он торопливо поднялся и сказал:
– Ну что ж, Арлетта – красивое имя. До свидания, дорогая.
Когда он ушел, Христиана позвала кормилицу и велела, чтобы колыбель ребенка поставили у ее постели.
Когда легкую, зыбкую колыбель с пологом на согнутом медном пруте, похожую на зыбкую лодочку с белым парусом, поставили у широкой кровати, мать протянула руку и, дотронувшись до уснувшего ребенка, прошептала:
– Бай, бай, моя маленькая. Никто никогда не будет любить тебя так, как я!
Следующие дни она провела в тихой грусти, много думая, закаляясь душой в одинокой скорби, чтобы мужественно вернуться к жизни через несколько недель. И теперь главным ее занятием было смотреть на свою дочку: она все пыталась уловить первый луч сознания в ее глазках, но пока видела только два голубоватых кружочка, неизменно обращенные к светлому квадрату окна.
И сколько раз с глубокой печалью думала она о том, что мысль, еще спящая, проглянет в этих глазках и они увидят мир таким, каким его видела она сама: сквозь радужную дымку иллюзий и мечтаний, которые опьяняют счастьем и доверчивой радостью молодую женскую душу. Глаза дочери будут любить все то, что любила мать, – чудесные ясные дни, цветы, леса и людей тоже, на свое горе. Они полюбят одного человека среди всех людей. Они будут любить! Будут носить в себе знакомый дорогой образ; вдали от него будут видеть его вновь и вновь, будут загораться, увидев его близ себя… А потом… потом они научатся плакать! Слезы, жгучие слезы потекут по этим щечкам. И эти еще тусклые глазки, которые будут тогда синими, станут неузнаваемыми от страданий обманутой любви, заволокутся слезами тоски и отчаяния.
Она с безумной, страстной нежностью целовала свою дочь и шептала:
– Не люби никого, кроме меня, моя маленькая.
Но вот настал день, когда профессор Ма-Руссель, навещавший ее каждое утро, объявил:
– Ну что ж, можно вам сегодня встать ненадолго.
Когда врач ушел, Андермат сказал жене:
– Как жаль, что ты еще не совсем поправилась! У нас сегодня в институте гимнастики будет интереснейший опыт. Доктор Латон сотворил настоящее чудо: излечил папашу Кловиса своей механизированной гимнастикой. Представь себе, безногий-то ходит теперь, как здоровый! Улучшение заметно с каждым сеансом.
Христиана спросила, чтобы доставить ему удовольствие:
– Так у вас сегодня публичный сеанс?
– И да и нет. Мы пригласим только докторов и кое-кого из наших друзей.
– В котором часу это будет?
– В три часа.
– Господин Бретиньи приглашен?
– Ну конечно. Он обещал прийти. Все правление будет присутствовать. Для медиков это очень любопытный опыт.
– Знаешь, – сказала она, – я в это время как раз встану и могла бы принять господина Бретиньи. Попроси его навестить меня. Он составит мне компанию, пока вы все будете заняты этим опытом.
– Хорошо, дорогая.
– А ты не забудешь?
– Нет, нет, будь покойна.
И Андермат ушел собирать зрителей.
Когда-то Ориоли ловко надули его своей комедией исцеления паралитика, а теперь он вел ту же игру, пользуясь легковерием больных, жаждущих чудес от всяких новых методов лечения, и говорил об этом исцелении так часто, с таким пылом и убежденностью, что и сам уже не разбирался, верит он в это или не верит.
К трем часам все, кого ему удалось залучить, собрались у дверей ванного заведения, поджидая Кловиса. Старик приплелся наконец, опираясь на две палки, все еще волоча ноги, и учтиво кланялся направо и налево.
За Кловисом следовали оба Ориоля и обе девушки. Поль и Гонтран сопровождали своих невест.
Доктор Латон, беседуя с Андерматом и доктором Онора, поджидал публику в большом зале, оснащенном приборами на шарнирах.
Как только он увидел папашу Кловиса, на его бритых губах засияла радостная улыбка.
– Ну как? Как мы чувствуем себя сегодня? – спросил он.
– Идет дело, идет!
Пришли Петрюс Мартель и Сен-Ландри: им тоже хотелось посмотреть. Первый уверовал, второй сомневался. Ко всеобщему удивлению, вслед за ними явился доктор Бонфиль, поклонился своему сопернику и пожал руку Андермату. Последним прибыл доктор Блек.
– Милостивые государи и милостивые государыни! – сказал доктор Латон с легким поклоном в сторону Луизы и Шарлотты. – Сейчас вы будете свидетелями весьма любопытного опыта. Прежде всего до начала его попрошу вас отметить, что этот больной старик уже ходит, но с трудом, с большим трудом. Можете вы ходить без палок, папаша Кловис?
– Ох нет, сударь!
– Прекрасно. Начнем.
Старика взгромоздили на кресло, мигом пристегнули ему ремнями ноги к членистым подставкам, затем доктор Латон скомандовал: «Начинай! Потихоньку!» – и служитель в халате с засученными рукавами стал медленно вращать рукоятку.
Тотчас же правая нога бродяги согнулась в колене, поднялась, вытянулась, вновь согнулась, затем левая проделала те же движения, а папаша Кловис вдруг развеселился и, потряхивая длинной седой бородой, стал качать головою в такт движению своих ног.
Четыре врача и Андермат, наклонившись, следили за его ногами с важностью авгуров, а Великан хитро переглядывался с отцом.
Двери оставили открытыми, и в них беспрестанно входили все новые зрители – верующие и любопытные скептики – и теснились вокруг кресла, чтобы лучше все видеть.
– Быстрей! – скомандовал доктор Латон.
Служитель подбавил скорости. Ноги Кловиса побежали, а он принялся хохотать, закатываясь неудержимым смехом, как дети, когда их щекочут, и, захлебываясь, мотая головой, взвизгивал:
– Вот умора! Вот умора!
Это словечко он, несомненно, подслушал у кого-нибудь из курортных гостей.
Великан тоже не выдержал, разразился зычным хохотом и, топая ногой, хлопал себя по ляжкам, выкрикивая:
– Эх, черртов Кловис!.. Эх, черртов Кловис!
– Довольно! – сказал Латон служителю.
Бродягу отвязали, и врачи расступились, чтобы понаблюдать за результатами опыта.
И тогда Кловис на глазах у всех без всякой помощи слез с кресла и пошел по комнате. Правда, он шел мелкими шажками, горбился, морщился от тяжких усилий, но все же он шел без палок!
Доктор Бонфиль первым заявил:
– Случай совершенно исключительный.
Доктор Блек перещеголял в оценке своего коллегу. Только доктор Онора не вымолвил ни слова.
Гонтран прошептал на ухо Полю:
– Ничего не понимаю! Взгляни на их физиономии. Кто они: обманутые дураки или угодливые обманщики?
Но вот заговорил Андермат. Он подробно изложил весь ход лечения, с первого дня, рассказал о рецидиве болезни и, наконец, о новом, полном и окончательном выздоровлении. И весело добавил:
– Если даже в состоянии нашего больного за зимние месяцы наступит некоторое ухудшение, мы его летом подлечим.
Затем в торжественной и пышной речи он восславил воды Монт-Ориоля и все их целительные свойства, все до единого.
– Я сам, – говорил он, – на собственном опыте и на опыте дорогого мне существа убедился в их благотворном действии. Мой род теперь не угаснет, и я обязан этим Монт-Ориолю!
И тут он вспомнил вдруг, что обещал жене прислать к ней Поля Бретиньи. Ему стало совестно за такую забывчивость, потому что он был внимательный муж. Он огляделся по сторонам и, заметив Поля, подошел к нему:
– Дорогой мой! Я совсем забыл сказать вам: ведь Христиана ждет вас сейчас.
Бретиньи пробормотал:
– Меня?… Сейчас?…
– Да, да. Она сегодня в первый раз встала и хочет вас видеть раньше всех наших знакомых. Бегите скорей и передайте ей мои извинения.
Поль направился к отелю; сердце у него сильно билось от волнения.
По дороге он встретил маркиза де Равенеля, и тот сказал ему:
– Христиана уже встала и удивляется, что вас нет до сих пор.
Он ускорил шаг, но на площадке лестницы остановился, обдумывая, что сказать ей. Как она его встретит? Будет ли она одна? Если она заговорит о его женитьбе, что отвечать?
С тех пор, как у нее родился ребенок, он думал о ней, содрогаясь от мучительного волнения, краснел и бледнел при мысли о первой встрече с нею. С глубоким смущением думал он также об этом неведомом ему ребенке, отцом которого он был; его преследовало желание увидеть свою дочь, и было страшно ее увидеть. Он чувствовал, что увяз в какой-то грязи, нравственно замарал себя, совершил один из тех поступков, которые навсегда, до самой смерти, остаются пятном на совести мужчины. Но больше всего он боялся встретить взгляд женщины, которую любил так сильно и так недолго.
Что ждет его сейчас: упреки, слезы или презрение? Быть может, она позвала его лишь для того, чтобы выгнать?
И как держать себя с нею? Смотреть на нее смиренным, скорбным, молящим или же холодным взглядом? Объясниться или выслушать ее, ничего не отвечая? Можно ли сесть или надо разговаривать стоя? А когда она покажет ребенка, что сказать, как поступить? Какое чувство следует выразить?
Перед дверью он снова остановился в нерешительности, потом протянул руку, чтобы нажать кнопку электрического звонка, и заметил, что рука его дрожит.
Однако он надавил пальцем пуговку из слоновой кости и услышал задребезжавший в передней звонок.
Горничная отворила дверь и сказала: «Пожалуйте». Он вошел в гостиную и в отворенные двери спальни увидел Христиану. Она лежала в глубине комнаты на кушетке и смотрела на него.
Эти две комнаты, которые надо было пройти, показались ему бесконечными. У него подкашивались ноги, он боялся наткнуться на кресла, на стулья и не решался посмотреть себе под ноги, не смея отвести от нее глаза. Она не пошевелилась, не сказала ни слова, ждала, пока он подойдет. Правая ее рука вытянулась на платье, а левой она опиралась на край колыбели с опущенным пологом.
Он остановился в трех шагах от нее, не зная, что делать. Горничная затворила дверь. Они остались одни.
Ему хотелось упасть перед ней на колени, просить прощения.
Но она медленно подняла и протянула ему правую руку.
– Добрый день, – сдержанно сказала она.
Он не осмелился пожать ей руку и, низко склонив голову, чуть коснулся губами ее пальцев.
Она промолвила:
– Садитесь.
Он сел на низенький стул у ее ног.
Надо было что-то сказать, но он не находил слов, растерял все мысли, не решался даже посмотреть на нее. Наконец он выговорил, запинаясь:
– Ваш муж забыл мне передать, что вы ожидаете меня, а то бы я пришел раньше.
Она ответила:
– Это не имеет значения. Раньше или позже… все равно пришлось бы встретиться…
И она умолкла. Он торопливо спросил:
– Надеюсь, вы теперь хорошо себя чувствуете?
– Благодарю вас, хорошо, насколько это возможно после таких потрясений.
Она была очень бледна, худа, но красивее, чем до родов. Особенно изменились глаза; такого глубокого выражения он никогда раньше не видел в них, и они теперь как будто потемнели. Их голубизна сменилась густой синевой. А руки были восковые, как у покойницы.
Она заговорила снова:
– Да, пришлось пережить тяжелые часы. Но когда столько выстрадаешь, чувствуешь, что силы в тебе хватит до конца жизни.
Он был глубоко взволнован и тихо сказал:
– Да, это тяжелые испытания, ужасные.
Она, словно эхо, повторила:
– Ужасные.
Уже несколько секунд полог колыбельки колыхался, и за ним слышался шорох, говоривший о пробуждении спящего младенца. И Бретиньи теперь не сводил глаз с колыбели, томясь все возраставшим беспокойством: ему мучительно хотелось увидеть то живое существо, которое дышало там.
И вдруг он заметил, что края полога сколоты сверху донизу золотыми булавками, которые Христиана обычно носила на своем корсаже. Он не раз когда-то забавлялся, вытаскивая и снова вкалывая в сборки платья у плеч своей возлюбленной эти изящные булавочки с головками в виде полумесяца. Он понял ее мысль, и сердце его больно сжалось при виде этой преграды из золотых точек, которая навсегда отлучала его от ребенка.
Из этой белой темницы послышался тоненький голосок, тихая жалоба. Христиана качнула легкий челнок колыбели и сказала немного резко:
– Прошу вас извинить меня, но я больше не могу уделить вам времени: моя дочь проснулась.
Он поднялся, снова поцеловал ей руку и направился к выходу. Когда он был уже у дверей, она сказала:
– Желаю вам счастья.