III
– Ты задроченный маньяк, – сказал Том.
– Это ты задроченный маньяк, – ответил Эйдриан.
– Мы все задроченные маньяки, – сообщил Хэрни.
Все четверо сидели в «кабинете» Хэрни и Сэмпсона, перелистывая «Херню!».
Чемодан, на котором они устроились, казался им пороховой бочкой. В нем лежали семьсот готовых для распространения экземпляров журнала.
– Бросьте, ребята, – сказал в конце предыдущего триместра Хэрни, когда Эйдриан предложил это название. – «ПИХ» куда лучше. «Подпольное издание Хэрни». Господи, да «Херня» – это же моя кличка. Все сразу поймут, что я имею к нему отношение.
– В том-то и фокус, балда моя сладкая, – ответил Эйдриан. – Никто не поверит, что мозговитый Хэрни оказался таким дураком, чтобы назвать своим именем подрывной подпольный журнал.
И журнал получил название «Херня!». Иллюстраций в нем не было, поскольку рисовать умели лишь Том и Сэмпсон, а их стили были слишком легко узнаваемы.
То, что они сейчас разглядывали, представляло собой пятнадцать машинописных страниц, перенесенных копировальным аппаратом на зеленоватую бумагу. Ни надписей от руки, ни рисунков – ничего, что позволило бы распознать авторов. Журнал мог изготовить любой ученик или ученики любого пансиона школы. Хэрни без всяких хлопот, соблюдая полную секретность, размножил дома восковки.
В следующий за Пасхой вторник Эйдриан, изрядно выправив и переписав статью, отправил ее в Хайгейт, на домашний адрес Хэрни; теперь, перечитывая написанное, он находил его довольно пресным и вялым в сравнении с сочиненным Хэрни либретто рок-оперы из школьной жизни и представленным Томом прямо-таки превосходным анализом героиновой контркультуры в «Голом завтраке». Аллегория же Сэмпсона, повествующая о жизни рыжих и серых белок, бьла и вовсе неподражаема.
– Ну ладно, – сказал Том, – теперь перед нами стоит проблемка распространения.
– Скорее проблемина, чем проблемка, – заметил Хэрни.
– И даже проблемондия, – сказал Сэмпсон.
– Я пошел бы так далеко, что назвал бы ее проблемистерией.
– Что и говорить, – сказал Том, – тут нам придется попотеть.
– Вот уж не думаю, – откликнулся Эйдриан, – мы же все получали альковные наряды, верно? И хорошо знаем, как в какой пансион проникнуть.
– Вообще-то я до сих пор ни одного не получил, – сказал Сэмпсон.
– Зато у меня их было многое множество, – сказал Эйдриан. – Думаю даже, что мне принадлежит рекорд нашего пансиона.
Поддержание дисциплины всегда было в частных школах задачей не из простых; сечение нарушителей, поджаривание малышни у открытого огня, засовывание в их задние проходы не самых для этого подходящих предметов, подвешивание за лодыжки – все эти жестокие и необычные формы наказаний уже отмерли ко времени появления Эйдриана в школе. Директору еще случалось иногда поработать тростью, учителя могли предоставлять ученикам полную свободу действий, а могли и лишать каких-либо привилегий или ограничивать оные, старосты наказывали учеников альковными нарядами, однако изобретательное насилие и изощренные пытки отошли в прошлое. Уже три года, как никого не подвешивали в уборной вниз головой и никому не защемляли концов ящиком стола. При такого рода мягкости и либерализме, распространившихся в первейших из наших образовательных заведений, нечего, по мнению многих, было и дивиться тому, что в стране все идет наперекосяк.
Когда именно был изобретен альковный наряд – насильственная мера характера скорее бюрократического, чем физического, – никто бы сказать не взялся. Единичный альковный наряд представлял собою клочок бумаги, вручаемый старостой нарушителю. На листке стояло имя еще одного старосты, всегда из другого пансиона. Двойной альковный наряд содержал имена двух старост из двух разных пансионов. Эйдриан был единственным на памяти нынешних обитателей школы, кто получил как-то раз шестикратный альковный наряд.
Получателю надлежало подняться пораньше, натянуть спортивный костюм, добежать до пансиона, значащегося в списке первым, проникнуть в альков, разбудить старосту и попросить, чтобы тот расписался напротив своего имени. Затем нужно было отправиться к следующему в списке лицу, обитавшему, как правило, на другом конце школьного городка. Собрав же все подписи, следовало вернуться в свой пансион, переодеться в форму и поспеть к завтраку, начинавшемуся без десяти восемь. Дабы наказуемый не жульничал, обходя старост в наиболее удобном для него географическом порядке или поднимаясь раньше семи – официального стартового времени, старосты, которые значились в списке, должны были проставлять рядом со своими подписями время, в которое их разбудили.
Эйдриан питал к альковным нарядам отвращение, хотя психолог мог бы попытаться разубедить его, указав на то, какую изобретательность ему приходилось проявлять, чтобы собрать нужные подписи. Эйдриан считал эти наряды нелогичной формой взыскания, столь же неприятной для старост, вырываемых из объятий сна, сколь и для самих наказуемых.
Система эта предоставляла возможности для самых разных злоупотреблений. Старосты могли, например, сводить счеты с не угодившими им коллегами, посылая к ним наказанных каждый день. Такого рода войны старост, ведомые по принципу «зуб за зуб», продолжались порою целыми триместрами. У старосты Эйдрианова пансиона, Сарджента, завязалась однажды распря со старостой из пансиона Дашвуда, носившим имя Парди. В итоге Эйдриан каждый божий день той страшной недели получал от Сарджента единичные альковные наряды по поводам до смешного пустячным: за то, что, готовясь к урокам, свистел у себя в кабинете; за то, что, наблюдая за матчем, держал руки в карманах; за то, что не обнажил голову перед отставным учителем, с которым столкнулся на Хай-стрит и которого знать не знал и вообще увидел впервые.
И в каждом наряде, выдававшемся в ту неделю Сарджентом, значилось имя Парди. На пятый день Эйдриан, с извинениями проскользнувший в альков Парди, обнаружил, что там пусто.
– Птичка упорхнула, давняя любовь моя, – объяснил он Сардженту, вернувшись с неподписанным листком. – Но я утащил из тумбочки Парди пакет с умывальными принадлежностями – в доказательство того, что был у него.
Под вечер того же дня Сарджент и Парди подрались на Верхней спортивной площадке, после чего Сарджент оставил Эйдриана в покое.
Но, разумеется, старосты могли также и оказывать друг другу услуги.
– Слушай, Ханкок, у тебя в регбийной команде есть один такой вбрасывающий, ничего из себя, как же его зовут-то?
– Йелленд, что ли?
– Во, точно. Сказочный малый. Ты бы… это… прислал его ко мне как-нибудь утром, идет? С нарядом.
– Ладно. Если ты пришлешь мне Финлея.
– Договорились.
Еще новичком Эйдриан, получив первый свой альковный наряд, с испугом обнаружил, что староста, подпись которого ему требуется, спит голышом, накрывшись одной только простыней, и разбудить его никакими силами невозможно.
– Извини меня, Холлис, Холлис! – отчаянно попискивал ему в ухо Эйдриан.
Но Холлис лишь замычал во сне, обхватил Эйдриана рукой и затянул в постель.
Единственное, что доставляло выполнявшему альковный наряд Эйдриану подлинное удовольствие, это проникновение со взломом. Официально все пансионы оставались запертыми до семи утра, что, как предполагалось, обращало в бессмыслицу ранний подъем и неторопливую прогулку к месту назначения. Однако всегда находилась приставная лестница, какое-нибудь окно в раздевалке или кухне, которое можно было взломать, запор, легко поддававшийся нажатию гибкой слюдяной пластинки. А уж попав вовнутрь, оставалось только прокрасться в дортуар, войти на цыпочках в альков старосты, подвести его будильник и разбудить бедолагу. Это позволяло выходить на дело в половине шестого, в шесть, избавляя себя от беготни и спешки, которые требовались, чтобы уложиться в сорок минут.
– Управимся, – сказал Эйдриан Хэрни. – Не труди на этот счет свою хорошенькую головку. Думаю, мне известны ходы во все пансионы.
Два дня спустя школа проснулась под знаком «Херни!».
С трех часов утра и до половины шестого Эйдриан, а вместе с ним Том, Хэрни и Сэмпсон, руководствуясь нарисованными Эйдрианом картами и данными им инструкциями, проникали в пансионы, оставляя экземпляры журнала в кабинетах, комнатах отдыха, библиотеках и – целыми стопками – у подножия лестниц. Никто их не увидел, и они никого не увидели. К завтраку все четверо спустились, изображая такое же удивление и волнение, какое журнал вызвал во всех прочих.
В самой же школе, еще перед утренней молитвой, они присоединились к стайкам учеников, толокшихся в колоннаде перед досками объявлений, обменивавшихся мнениями о содержании журнала и строивших догадки насчет его авторов.
Эйдриан напрасно тревожился, что изысканность сочиненного другими затмит его статью. Присущий ей разнузданный популизм оказался школе куда интереснее, чем темная педантичность Хэрни и Сэмпсона или агрессивность безудержного слога Тома. Самые возбужденные разговоры этого дня вертелись вокруг личности С.-Г. Паслена. Где бы ни оказывался Эйдриан, он всюду слышал цитаты из своей статьи.
– Эй, Марчант, может, сыграем по-быстрому в крекер?
– Они могут укоротить ваши волосы, дети мои, но не могут укротить дух. Мы побеждаем, и они это знают.
– Школа – не прихожая реальной жизни, она и есть реальная жизнь.
– Пассивное сопротивление!
– Давайте составим свою программу. Провалим их экзамены, но выдержим собственные.
Ничего подобного школа еще не видела. На утренней одиннадцатичасовой перемене в буфете только о журнале и говорили.
– Ну давай, Хили, признавайся, – сказал Эйдриану уплетавший сливки Хейдон-Бейли, – это же твоих рук дело, правда? Все так говорят.
– Странно, а меня уверяли, что твоих, – ответил Эйдриан.
Невозможность объявить во весь голос о своей причастности к происходящему наполняла Эйдриана мучительным разочарованием. Хэрни, Сэмпсон и Том радостно довольствовались безвестностью, Эйдриану же требовались овации и признание. Даже насмешки и злобное шипение и те сошли бы. Он гадал, прочел ли Картрайт его статью? Что он о ней думает? Что думает о ее сочинителе?
Эйдриан внимательно приглядывался к реакции людей, которых обвиняли в том, что они-то и есть авторы журнала. Он всегда старался усовершенствоваться в тонком искусстве вранья, и наблюдение за теми, кто говорит, когда на них нажимают, чистую правду, было в этом отношении чрезвычайно полезным.
Как обнаружил Эйдриан, говорили они примерно следующее:
– Ну да, в общем-то, это я.
– Иди ты, Эйтчесон! Все же знают, это твоя работа.
– О господи! Как ты об этом пронюхал? Думаешь, директор тоже знает?
Эйдриан запоминал эти реплики и старался воспроизводить их сколь возможно точнее.
В тот же день, после ланча, Тикфорд, директор Эйдрианова пансиона, воздвигся посреди столовой, как и прочие одиннадцать директоров в своих одиннадцати пансионах.
– Перед спортивными занятиями старостам надлежит забрать из кабинетов все экземпляры журнала и уничтожить их. Всякий, у кого после трех часов дня будет обнаружен подобный экземпляр, понесет суровое наказание.
Таким злющим Эйдриан Тикфорда еще не видел. Уж не догадался ли он, что «Херня!» происходит именно из его пансиона?
Эйдриан и Том с радостью отдали свои экземпляры.
– Получите, гауптман Беннетт-Джонс, – сказал Эйдриан. – У нас имеется также издание «Процесса», сочиненного печально известным евреем по имени Кафка. Полагаю, Берлин одобрит вас, если вы бросите в костер и эту книжонку. Да, и вместе с ней – сочинения декадентствующей лесбиянки и большевички Джейн Остин.
– Поосторожнее, Хили. Ты в списке. Если ты хоть как-то связан с этим дерьмом, считай, что у тебя неприятности.
– Спасибо, Сарджент. Не буду больше отнимать твое драгоценное время. Уверен, тебе еще предстоит посетить с подобной же целью множество наших соседей.
И все же, сколько бы шуму ни наделал журнал, Эйдриана почему-то томило разочарование. Ничего его статья не изменила, ни капельки. Он, собственно, и не ожидал, что в классах разразятся открытые боевые действия, и все-таки грустно было сознавать, что если его, Хэрни и прочих завтра изобличат и изгонят, школа посудачит о них немного, а после забудет навсегда. Мальчики трусливы и консервативны. Наверное, поэтому, думал он, система и работает.
Чувствовал Эйдриан и то, что, попадись ему эта статья в дальнейшей жизни, лет в двадцать, он только поежится, смущенный ее претенциозностью. Но почему его будущее «я» должно насмехаться над ним теперешним? Ужасно сознавать, что время заставит тебя предать все, во что ты сейчас веришь.
«То, каков я сейчас, правильно, – говорил он себе. – Я никогда не буду видеть все так ясно, никогда не буду понимать все так полно, как в эту минуту».
Мир не изменится, если люди по-прежнему будут позволять ему засасывать себя.
Он попытался пересказать свои чувства Тому, но тот пребывал в настроении неразговорчивом.
– Сдается мне, изменить мир можно только одним способом, – сказал Том.
– И каким же? – спросил Эйдриан.
– Измени себя.
– Ой, ну это уже херня!
– И «Херня!» говорит чистую правду.
Эйдриан сходил в библиотеку, посмотрел литературу по симптомам, которые он в себе наблюдал. Сирил Коннолли, Робин Моэм, Т. К Уэрсли, Роберт Грейвз, Саймон Рейвн: у каждого из них имелся свой Картрайт. А романы! Их были десятки. «Бог нас отверг», «Отсвет юности», «Четвертое июня», «Сандел», «Особенная дружба», «Холм»…
Он всего лишь один из множества чопорных, ожесточенных и чрезмерно чувствительных представителей среднего класса, норовящих выдать свою немощную декадентскую похоть за нечто одухотворенное и сократическое.
Да почему бы и нет? Если это означает, что ему предстоит закончить свои дни на средиземноморском острове, сочиняя лирическую прозу для издательства «Фабер и Фабер» и критические статьи для «Нью стейтсмен», меняя одного мальчика-слугу и «секретаря» на другого, попивая «Ферне Бранка» и каждые полгода откупаясь от начальника полиции, – значит, так тому и быть. Все лучше, чем под дождем тащиться в контору.
Окончательно разозлясь, Эйдриан снял с полки толстую Библию, открыл ее наугад и красной шариковой ручкой написал на полях: «Ирония». А на форзаце нацарапал несколько анаграмм собственного имени. Ад Иран, радиан, дан аир, на дари.
И решил пойти повидаться с «Глэдис». Уж она-то его поймет.
Дорогой к нему прицепился выскочивший из-за могильного памятника Ранделл.
– Ага! Вот и С.-Г. Паслен!
– Ну слово в слово, Давалка, я как раз это и собирался сказать. Только тебе могут быть известны мерзости вроде игры в крекер.
– Мало ли кто чего знает.
Эйдриан сделал вид, что лезет в карман за записной книжкой.
– Это стоит записать – «мало ли кто чего знает». Может оказаться полезным, если мне когда-нибудь придется участвовать в конкурсе на произнесение самой бессмысленной в нашем языке фразы.
– Ну извини.
– Не дождешься.
Ранделл поманил его согнутым пальцем.
– Новую штуку придумал, – сказал он. – Иди сюда.
Эйдриан с опаской приблизился.
– И что же это за гадость?
– Нет, я серьезно. Подойди поближе. Ранделл указал на свой брючный карман.
– Засунь туда руку.
– Знаешь, Давалка, даже для тебя… это уж чересчур…
Ранделл притопнул ногой:
– Да серьезно же! Блестящая идея. Сунь руку, пощупай.
Эйдриан поколебался.
– Ну, давай!
Эйдриан опустил руку в карман Ранделла. Тот захихикал.
– Понял? Я прорезал карманы. А трусов не ношу.
– Давалка, ты величайшая из…
– Господи, да продолжай уж, раз начал.
Эйдриан дошел до «Глэдис» и плюхнулся на нее. Оставшийся внизу Ранделл послал ему воздушный поцелуй и ускакал куда-то – восстанавливать силы перед тем, как проделать тот же фокус с кем-то еще.
«Ну вот, ну чем меня не устраивает Давалка? – спросил себя Эйдриан, вытирая носовым платком пальцы. – Он сексуальный. Занятный. С ним можно вытворять штуки, о которых, если говорить о Картрайте, я и помыслить-то не могу. А, черт, опять кого-то несет».
– Друг или враг? Приковылял Свинка Троттер.
– Друг! – отдышавшись, ответил он.
– Ба! Да вы совсем изнурены, мой лорд. Приблизьтесь, присядьте рядом со мной.
Пока Троттер усаживался, Эйдриан обмахивался листком щавеля.
– Я всегда почитал котильон чрезмерно утомительным для летней поры. Лицам высокопоставленным должно его избегать. Танцуя котильон, я сознаю, что выгляжу непревзойденно заурядным. Менуэт, полагаю я, вот единственный танец, приличествующий изысканному джентльмену, играющему в свете сколько-нибудь видную роль. Тут вы согласитесь со мной, мой лорд, не правда ли? По-моему, Хорри Уолпол заметил однажды: «В этой жизни необходимо испробовать все, кроме кровосмешения и сельских танцев". Превосходное правило, как я сказал моей матери, укладываясь вчера вечером с нею в постель. Возможно, вы несколько позже окажете мне честь, составив компанию за ломберным столом? Предстоит партия в „бассет“, и я намерен облегчить лорда Дарроу на пять сотен гиней.
– Хили, – сказал Троттер. – Я не говорю, что это ты, не говорю, что не ты, мне, в общем, все равно. Однако С.-Г. Паслен…
– Паслен сладко-горький, – сказал Эйдриан. – Solarium dulcamara, распространенное придорожное растение.
Искали там, искали тут,
Учителя сбивались с ног,
Но ловок он, прожженный плут,
Сей сладко-горестный цветок.
Стишки так себе, зато моего собственного сочинения.
– Ты ведь, наверное, читал его статью? – спросил Свинка Троттер.
– Может, и заглянул в нее пару раз в часы досуга, – ответил Эйдриан. – А почему ты спрашиваешь?
– Ну…
У Троттера явственно перехватило горло. Эйдриан в испуге взглянул на него. В поросячьих глазах мальчика стояли слезы.
Ах, дьявол! Чего Эйдриан не способен был переносить, так это чужих слез. Может, обнять его за плечи? Или притвориться, что ничего не заметил? Эйдриан решил, что лучше обойтись с Троттером по-дружески, ласково.
– Эй, эй, эй! Что такое?
– Прости, Хили. Правда, прости, н-но…
– Мне ты можешь сказать. Что случилось? Троттер с несчастным видом покачал головой и шмыгнул.
– На-ка, – сказал Эйдриан, – вот тебе носовой платок. Хотя… нет, он не очень чистый. Зато у меня есть сигарета. Отлично прочищает нос.
– Нет, Хили, спасибо.
– Ну тогда я сам покурю.
Эйдриан нервно вглядывался в Троттера. Это нечестно, вот так давать выход своим чувствам. Да и какие такие чувства могут иметься у болвана вроде Свинки? Тот уже вытащил собственный носовой платок и с жутким хлюпаньем высморкался. Эйдриан закурил и спросил, постаравшись сообщить своему тону небрежность:
– Ну, что тебя так расстроило, Трот? Что-нибудь в статье?
– Да нет. Просто там есть одно место, где говорится…
Троттер извлек из кармана экземпляр «Херни!», уже открытый на второй странице Эйдриановой статьи.
Эйдриан удивленно воззрился на него:
– Я бы на твоем месте постарался, чтобы меня с этим не увидели.
– А, ладно, я его скоро выброшу. Статью я все равно уже переписал.
Троттер пристукнул пальцем по одному из абзацев.
– Вот здесь, – сказал он, – прочитай.
– «Они называют это детским увлечением, – начал читать Эйдриан, – что ж, полагаю, им никогда не узнать, какие чувства наполняют юное сердце. Слова Донни Осмонда, философа и острослова, попадают, как обычно, в самую точку. Как они могут наказывать нас и унижать, когда мы способны испытывать чувства достаточно сильные, чтобы взорвать весь мир? Либо они знают, через что мы проходим, влюбляясь, и тогда их бессердечие, нежелание нас предостеречь, помочь нам пройти через это не заслуживают прощения, – либо они никогда не чувствовали того, что чувствуем мы, и в этом случае мы имеем полное право назвать их мертвецами. У вас все сжимается в животе? Любовь разъедает вас изнутри, верно? Но что она делает с вашим разумом? Она швыряет за борт мешки с песком, чтобы тот воспарил, как воздушный шар. Вы вдруг возноситесь над обыденностью…» Эйдриан взглянул на Свинку Троттера, который раскачивался взад-вперед, с силой вцепившись в носовой платок, как если б тот был поручнем в кабинке на американских горках.
– По-моему, – сказал Эйдриан, – это искаженная цитата из «Потерянного уик-энда». Рэй Милланд говорит там о спиртном. Так. Значит, ты… э-э… ты, выходит, влюблен?
Троттер кивнул.
– М-м… в кого-то… кого я знаю? Если не хочешь, не говори.
Эйдриан разозлился, услышав, как хрипло звучит его голос.
Троттер снова кивнул.
– Это… должно быть, не просто.
– Я не против того, чтобы сказать тебе, – вымолвил Троттер.
Если это Картрайт, убью, подумал Эйдриан. Убью жирного ублюдка.
– Так кто же он? – спросил Эйдриан со всей, на какую был способен, небрежностью.
Троттер взглянул ему в лицо.
– Ты, конечно, – сказал он и залился слезами.
Оба неторопливо возвращались в пансион. Эйдриану до смерти хотелось удрать, оставив Свинку Троттера утопать в соленой ванне его дурацких печалей, но он не мог.
Он не понимал, как ему реагировать. Не знал, как принято вести себя в подобных случаях. В определенном смысле он, наверное, в долгу перед Троттером. Предмету любви надлежит чувствовать себя польщенным, удостоенным чести, облеченным некой ответственностью. Эйдриан же чувствовал себя оскорбленным, униженным и полным отвращения. Более того, обманутым.
Троттер?
Конечно, и свиньи могут летать. Вот эта, во всяком случае.
Нет, это не то же самое, твердил он себе. Не то, что у меня с Картрайтом. Не может такого быть. Господи, а если бы я признался Картрайту в любви и тот почувствовал себя хотя бы на десятую долю таким же разозленным, как я сейчас?..
– Ничего, все в порядке, – говорил Свинка Троттер, – я знаю, ты ко мне того же не чувствуешь.
«Ты ко мне того же не чувствуешь»? Иисусе!
– Ну, – сказал Эйдриан, – дело в том, что… понимаешь, это же пройдет, правда?
Как он мог такое сказать? Как мог он сказать такое?
– От этого мне не лучше, – вздохнул Троттер.
– Тоже верно, – сказал Эйдриан.
– Ты не беспокойся. Я тебя донимать не стану. Не стану больше таскаться за тобой и Томом. Я уверен, все будет в порядке.
Ну вот, пожалуйста. Если он так уверен, что «все будет в порядке», так какая же это любовь? Эйдриан знал, между ним и Картрайтом никогда и ничто «в порядке» не будет.
Это не Любовный Напиток, а так – «пепси».
Они уже приближались к пансиону. Троттер вытер глаза рукавом блейзера.
– Мне очень жаль, – сказал Эйдриан, – ну, то есть…
– Все нормально, Хили, – отозвался Троттер. – Знаешь, я только хотел еще сказать тебе, что читал «Очный цвет».
– О чем ты?
– Ну, в книге же все пытаются выяснить, кто такой «Очный цвет», и Перси Блэкини сочиняет стишок – тот, который ты недавно прочитал: «Искали там, искали тут, французы все сбивались с ног…»
– И?
Куда это его понесло?
– Но дело в том, – продолжал Троттер, – что как раз Перси Блэкини и был «Очным цветом», верно? Тот, кто сочинил стишок. Вот и все.