Глава XLVII
Между тем канонисса Венцеслава после получасовой молитвы поднялась по лестнице и, как всегда, первым делом подумала о своем дорогом племяннике. Она направилась к дверям его комнаты и приложила ухо к замочной скважине, хотя меньше чем когда-либо надеялась услышать легкий шорох, который мог бы возвестить его возвращение. Каковы же были ее удивление и радость, когда до нее донеслось ровное дыхание спящего! Осенив себя крестом, она решилась тихонько отворить дверь и на цыпочках войти в комнату. Альберт спокойно спал на своей постели, а Цинабр, свернувшись клубком, – на соседнем кресле. Не разбудив ни того, ни другого, она побежала к графу Христиану, который, распростершись в своей часовне, молился с обычным смирением о возвращении ему сына на небесах или на земле.
– Братец, – тихо сказала Венцеслава, опускаясь на колени рядом с ним, – оставьте ваши молитвы и ищите в сердце своем самые горячие благодарения: Господь услышал вас!
Больше ей ничего не нужно было объяснять. Старик повернулся к сестре и, прочтя в ее маленьких светлых глазах сочувствие и безмерную радость, поднял к алтарю свои иссохшие руки и угасшим голосом воскликнул:
– Боже! Ты возвратил мне сына!
И оба в едином религиозном порыве стали поочередно произносить вполголоса слова прекрасной молитвы Симеона Богоприимца: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко…»
Решено было не будить Альберта. Призвали барона, капеллана, всех слуг и благоговейно прослушали в домовой церкви замка обедню. Амалия искренно обрадовалась, узнав о возвращении кузена, но решила, что совершенно напрасно ради того, чтобы отпраздновать это счастливое событие, ее подняли в пять часов утра и заставили промучиться целую длинную обедню, во время которой ей пришлось подавить не один зевок.
– Почему ваша подруга, добрейшая Порпорина, не пришла поблагодарить Бога вместе с нами? – спросил граф Христиан племянницу, когда служба кончилась.
– Я пробовала ее разбудить, – ответила Амалия, – звала, тормошила, прибегала для этого ко всяким уловкам, но мне не удалось ни втолковать ей что-либо, ни заставить ее открыть глаза. Если бы она не пылала в жару и не была красна, как огонь, я, право, подумала бы, что она мертва. Должно быть, она очень плохо спала эту ночь, и сейчас ее лихорадит.
– Так, видимо, она больна, эта достойная особа! – проговорил граф. – Дорогая сестра Венцеслава, вам бы следовало пойти взглянуть на нее и сделать все, что требует ее состояние. Избави Бог, чтобы такой радостный день был омрачен болезнью этой благородной девицы!
– Хорошо, братец, – ответила канонисса, бросая вопросительный взгляд на капеллана (в последнее время она ничего не предпринимала по отношению к Консуэло, не посоветовавшись с ним). – Но вы не беспокойтесь, Христиан, ничего страшного нет, просто синьора Нина очень нервна и, конечно, скоро выздоровеет… Но разве не удивительно, – обратилась она к капеллану, отведя его в сторону, – что эта девушка с такой уверенностью и точностью предсказала возвращение Альберта? Господин капеллан, уж не ошиблись ли мы с вами относительно нее? Может, она и вправду вроде святой и у нее бывают откровения?
– Святая присутствовала бы на обедне, а не лежала в такую минуту в лихорадке, – глубокомысленно изрек капеллан.
Это мудрое замечание вызвало глубокий вздох у канониссы. Однако она пошла навестить Консуэло и обнаружила у нее сильный жар, сопровождаемый непреодолимой сонливостью. Был приглашен капеллан, который заявил, что болезнь может оказаться очень серьезной, если жар продлится. Он спросил молодую баронессу, как провела ночь ее соседка, не очень ли была беспокойна.
– Напротив, – ответила та, – ее совсем не было слышно. А я, по правде сказать, после всех ее предсказаний и чудесных сказок, которые она рассказывала в последние дни, ожидала услышать в ее комнате дьявольский шабаш. Но, должно быть, сатана уносил ее далеко отсюда или она имеет дело с очень благовоспитанными бесенятами, ибо, по-моему, тишина была полная и мой сон ни разу не был потревожен.
Капеллану эти шутки Амалии очень не понравились, а канонисса, у которой недостаток ума искупался сердечностью, сочла их попросту неуместными у постели тяжело больной подруги. Но она ничего не сказала, приписав колкости племянницы ее ревности, имевшей, без сомнения, слишком основательную причину, и спросила капеллана, какие лекарства надо давать Порпорине.
Он прописал успокоительное средство, но оказалось невозможным заставить больную проглотить его: зубы ее были стиснуты и запекшиеся губы отказывались от всякого питья. Капеллан нашел это плохим признаком, но с апатией, заразившей, к несчастью, весь дом, отложил установление диагноза до следующего дня, сказав: «Посмотрим, надо выждать; сейчас еще ничего нельзя определить». Таковы вообще были приговоры этого эскулапа в рясе.
– Если не наступит перемена, – сказал он, выходя из комнаты Консуэло, – придется подумать о том, чтобы пригласить врача. На себя я не возьму лечение столь необычного нервного заболевания. Я помолюсь о синьоре; быть может, принимая во внимание то душевное состояние, в котором она пребывала в последнее время, помощь Господа окажется более действенной, чем помощь врачебного искусства.
Оставив подле Консуэло служанку, все отправились готовиться к завтраку. Канонисса собственноручно испекла пирог, вкуснейший из всех, когда-либо выходивших из ее искусных рук. Она радовалась, представляя, с каким удовольствием Альберт после столь продолжительного поста полакомится своим любимым кушаньем. Красавица Амалия облеклась в новое, ослепительное платье, рассчитывая, что Альберт, увидя ее такой обольстительной, быть может, пожалеет, что обижал и раздражал ее. Каждый думал о том, как бы порадовать молодого графа. Позабыто было лишь одно существо, которым, однако, надо было заняться прежде всего, – бедная Консуэло, та, кому родные обязаны были возвращением Альберта и кого он, конечно, жаждал поскорее увидеть.
Альберт вскоре проснулся и, не прибегая к тщетным попыткам отдать себе отчет в том, что с ним было накануне, как это обычно бывало с ним после припадков безумия, увлекавших его в подземное убежище, сразу вспомнил свою любовь и счастье, которое дала ему Консуэло. Он вскочил, оделся, надушился и побежал обнять отца и тетку. Радость родных была неописуема, когда они увидели, что Альберт вполне в здравом уме, что он сознает свое долгое отсутствие, горячо и нежно упрашивает их простить его, обещая никогда больше не причинять им такого горя и беспокойства. Он увидел, в каком восторге были его близкие оттого, что он вернулся к действительности. Но он заметил также их старания скрыть от него его прежнее состояние и был немного обижен тем, что с ним продолжают обращаться, как с ребенком, в то время как он снова стал взрослым человеком. Однако он покорился этой каре, в сущности ничтожной по сравнению с его виной, и сказал себе, что урок, который он получил, спасителен и Консуэло будет довольна, что он понял это и подчинился.
Сев за стол, окруженный ласками, вниманием, заботами, радостными слезами своей семьи, он с тревогой стал искать глазами ту, которая стала теперь необходимой для его счастья и спокойствия. Он видел, что ее место не занято, но не решался спросить, почему же не появляется Порпорина. Канонисса, заметив, что племянник, вздрагивая, оборачивается каждый раз, как отворяются двери, нашла нужным успокоить его, сказав, что их молодая гостья плохо спала прошлую ночь и теперь отдыхает, пожелав провести часть дня в постели.
Альберт прекрасно понимал, что его освободительница должна изнемогать от усталости, но все-таки при этом известии испуг отразился на его лице.
– Тетушка, – обратился он к канониссе, не будучи в силах скрывать дольше свое волнение, – если бы приемная дочь Порпоры была серьезно больна, мы не сидели бы, я полагаю, так спокойно за трапезой и беседой?
– Успокойтесь, Альберт, – вмешалась Амалия, вспыхнув от досады. – Нина сейчас видит вас во сне и предвещает ваше возвращение, в то время как мы здесь радостно празднуем его.
Альберт побледнел от негодования и, гневно глядя на двоюродную сестру, проговорил:
– Если кто здесь и ждал меня, забывшись сладким сном, то совсем не та особа, о которой вы упомянули. Свежесть ваших щек, прелестная кузина, говорит, что вы не потеряли ни единого часа сна в мое отсутствие и что в настоящую минуту совсем не нуждаетесь в отдыхе. От всего сердца благодарю вас за это, – ведь мне было бы особенно тяжело просить прощения у вас, хотя я со стыдом и болью прошу его у всех прочих членов и друзей моей семьи.
– Весьма благодарна за исключение, – отпарировала Амалия, побагровев от гнева. – Постараюсь и впредь заслуживать его, а свои бессонные ночи и свои заботы я приберегу для кого-нибудь другого – для того, кто сумеет оценить, а не высмеивать их.
Эта легкая перестрелка – явление далеко не новое между Альбертом и его невестой, никогда, впрочем, не носившее до сих пор с обеих сторон столь резкого характера, – набросила, несмотря на всеобщие старания развлечь Альберта, какую-то тень грусти и принужденности на весь остаток утра. Канонисса несколько раз навещала больную и каждый раз находила ее все в более и более тяжелом состоянии. Беспокойство, проявленное Альбертом в отношении Консуэло, задело Амалию как личное оскорбление, и она ушла поплакать в свою комнату. Капеллан высказался в том смысле, что, если до вечера жар не уменьшится, нужно будет послать за врачом. Граф Христиан задержал сына подле себя, чтобы отвлечь его от тревожных мыслей, которых он не мог понять, продолжая считать их проявлением болезни. Но, стараясь привлечь сына ласковыми словами, добрый старик никак не мог найти темы для беседы и откровенных излияний, так как ни разу не осмелился исследовать душу сына до глубины, из опасения, что этот более сильный ум победит и разобьет его самого в религиозных вопросах. Правда, граф Христиан называл безумием и вольнодумством проблески яркого света, сквозившие в странных речах Альберта, – слабые глаза правоверного католика не выдерживали этого блеска, – но втайне он сочувствовал сыну, в то же время противясь своему желанию серьезно расспросить его. Каждый раз, когда граф Христиан пытался опровергнуть еретические суждения Альберта, прямые и веские доказательства последнего принуждали его умолкнуть. Природа не наделила старика красноречием, он не обладал способностью многословно и складно оспаривать взгляд противника и еще менее способен был прибегать к шарлатанству в споре, иными словами – стараться, за недостатком логики, произвести впечатление призрачной ученостью и показной уверенностью. Простодушный и скромный, он умолкал, упрекая себя, что в юные годы не изучил тех трудных предметов, в которых его побивал Альберт. Будучи уверен, что в бездне богословских наук таятся сокровища истины, которыми человек более ловкий и более ученый, чем он, сумел бы разбить ересь Альберта, он цеплялся за свою поколебленную веру и, чтобы не действовать более энергично, прикрывался своим невежеством и простотою, лишь усиливавшими гордыню вольнодумца и приносившими ему, таким образом, больше вреда, чем пользы.
Их разговор раз двадцать прерывался в силу какого-то обоюдного опасения и раз двадцать возобновлялся благодаря обоюдным усилиям, а под конец оборвался сам собой. Старый Христиан задремал в кресле, а Альберт, покинув его, пошел справиться о состоянии Консуэло, которое тем больше его пугало, чем больше окружающие старались скрыть ее болезнь.
Более двух часов проблуждал он по коридорам, подстерегая канониссу или капеллана, чтобы узнать хоть что-нибудь о Консуэло. Капеллан отвечал ему кратко и сдержанно, а канонисса, завидя издали племянника, спешила принять веселый вид и завести разговор совсем о другом, чтобы обмануть его кажущимся спокойствием. Но Альберт хорошо видел, что она начинает не на шутку тревожиться и все чаще и чаще заходит в комнату больной; от его наблюдательности не укрылось также и то, что никто не стеснялся поминутно открывать и закрывать двери, мало заботясь о том, что этот стук и возня могут потревожить Консуэло, спящую якобы мирным и столь необходимым ей сном. Он отважился даже подойти к этой комнате, за минутное пребывание в которой готов был бы отдать жизнь. Перед ней была другая комната, так что две плотных двери, не пропускавшие ни малейшего звука, отделяли ее от коридора. Заметив эту попытку, канонисса заперла обе двери на ключ и на задвижку, а сама стала ходить через находившуюся рядом комнату Амалии, куда Альберт вошел бы справиться о больной не иначе, как со страшной неохотой. Наконец, видя, в каком он отчаянии, и боясь возвращения его недуга, тетка решилась на ложь: в душе моля Бога простить ей, она сказала племяннику, что больная чувствует себя гораздо лучше и даже собирается спуститься в столовую к обеду.
Альберт не мог усомниться в словах тетки, никогда до сих пор не осквернявшей своих чистых уст ложью, и отправился к старому графу, не зная, как дождаться часа, который должен был вернуть ему Консуэло и счастье.
Но этот желанный час пробил для него напрасно: Консуэло не появилась. Канонисса, делая в искусстве лжи большие успехи, рассказала, будто больная встала было, но, почувствовав некоторую слабость, предпочла обедать у себя в комнате. Она даже сделала вид, что посылает Консуэло лучшие куски самых изысканных блюд. Благодаря всем этим хитростям тревога Альберта несколько улеглась. Хотя он и испытывал гнетущую тоску, как бы предчувствуя страшное несчастье, однако покорился, сделав над собой усилие, чтобы казаться спокойным.
Вечером Венцеслава с довольным видом, уже почти не притворяясь, сообщила, что Порпорине лучше: щеки ее уже не пылают, пульс скорее слаб, чем учащен, и, по-видимому, она должна хорошо провести ночь.
«Но почему же, несмотря на эти добрые вести, я все-таки холодею от ужаса?» – спрашивал себя молодой граф, прощаясь в обычное время перед сном со своими родными.
Дело в том, что добрейшая канонисса, несмотря на свою худобу и свой горб, никогда не болела, а потому ничего не понимала в болезнях. И вот, видя, что Консуэло из багрово-красной стала синевато-бледной, что ее бурлящая кровь как будто застыла в жилах, а грудь, не имевшая сил вдыхать воздух, кажется спокойной и неподвижной, она сочла ее выздоровевшей и сейчас же с детской доверчивостью объявила об этом. Но капеллан, несколько больше ее смысливший в заболеваниях, понимал прекрасно, что это кажущееся спокойствие – лишь предвестник жестокого кризиса, и, как только Альберт ушел к себе, предупредил канониссу, что наступил момент послать за доктором. К несчастью, город был далеко, ночь темна, дороги ужасны, а Ганс, несмотря на все свое усердие, чрезвычайно медлителен. К тому же разразилась гроза, полил сильный дождь. Старая лошадь, на которой ехал старый слуга, всего пугалась, то и дело спотыкалась и кончила тем, что вместе с растерявшимся седоком, видевшим в каждом холме – Шрекенштейн, а в каждой сверкающей молнии – огненный полет злого духа, заблудилась в лесах. Только когда уже совсем рассвело, удалось Гансу выбраться на верную дорогу. Погоняя насколько было сил, свою лошадь, добрался он до города, где в это время доктор еще крепко спал. Проснувшись, доктор стал медленно одеваться, собираться и, наконец, пустился в путь. Таким образом, на все это были потрачены целые сутки.
Альберт тщетно старался уснуть. Снедавшая его тревога и зловещие раскаты грома всю ночь не давали ему сомкнуть глаз. Сойти вниз он не смел, боясь вызвать негодование тетки, которая и так уже утром отчитала его за неуместное и неприличное хождение возле комнат девиц. Он оставил свою дверь открытой, и несколько раз ему казалось, что внизу ходят. Он выскакивал на лестницу, но, никого не увидев и ничего не услышав, старался успокоить себя, объясняя напугавшие его обманчивые звуки шумом дождя и порывами ветра. С той минуты, как Консуэло потребовала, чтобы он бережно относился к своему рассудку и душевному состоянию, Альберт терпеливо и твердо старался побороть в себе волнения и страхи, сдерживая свою любовь силой этой самой любви. Но вдруг среди раскатов грома и треска древних стен замка, которые стенали под натиском урагана, до него донесся долгий душераздирающий крик, пронзивший его, словно удар кинжала. Тут Альберт, который только что бросился, не раздеваясь, на постель, решив заснуть, вскочил, опрометью спустился по лестнице и постучал в дверь комнаты Консуэло. Но там уже снова царила тишина, и никто не открыл ему. Он решил было, что все это ему приснилось, но вот раздался новый крик, еще более страшный, еще более зловещий, от которого у него похолодело сердце. Уже без всяких колебаний бежит он темным коридором, стучится у двери Амалии, кричит, что это он, Альберт. Слышится стук закрывающейся задвижки, и голос Амалии повелительно приказывает ему удалиться. А между тем крики и стоны становятся все громче: это голос Консуэло, полный нестерпимой муки. Он слышит, как обожаемые уста в отчаянии выкрикивают его имя. С бешенством кидается он на дверь, срывает замок, задвижку и, отбросив на кушетку Амалию, которая разыгрывает оскорбленную невинность, ибо ее застали в шелковом капоте и кружевном чепчике, мертвенно-бледный, со вставшими дыбом волосами, врывается в комнату Консуэло.