14
Не довелось Саше встретиться с мамой и Варей в Москве. В связи со столетием со дня смерти Пушкина направили из их автобазы несколько машин со срочным грузом в Опочку. Собрали у шоферов паспорта, получили пропуска, только Сашин паспорт вернули – запрещено ему ездить в приграничную зону. Значит, и в Москву посылать нельзя.
Так объяснил ему диспетчер, посмотрел сочувственно, попытался утешить: «Не горюй, образуется…»
– Я и не горюю, – ответил Саша.
Ткнули мордой об стол. Но в остальном Саша не чувствовал дискриминации. Работал на машине по-прежнему без сменщика, что и лучше, все неполадки устранял сам: дежурных слесарей не дождешься и не допросишься, даже если сорвут на четвертинку, все равно сделают кое-как, опять за ними переделывай.
Единственно, прибегал Саша к помощи электрика Артемкина, звали его Володей, щуплый, сутулый паренек в очках, хороший мастер, много читал, собирал библиотеку. Но слишком откровенно обо всем говорил, и потому Саша с ним в разговоры не вступал, только посмеивался: «Давай, Володя, меньше слов, больше дела».
Работа на линии разная – куда пошлют. Чаще с кирпичного завода в речной порт: с открытием канала Волга – Москва поплывут по нему пароходы в столицу.
Случались и загородные поездки. На тракте работа выгоднее: километраж накрутишь больше, чем в городе. Но на тракт Сашу посылали редко, там работали «свои», те, кто дружил с диспетчером и механиком. «Своих» посылали и к лучшим заказчикам: на склады, в магазины горторга, на мясокомбинат, хлебозавод, кондитерскую фабрику, ликеро-водочный завод. Возвращались оттуда со сверточками: что-нибудь да перепадало. «Своих» же переводили на новые машины, давали новую резину, отпуска вне очереди, путевки в дома отдыха, звание ударников, стахановцев.
И на линии мухлеж: не будешь скандалить из-за простоев, запишут в путевке сколько положено ездок, еще припишут лишнюю, хоть ты и полдня стоял без дела или гоняли тебя без груза.
От всего этого Саша держался подальше. В общественники не лез, на собраниях отмалчивался, ездки не приписывал. Потому направляли его на перевозку кирпича и цемента. Работа грязная, зато совесть чистая.
Откуда появились все эти приписки, недобросовестность? Раньше этого не бывало. Люди знали свое дело. Теперь руководители некомпетентны, подчиненные халтурят, теряют совесть.
Даже хорошее совершают с помощью уловок.
Как-то утром, перед сменой, к Саше подошел кузнец Пчелинцев, тот самый Иван Феоктистович, у которого Саша был в гостях с Людой в первый день приезда в Калинин.
– Панкратов, чего меня подводишь?
– Что такое?
– Три месяца работаешь, а на профсоюзный учет не встал, взносы не платишь. У меня ведомость проверили – одни должники, а тебя и вовсе на учете нет.
– Потерял я профсоюзный билет, еще когда на работу поступал, предупредил. У меня все документы новые, и паспорт тоже.
– А почему в местком не сообщил, новый билет бы оформили.
– Все некогда.
– Тебе некогда, а мне неприятность.
– Уж извини.
– Тебя теперь в профсоюз надо заново принимать. Ты фактически выбывший. А мне на вид поставят.
Он подумал, потом негромко, уже как сообщнику, сказал:
– Ты заявление напиши, мол, потерял документы, в дирекцию докладывал и паспорт новый получил. Ну и профбилет потерял. С какого года стаж?
– С двадцать девятого.
– Ну вот… Так и напиши. Все потерял, мол, а число то поставь, когда на работу поступил. Услышал?
– Услышал. Будет сделано.
– Сейчас напиши и мне отдай. А я тебя тем числом оформлю и марки наклею. Напиши, сколько заработал за каждый месяц – февраль, март, апрель. Завтра билет получишь. Услышал?
– Услышал.
На следующий день Пчелинцев действительно вручил Саше билет с наклеенными за три месяца марками. И стаж был указан: с 1929 года, как и назвал Саша.
Бутылку, конечно, пришлось поставить.
Раз в неделю Саша звонил маме. Варе не звонил. После того единственного разговора, после той фразы «Ты мне больше ничего не хочешь сказать, Саша?» им овладело смятение; она ожидала, что он ей скажет: «Я люблю тебя». Но он не мог этого произнести. Все перегорело тогда в поезде после разговора с мамой на вокзале. Он со стыдом вспоминал дикий, звериный приступ ревности, то отчаяние, из которого не мог выбраться. Катя, Зида, его не интересовало их прошлое. Катя сказала, что выходит замуж за какого-то механика – ну что ж, выходи. А эту девочку, сестру его одноклассницы, вдруг возревновал. Он справился тогда с этим, ему казалось, что подавил, вытравил в себе любовь к ней. Но не подавил, не вытравил, в том их разговоре прорвались его боль и страдание, иначе он не растерялся бы так от ее предложения приехать в Калинин, посидеть с ним на вокзале. «Исключено!» Он выдал себя этой поспешностью, вырвалось слово, которое означало, что не хочет ее видеть. И какую глупую отговорку нашел: «Днем я на работе». А она разве не на работе днем? После этого «исключено» она замолчала. Все поняла. И вдруг в конце упавшим голосом: «Ты мне больше ничего не хочешь сказать, Саша?» Происходит что-то странное, вне его понимания. Вышла замуж, жила с мужем в его комнате, спала с ним на е г о, Сашиной, постели, любила мужа. Допустим, разлюбила, допустим… И сразу полюбила Сашу, отбывающего срок за тридевять земель, заочно полюбила. Такого не бывает. А если бывает, то это не любовь, а разыгравшееся воображение, то же самое, что происходило с ним. Но его любовь хотя бы питали ее маленькие приписки к маминым письмам: «Как бы я хотела знать, что ты сейчас делаешь?», «Живу, работаю, скучаю», «Ждем тебя». Ясные слова, даже не надо искать в них тайного смысла. Он же, отвечая ей, обдумывал каждую фразу, боялся, что нежность будет неправильно истолкована. Она ничего не могла найти в его письмах, кроме слов «милая Варенька…». Значит, просто фантазерка. Сколько ей лет? Саша подсчитал в уме. Двадцать. Конечно, в двадцать лет романтично придумать любовь к ссыльному, ждать его, потом мчаться к нему. Все фантазии, все ерунда.
И все же Варин голос он забыть не мог. Ничего, пройдет. И у нее пройдет, и у него. И действительно, постепенно стал забываться тот их телефонный разговор, и меньше досадовал он на себя, что не так разговаривал с Варей.
Но однажды, уже в июне, приснился ему странный сон.
Будто ломилась к ним в подвал милиция, требовала, чтобы старики открыли дверь, выяснить, что у них за жилец.
– Прячься в сундук, – сказала Матвеевна.
– Как же я спрячусь в сундук, – стал смеяться Саша, – я же не умещусь в нем. – И все смеялся и смеялся, а в дверь по-прежнему колотили, но теперь уже не милиция, а какая-то женщина просилась впустить ее. Он узнал Варин голос.
Утром, наливая кипяток в кружку, Саша сказал:
– Матвеевна, а вы мне приснились сегодня.
– Ай, батюшки, как жа?
Саша рассказал ей свой сон.
– Молодая, что стучалась, бьется к тебе и кручинится. А в сундук ты улегся или не улегся?
– Нет, конечно.
– Это хорошо. А что смеялся, не к добру, остерегайся.
Накаркала старуха. Утром получил Саша путевку в Осташков, шел на большой скорости, и вдруг вырвался руль из рук, бросило машину на обочину, счастье, что не влетел в кювет: спустило колесо.
Он вылез из кабины, отер пот со лба, достал домкрат, хотел сразу же поставить запаску, но руки не слушались, сел на землю, сорвал, пожевал травинку. И долго так сидел, не в силах ни на чем сосредоточиться. Проходили мимо машины, останавливались шоферы, спрашивали, не нужна ли помощь. Он махал рукой: «Справлюсь».
Никогда не верил ни в какие приметы, а уж в толкование снов тем более, но старуха предупредила – «остерегайся», может быть, и про Варю правильно сказала – «бьется к тебе, кручинится».
Саша заменил колесо, поехал дальше на Осташков. «Бьется к тебе, кручинится…» Старухины слова разбередили душу, опять неизвестно куда унесся он в мыслях, опять начал строить дом на песке, забыл, как мучился в поезде. И вообще, хватит об этом. Нельзя придавать значения ни Вариным фразам, ни ее голосу, а уж тем более глупо верить снам.
Иногда после работы Саша заходил в кафе. Попадал и в Людину смену. Она улыбалась ему, махала рукой, но за свой столик не сажала. Саша ужинал, уходил, прощался с Людой, если она была в зале, а если отлучалась в раздаточную, уходил не прощаясь. Раз как-то зашел с Глебом, Люда посадила их к себе, накормила, они расплатились и ушли, Люда была приветлива, но Сашу не задержала.
Может быть, к ней кто-то приехал, родня какая-нибудь? Или в квартире заприметили Сашу, и она боится его приводить? Потом стало ясно – не хочет продолжать их связь.
Ничего удивительного. Еще у кузнеца, когда она отодвинулась от него, сообразив, что он из заключения, Саша понял: осторожная… Не вязался с ее осторожностью рассказ о себе, о репрессированных отце и брате. А может, из-за того, что разоткровенничалась тогда, теперь еще больше осторожничает.
Ладно! Хорошая, славная, и близость не проходит бесследно, и встретились в трудную минуту, и выручила, много для него сделала. Возник порыв и прошел, связь случайная и для него, и для нее, они оба о том знали с самого начала.
Да и не было времени думать о Люде. Весь день в рейсе, отрабатывал не одну смену, а самое меньшее – полторы, перевыполнял план. К тому же между сменами часто устраивали митинги, политчасы, Саша старался их избегать, делал лишнюю ездку, приезжал часа на два позже. После рейса надо путевку оформить, помыть машину, и повозиться с ней приходилось – не новая, потом душ принять, переодеться, вот и вечер – кафе закрывается.
Ни с кем на автобазе Саша не сдружился, отношения поддерживал только с Глебом. Он кончил покраску автобусов, получил деньги, поделился с Леонидом – тот устроил ему эту работу. «Ничего, найдем другую, – не унывал Глеб. – Работа не волк, в лес не убежит». Славный парень, сокрушался, что прошла зима, а Саша так и не увидел, как он катается на коньках, хвастал, будто два года назад выиграл первенство области, но диплома не показывал, играл на пианино и на баяне, обожал Вадима Козина, к Лещенко относился с прохладцей – «не то…».
Брал несколько аккордов, подражая Козину, пел: «Отвори потихоньку калитку», растягивая при этом слово «потихо-о-о-нь-ку», и, не отрывая пальцев от клавиш, смотрел на Сашу.
– Чувствуешь, дорогуша, откуда идет? Ну кто тут устоит, дорогуша, ни одна женщина не устоит, уверяю тебя.
Саша смеялся.
И снова Глеб брал аккорды на стареньком пианино, где на кружевной дорожке стояли белые слоники и одна педаль висела, свидетельствуя о дряхлости инструмента. Такой же дряхлой была и его хозяйка, родная тетка Глеба, чистенькая старушка с испуганными глазками. Глеб обращался к ней на вы, когда она заглядывала в комнату, брал за локоток, усаживал в креслице: тетушка любила послушать, как поет племянник.
И домик был старенький, но прибранный, все заперто, закрыто, и входная дверь на огромном крюке, и калитка на засове – старушка боялась воров и хулиганов. А во дворе, огороженном высоким, но тоже ветхим забором, виднелись аккуратные грядки с зеленью.
У Глеба было полно знакомых в городе, но к себе в дом никого не звал, делал исключение для Саши. Пить он мог всюду – в столовой, куда запрещено приносить спиртное, примостившись на парапете набережной, в магазине со случайным собутыльником, отхлебывая водку по очереди из горлышка, но дома не пил, и когда однажды Саша прихватил с собой бутылку, Глеб отрицательно мотнул головой:
– Нет, дорогуша, у меня правило: при тетушке ни грамма. Я тебе лучше спою. Хочешь под Вертинского?
Слух у него был абсолютный, имитировал он прекрасно.
– Слушай, Глеб, – говорил Саша, – ты мог бы выступать перед публикой.
– Я все могу, дорогуша, – отвечал Глеб серьезно, – вот, гляди.
Он показывал эскизы декораций к «Гамлету», «Прекрасной Елене», «Свадьбе Кречинского», которые, по его словам, хвалил Акимов. Прислонив листы к спинке стула, отходил, смотрел, склонив голову набок.
Саше нравилось. Красиво.
– Правильно, – без ложной скромности согласился Глеб, – я был влюблен тогда в одну женщину, а талант, дорогуша, вдохновение, мастерство – все оттуда… Творческая энергия – это переключение половой. Вот так, дорогуша! Любовь – источник вдохновения.
– Особенно это чувствуется в «Бурлаках» Репина, – смеялся Саша.
– Дорогуша! – восклицал Глеб. – Ну зачем же так. Ты мою мысль пойми: в основе всего потенция, вот о чем я говорю. Кончилась потенция – кончился художник.
– Тициан прожил сто лет и работал до самой смерти.
– Ну и что?
– До ста лет сохранял потенцию?
– Дорогуша! Мой дед женился в восемьдесят два года и прижил от этого брака троих сыновей. Тициан, дорогуша, умер от чумы, а не будь чумы, он прожил бы еще не знаю сколько. А Рафаэль? Да, да, Рафаэль! Кто в живописи выше Рафаэля? А умер в тридцать семь лет. Отчего? От работы? Нет! Все великие художники работали, как волы. Хотя и говорят, что Рафаэль умер от простуды, поверь мне, дорогуша, врут! Рафаэль умер от полового истощения в объятиях своей Форнарины, у него был бешеный темперамент, вот и не выдержал. Коровин бросал свои кисти и кидался на натурщицу. А Брюллов? А Делакруа, аристократ, всю жизнь болел желудком, стонал, но не пропускал ни одной натурщицы, ни своей, ни чужой.
Глеб знал десятки подобных историй, любил их рассказывать, любил выпить за чужой счет, был скуповат, но маскировал это улыбочками, шуточками, восторгами. Легкий парень! Ни о чем не расспрашивал, ни о ком плохо не отзывался, видно, знал что-то и о Люде, но молчал. Хотя болтал, болтал, врал, смеялся, обнимал Сашу за плечи. Но как только разговор касался предмета, о котором он не хотел говорить, например о политике, мгновенно замолкал и тут же переводил беседу на другое, опять шутил, смеялся, врал.
Однажды, роясь в своих бумагах, Глеб показал Саше афиши Ленинградского Театра драмы, где Акимов еще в двадцатых годах оформлял спектакли «Конец Криворыльска», «Бронепоезд 14–69», «Тартюф».
– А я-то думал, что он ставил спектакли в Москве, – признался Саша.
– Было одно время, в конце двадцатых и начале тридцатых годов, а теперь он, знаешь, кто? Художественный руководитель Ленинградского Театра комедии. Во как!
Выходит, не во всем врал Глеб.
Как-то он привел Сашу к своим знакомым, в приличный дом. По дороге расписывал достоинства дочерей хозяйки:
– Мадонны! Обрати внимание на осанку! На ногах не устоишь! Колоссаль!
На ногах, однако, Саша устоял.
Две анемичные девицы, с косами до пояса, с круглыми бровками и умными глазами, обрадовались Глебу, благосклонно поздоровались с Сашей, потащили их к себе в комнату показать свое последнее приобретение. В вощеную бумагу был завернут журнал «Россия» с «Белой гвардией» Булгакова.
– Дорогуши! – изумился Глеб. – Сейчас такое достать, это потрясающе!
– А вы «Дни Турбиных» видели во МХАТе? – поинтересовалась младшая, обращаясь к Саше.
– Видел, но мне было тогда пятнадцать лет, помню, Яншин играл Лариосика.
– А правда, Яншин женат на цыганке?
– Чего не знаю, того не знаю.
Из столовой позвали пить чай.
За столом сидели две пожилые женщины, на столе – засахаренное варенье и домашние коржики, испеченные к приходу гостей.
Потом музицировали, девицы сыграли в четыре руки «Осень» из «Времен года» Чайковского, по просьбе Глеба сыграли Шуберта и Шопена. Глеб к инструменту не подходил, улыбался, мило шутил.
Возвращаясь, восторгался:
– Какие люди! Интеллигенция высшего класса! Где найдешь таких в наши дни? Живут, правда, скромно, но заметил чайный сервиз? Императорский фарфоровый завод!
В сервизах Саша ничего не понимал, но семью похвалил: «Приятные люди», хотя девицы оставили его равнодушным.
– Чего ж ты не женишься? – спрашивал он Глеба.
– Жениться? – искренне удивлялся Глеб. – Да ты что, дорогуша? Художнику жениться?!
В другой раз взяли водки, и Глеб повел его к другим своим знакомым. Две тетки лет тридцати с чем-то, продавщицы из магазина «Канцтовары», гостеприимные, веселые, выставили закуску. Выпили. Глеб снял со стены гитару, украшенную красным бантом, перебрал струны: «Мы все пропьем, баян оставим и всяких сук плясать заставим…»
Лихо пропел. Однако продавщицы запротестовали: «Не надо блатного».
– Не надо, так не надо, – согласился Глеб, – споем другое.
Зачем насмешкою ответил,
Обидел, ласку не ценя?
Да разве без тебя на свете
Друзей не будет у меня?..
Дела нет мне до такого до речистого,
Был ты сахарный, медовый, аметистовый,
Но в душе пожара нету, тускло зарево,
Пой, звени, моя гитара, разговаривай.
Ведь ты мне был родней родного,
Дороже, чем отец и мать.
Тебя, как недруга лихого,
Пришлось от сердца оторвать.
Дела нет мне до такого до речистого,
Был ты сахарный, медовый, аметистовый,
Но в душе пожара нету, тускло зарево,
Пой, звени, моя гитара, разговаривай.
Не отрываясь, смотрел Саша на Глеба, будто пел он про него и про Варю. Ах, тоска, тоска, никогда с такой силой она на него не наваливалась. Хотелось домой, в Москву, на Арбат, увидеть Варю, прижать к себе. Черт возьми все! Не может он жить без нее, и плевать на бильярдиста, какое, к черту, отношение имеет к ним бильярдист. «Зачем насмешкою ответил, обидел, ласку не ценя…» Неужели он ее обидел? Обидел. Поэтому таким упавшим был Варин голос в конце их разговора.
Саша встал, попрощался, ушел и Глеб.
– С тобой каши не сваришь. – Шагов десять прошел молча, потом опять заулыбался, не умел долго сердиться. – Хочешь жить анахоретом? А на х… это? Слышал такое?
– Слышал, слышал.
– И все-таки скажу тебе, дорогуша, много ты сегодня потерял. Бабенки покладистые, не важно, что продавщицы, в постели не жеманятся, распоряжайся, как хочешь, тебе еще спасибо скажут.
Иногда они ходили в городской сад. Играла музыка, на танцевальной площадке возле барьера толпились фабричные девочки с «Пролетарки» и «Вагжановки». Новые западные танцы только докатывались до провинции, а Саша танцевал их хорошо.
Он высмотрел среди девочек одну, прилично танцующую, подошел, пригласил, она была тоненькая, гибкая, с ней было приятно танцевать, на них смотрели. Звуки джаза напоминали Саше Москву и «Арбатский подвальчик», и встречу Нового года, напомнили Варю, такую же тоненькую и легкую, как и эта незнакомая беленькая, простенькая девочка, которая сейчас с ним танцевала. Он приглашал ее еще несколько раз на фокстрот, танго, вальс-бостон, румбу. Она не все умела, но была легка и понятлива.
– Дорогуша, – сказал Глеб, – а ты здорово танцуешь. Колоссаль!
Глеб кивнул на Сашину партнершу, она стояла рядом с подругой, выжидающе смотрела на Сашу.
– Проводим?
– Нет настроения.
– Капризничаешь, дорогуша, капризничаешь. Ладно! Идем, познакомлю тебя с Семеном Григорьевичем.
– Кто такой?
– Наш главный балетмейстер.
– Зачем он мне?
– Хочет с тобой познакомиться.
– А я ему зачем?
– Дорогуша, ну что ты заладил, «зачем», «зачем»? Понравилось ему, как ты танцуешь.
– На кой хрен он мне нужен?
– Дорогуша, он мой шеф.
– Как так?
– Преподает западноевропейские танцы, а я аккомпанирую.
– Тогда пойдем.
Они пересекли площадку, подошли к скамейке, на которой сидел крупный мужчина лет пятидесяти, с тщательно уложенными, вьющимися черными волосами, в темном костюме, белой рубашке и галстуке бабочкой. Руки его опирались на набалдашник трости. Он чуть приподнялся, здороваясь с Сашей, элегантный, представительный, этакий столичный маэстро.
– Хочу сделать вам комплимент, вы превосходно танцуете. Вы где-нибудь учились?
– Нет, нигде не учился.
– У вас прекрасный шаг, вы уверенно ведете даму.
Саша улыбнулся:
– Как умею.
– Приходите к нам на занятия, – пригласил Семен Григорьевич. – Глеб, приводите своего товарища.
– Приведу, – пообещал Глеб.