Книга: 12 историй о любви
Назад: Глава LXXXIX
Дальше: Глава XCI

Глава XC

Однажды утром Йозеф, натирая пол в передней Порпоры, совершенно забыл, что перегородка тонка, а сон маэстро чуток, и машинально стал напевать вполголоса какую-то музыкальную фразу, пришедшую ему в голову, сопровождая пение ритмическими движениями щетки. Порпора, недовольный, что его разбудили раньше времени, заворочался в кровати, попытался снова заснуть, однако, преследуемый звуками красивого, свежего голоса, легко и верно повторяющего весьма изящную, прекрасно отделанную музыкальную фразу, маэстро накинул халат и, очарованный мелодией, хотя в то же время немного досадуя на артиста, который, не дождавшись его пробуждения, бесцеремонно явился к нему сочинять свои арии, встал и поглядел в замочную скважину. Каково же было его удивление: пел Беппо, пел и мечтал, развивая свою музыкальную идею и продолжая с озабоченным видом уборку комнаты.
– Что ты там поешь? – громовым голосом крикнул маэстро, неожиданно открывая дверь.
Йозеф, ошеломленный, как человек, внезапно разбуженный от сна, чуть было не бросил щетку с метелкой и не убежал со всех ног из дома. Однако, давно уже потеряв надежду стать учеником Порпоры, он все-таки считал за счастье слушать, как Консуэло занимается с маэстро, и пользовался втихомолку, в отсутствие учителя, уроками своей великодушной приятельницы. Поэтому он больше всего на свете боялся, как бы его не выгнали, и поспешил солгать, чтобы рассеять подозрения.
– Что я пою? – повторил он, совершенно растерявшись. – Да я сам не знаю, маэстро.
– Разве поют то, чего не знают? Ты лжешь!
– Уверяю вас, маэстро, право не знаю! Вы так меня напугали, что я все забыл. Конечно, я страшно виноват, что пел подле вашей комнаты. Очень уж я рассеян; мне показалось, что я где-то далеко отсюда, совсем один, и я подумал: «Теперь ты можешь петь, никого нет, никто не скажет: «Замолчи, невежда, ты поешь фальшиво. Замолчи, скотина: ты так и не мог научиться музыке».
– Кто сказал тебе, что ты поешь фальшиво?
– Да все говорили.
– А я говорю тебе, – закричал строгим голосом маэстро, – что ты поешь не фальшиво. Кто же пробовал учить тебя музыке?
– Ну… например, маэстро Рейтер, – его бреет мой друг Келлер. И Рейтер прогнал меня с урока, говоря, что как я есть осел, так им и останусь.
Йозеф уже хорошо знал антипатии маэстро, знал, какого невысокого мнения он был о Рейтере, и рассчитывал войти в милость к Порпоре, если Рейтер дурно отзовется при нем о своем бывшем ученике. Но Рейтер во время своих редких посещений этого дома, встречая Йозефа в прихожей, не желал даже узнавать его.
– Маэстро Рейтер сам осел, – сквозь зубы пробормотал Порпора. – Но дело не в том, – добавил он уже громко, – я хочу знать, откуда ты выудил свою музыкальную фразу.
Он пропел ту фразу, которую по рассеянности Йозеф заставил его прослушать десять раз подряд.
– Ах, эту! – сказал Гайдн: ему показалось, что маэстро уже несколько лучше настроен, хоть он и боялся еще верить этому. – Я слышал, как ее пела синьора.
– Консуэло? Моя дочь? А я и не знал. Ах! Так ты, значит, подслушиваешь у дверей?
– О нет, сударь! Но музыка разносится из комнаты в комнату и доходит до кухни – невольно слышишь…
– Мне не нравятся слуги с такой памятью, слуги, которые будут распевать на улице наши еще неизданные произведения. Ты сегодня же уложишь свои вещи и вечером отправишься искать себе другое место.
Приговор маэстро как громом поразил бедного Йозефа, и он отправился плакать на кухню, куда вскоре пришла к нему Консуэло и, выслушав рассказ о его злоключениях, успокоила его, пообещав все уладить.
– Как, маэстро? – обратилась она к Порпоре, подавая ему кофе. – Ты хочешь выгнать бедного мальчика, трудолюбивого и добросовестного, только за то, что ему первый раз в жизни удалось спеть, не сфальшивив?
– Говорю тебе, что этот малый интриган и наглый лгун. Его подослал ко мне кто-нибудь из врагов, дабы выведать мои еще неизданные произведения и присвоить их себе раньше, чем они увидят свет. Ручаюсь, что этот плут знает уже наизусть мою новую оперу и за моей спиной переписывает мои рукописи. Сколько раз предавали меня подобным образом! Сколько моих замыслов находил я в красивых операх, привлекавших всю Венецию, в то время как на моих публика зевала, говоря: «Этот старый болтун Порпора потчует нас новинками, затасканными на всех перекрестках». И вот дуралей себя выдал: сегодня утром он спел отрывок, который может исходить только от господина Гассе и который я хорошо запомнил. Я запишу его и из мести помещу в свою новую оперу, чтобы отплатить Гассе за шутки, которые он не раз проделывал со мной.
– Берегитесь, маэстро, фраза эта, может быть, уже напечатана. Вы ведь не знаете на память всех современных произведений.
– Но я слышал их и говорю тебе, что эта фраза слишком значительна, я не мог бы не обратить на нее внимания.
– В таком случае, маэстро, благодарю вас. Я горжусь похвалой, ибо фраза эта моя!
Консуэло лгала: музыкальная фраза, о которой шла речь, только этим утром родилась в голове Гайдна, но Консуэло сговорилась с ним и уже успела выучить мелодию наизусть, чтобы не попасть впросак перед недоверчивым, пытливым учителем. Порпора не преминул потребовать от нее эту злополучную фразу. Консуэло тотчас спела ее и заявила, что накануне, желая угодить Метастазио, попробовала положить на музыку первые строфы его красивой пасторали:
Gia riede la primavera
Col suo fiorito aspetto:
Gia il grato zeffiretto
Scherza fra l’erbe e i fior.

Tornan le frondi algli alberi,
L’herbette al prato tornano,
Sol non ritorna a me
La pace del mio cor.

– Много раз повторяла я свою первую фразу, – прибавила она, – а потом услышала, как маэстро Беппо, словно настоящая канарейка, распевает в передней эту самую фразу вкривь и вкось. Это вывело меня из терпения, и я попросила его замолчать. Но через час он принялся повторять мою мелодию на лестнице в таком искаженном виде, что отбил у меня всякую охоту продолжать мое сочинительство.
– А почему он так хорошо поет ее сегодня? Что случилось с ним, пока он спал?
– Сейчас объясню, учитель: я заметила, что у малого красивый и даже верный голос, а поет он фальшиво из-за недостатка слуха, развития и памяти. И вот я, забавы ради, занялась постановкой его голоса: заставила его петь гаммы по твоему методу, чтобы убедиться, выйдет ли из него толк даже при слабых музыкальных способностях.
– Толк должен выйти при любых способностях! – воскликнул Порпора. – Не существует фальшивых голосов, и никогда слух, упражняемый…
– Так я и думала, – прервала его Консуэло, стремившаяся как можно скорее прийти к намеченной цели, – так оно и вышло. Я дала ему первый урок по твоей системе, и мне удалось объяснить этому дуралею то, что он, учась всю жизнь у Рейтера и у всех этих немцев, так бы никогда и не понял. После этого я пропела ему свою фразу, и она впервые дошла до его слуха по-настоящему. Он тут же сумел повторить ее и так поразился, пришел в такой восторг, что, пожалуй, всю ночь потом не сомкнул глаз. Это явилось для него просто откровением. «О, синьора! – говорил он мне. – Если бы меня так учили, я, пожалуй, смог бы научиться, как и всякий другой. Но признаюсь, я никогда и ничего не в состоянии был понять из того, чему обучали меня в певческой школе святого Стефана».
– Так он в самом деле был в певческой школе?
– Его оттуда с позором выгнали. Тебе стоит только спросить о нем у маэстро Рейтера, и тот тебе скажет, что это шалопай, лишенный каких бы то ни было музыкальных способностей, из которого ровно ничего нельзя сделать.
– Ну, ты, иди-ка сюда! – закричал Порпора Йозефу, проливавшему за дверью горькие слезы. – Стань здесь, подле меня: я хочу убедиться, понял ли ты вчерашний урок.
Тут лукавый маэстро принялся объяснять Йозефу основы музыки многословно, педантично и запутанно – словом, по тому способу, который Порпора иронически приписывал немецким педагогам.
Если бы Йозеф, знавший слишком много, чтобы не понять этих основных начал, несмотря на все старания маэстро сделать их неясными, обнаружил свою смышленность, все пропало бы. Но юноша был достаточно хитер, чтобы не попасться в ловушку, и после долгих и упорных испытаний выказал явную тупость, которая полностью успокоила учителя.
– Я вижу, ты очень недалек, – сказал он, вставая и продолжая притворяться равнодушным, что, однако, не могло обмануть ни Консуэло, ни Йозефа. – Берись за свою метлу и старайся больше не петь, если хочешь оставаться у меня в услужении.
Но прошло два часа, и Порпора не удержался: его снова захватила любовь к делу, которым он занимался столько лет, не имея соперников, в нем снова заговорил преподаватель пения, и он позвал Йозефа, чтобы еще раз испытать его. Старик изложил ему те же основы, но на этот раз с той ясностью, с той могучей и глубокой логикой, которая все объясняет, все ставит на свое место, – словом, с той необыкновенной простотой, на какую способен только гений.
На этот раз Гайдн понял, что теперь он может понять, и Порпора был в восторге от своего успеха. Хотя маэстро преподал Йозефу то, что тот долго изучал и знал в совершенстве, однако урок оказался для него чрезвычайно интересным и принес ему весьма ощутимую пользу: он научился учить. А так как в часы, когда Порпора не нуждался в его услугах, Йозеф, чтобы не потерять своей скудной клиентуры, давал несколько уроков в городе, он решил тотчас же применить на деле столь блестящие указания.
– Вот и отлично, господин профессор, – сказал он Порпоре в конце урока, продолжая притворяться простачком, – эта музыка куда лучше той, другой, и я, пожалуй, смогу выучиться ей. Ну, а та, о которой вы говорили сегодня утром, так непонятна, что я согласен лучше вернуться в певческую школу, чем ломать себе голову.
– А между тем тебя именно этому и обучали в певческой школе. Да разве есть две музыки, глупец? Музыка едина, как един Господь Бог!
– Ох! Прошу извинения, сударь! Есть музыка маэстро Рейтера – скучная, а вот ваша – не скучная.
– Много чести для меня, господин Беппо, – смеясь, сказал Порпора, ибо комплимент пришелся ему по вкусу.
Начиная с этого дня Гайдн стал брать уроки у Порпоры, и вскоре они приступили к изучению итальянской школы и основ музыкальной композиции, то есть того именно, чего так жаждал достойный юноша и к чему так мужественно стремился. Он делал такие быстрые успехи, что маэстро одновременно был очарован, удивлен, а подчас даже испуган. Когда Консуэло замечала, что у Порпоры могут пробудиться прежние подозрения, она учила своего юного друга, как вести себя, чтобы избежать этого. Немного непонятливости и притворная рассеянность были порой необходимы для того, чтобы в душе учителя пробудился страстный дух преподавания, что всегда случается с высокоодаренными людьми, ибо препятствия и борьба придают им еще более энергии и силы. Часто Йозефу приходилось притворяться вялым, недовольным и якобы с неохотой приступать к драгоценным урокам, лишиться которых он так боялся. Жажда противоречить и потребность поставить на своем возбуждали задорную и воинственную душу старого профессора, и никогда Беппо не получал более ценных понятий о музыке, чем в те минуты, когда он почти вырывал их у раздраженного и иронически настроенного маэстро вместе с его четкими, красноречивыми и пылкими объяснениями.
В то время как дом Порпоры служил ареной таких, казалось бы, ничтожных происшествий, результаты которых, однако, сыграли огромную роль в истории искусства, ибо гений одного из самых плодовитых и знаменитых композиторов прошлого века получил здесь свое развитие и утверждение, вне дома Порпоры совершались события, имевшие более ощутимое влияние на течение жизни Консуэло. Корилла, более энергичная в борьбе за собственные интересы и более ловкая в достижении цели, день ото дня завоевывала новые позиции и, уже совсем оправившись после родов, вела переговоры о своем поступлении на императорскую сцену. Искусная певица, но посредственная в музыкальном отношении артистка, она гораздо больше, чем Консуэло, нравилась директору и его жене. Все прекрасно понимали, что ученая Порпорина отнесется свысока, хотя и не выкажет этого, и к операм маэстро Гольцбауэра и к таланту его супруги. Все знали также, что выдающиеся артисты, выступая с плохими партнерами в ничтожных произведениях и вынужденные насиловать собственный вкус и совесть, не всегда способны на тот банальный подъем и наивный жар, какой посредственные актеры развязно вносят в исполнение самых низкопробных опер, полных мучительной какофонии, плохо разученных и плохо понятых исполнителями.
И даже в тех случаях, когда, проявив чудеса воли и мужества, талантливые артисты высоко поднимаются и над своей ролью и над своим окружением, это завистливое окружение отнюдь не чувствует к ним благодарности. Композитор, догадываясь об их душевных муках, дрожит и боится, как бы это искусственное вдохновение вдруг не остыло и не подорвало его успеха. Даже удивленная публика испытывает безотчетное смущение, угадывает чудовищное несоответствие, сочувствует гениальному актеру, порабощенному вульгарной идеей, рвущемуся из тесных оков, в которые он позволил заковать себя, и, чуть не вздыхая, аплодирует его мужественным усилиям. Господин Гольцбауэр прекрасно отдавал себе отчет в том, как мало Консуэло ценила его музыкальные произведения. К несчастью, она однажды сама сообщила ему об этом. Переодетая мальчиком, думая, что имеет дело с одним из тех лиц, которых встречаешь во время путешествия в первый и последний раз, она высказалась откровенно, никак не предполагая, что вскоре ее судьба артистки окажется в руках незнакомца, друга каноника. Гольцбауэр не забыл этого и, оскорбленный до глубины души, но с виду спокойный, сдержанный, учтивый, поклялся закрыть ей путь к артистическому поприщу. Но так как ему не хотелось, чтобы Порпора, его ученица и те, кого он называл их сторонниками, могли обвинить его в мелочной мстительности и низкой обидчивости, он только своей жене рассказал о встрече с Консуэло и о разговоре за завтраком в доме кюре. Эта встреча, казалось, не оставила никакого следа в памяти господина директора, по-видимому он забыл черты маленького Бертони и совершенно не подозревал, что этот странствующий певец и Порпорина могли быть одним и тем же лицом. Консуэло терялась в догадках, размышляя об отношении к ней Гольцбауэра.
– Очевидно, я была очень хорошо переодета во время нашего путешествия, – говорила она Беппо, оставаясь с ним наедине, – и прическа очень изменила мое лицо, раз этот человек, так пристально глядевший на меня там своими ясными, проницательными глазами, совершенно не узнает меня здесь.
– Граф Годиц тоже не узнал вас, увидя первый раз у посланника, – заметил Йозеф, – и, быть может, не получи он вашей записки, так никогда и не признал бы вас.
– Да, верно! Но у графа Годица привычка смотреть на людей каким-то поверхностным, небрежно-гордым взглядом, поэтому он, в сущности, никого не видит. Я уверена, что в Пассау он так бы и не догадался, что я женщина, не сообщи ему этого барон фон Тренк. А Гольцбауэр, как только увидел меня здесь, да и каждый раз, что мы с ним встречаемся, смотрит на меня с таким же вниманием и любопытством, как тогда, в доме кюре. По какой же причине он великодушно сохраняет в тайне мое сумасбродное приключение, которое, перетолкуй он его в дурную сторону, могло бы повредить моей репутации и даже поссорить меня с учителем, считающим, что я прибыла в Вену без всяких забот, препятствий и романтических происшествий. А в то же время этот самый Гольцбауэр втихомолку поносит и мой голос и мою манеру петь и всячески злословит на мой счет, чтобы только не приглашать меня на императорскую сцену. Он ненавидит и хочет отстранить меня, но, имея в руках самое мощное против меня орудие, почему-то не пускает его в ход. Я просто в недоумении!
Загадка эта вскоре была разгадана Консуэло. Но, прежде чем читать о дальнейших ее приключениях, надо припомнить, что многочисленная и сильная группа лиц действовала против нее, что Коралла была красива и доступна и могущественный министр Кауниц часто навещал ее, что он любил вмешиваться в закулисные дела, а Мария-Терезия, отдыхая от государственных забот, заставляла его болтать о них и, в душе смеясь над маленькими слабостями великого человека, сама находила удовольствие в театральных сплетнях: они показывали ей в миниатюре, но с откровенным бесстыдством то, что представляли тогда три самых влиятельных двора Европы, управляемые интригами женщин: ее собственный двор, двор русской царицы и двор госпожи Помпадур.
Назад: Глава LXXXIX
Дальше: Глава XCI