4
На переговорной пришлось подождать – с Москвой соединяли только две кабины. Дали примерно через час.
Мама сама взяла трубку, ждала его звонка. Саша сказал, что работу ему обещали, завтра пойдет оформляться, там есть общежитие, а если не понравится в общежитии, снимет комнату.
– Слава Богу, – сказала мама, – Сашенька, позвони Варе.
– Зачем?
– Позвони, я тебя прошу, она была так внимательна, так заботилась обо мне.
– Но я не понимаю…
– Ты все поймешь. Саша, умоляю тебя, позвони, будь с ней поласковей. Ты помнишь ее номер?
– Нет, конечно.
– Запиши.
– У меня нечем записать и не на чем.
– Как и наш, ты запомнишь, только последние две цифры – 44. Сашенька, позвони обязательно, обещай мне.
– Хорошо, позвоню, если сумею, надо снова заказывать, тут большая очередь.
– А мне когда позвонишь?
– Дня через три-четыре, хочешь? Когда тебе удобнее?
– Вечером, после шести я всегда дома.
– А до шести?
– Я завтра выхожу на работу.
– Не надо специально все время сидеть дома, я тебе позвоню в воскресенье вечером, хорошо?
– Хорошо. Так позвони Варе. Целую тебя.
– Постараюсь. Целую.
Он положил трубку, вышел из кабины. У окошка, где принимали заказы, толпились люди.
Мужчина, стоявший первым, расплатился и, получая талон, спросил:
– Долго придется ждать?
– Часа два. Следующий!
– Если будут разговаривать учреждения, то и все три прождешь, – добавил кто-то из очереди.
Два или три часа он ждать не будет. Да и зачем? Какая срочность? Мама многим обязана Варе и хочет, чтобы Варя убедилась: Саша все знает и ценит. И вот звонит, благодарит. Мама очень щепетильна на этот счет, по своей доброжелательности сама предложила ей: «Саша будет мне звонить, я ему скажу, чтобы позвонил тебе».
Он подумал о том, что знает, где в ее квартире телефон. И сразу вспомнилось, как ввалились они всей компанией к Нине – звать ее в «Арбатский подвальчик» отметить его восстановление в институте. Нины дома не оказалось, а Варя разговаривала по телефону. Телефон висел в коридоре, недалеко от кухни, она стояла, привалясь спиной к стене, в короткой юбчонке, почесывала пяткой коленку. Он положил руку на рычаг:
– Собирайся!
Она с любопытством уставилась на него:
– Куда?
– Гульнем! Отпразднуем победу!
Но хватит об этом. Было и быльем поросло. «Гинуг» вспоминать, «гинуг» слезы лить, как любил повторять его друг Соловейчик, еще одна исчезнувшая из жизни душа.
Он уже примирился, заставил себя примириться: все, связанное с Варей, придумано, а следовательно, и кончено. Он спал сейчас с другой женщиной, приютившей его, и эта женщина была желанна ему.
Но произнесла мама имя Вари, и резануло по сердцу.
Люда дремала, укрывшись пледом, но тут же подняла голову, когда Саша вошел, улыбнулась ему, кивнула на дверь:
– Запри!
Саша опустил защелку, снял пальто, шапку.
– Ой, хоть немного отошла. Отвернись, я оденусь.
Он засмеялся:
– Ты меня стесняешься?
– Ладно, у нас ночь впереди. Сейчас поужинаем, выпьем. Ты небось голодный.
– Есть немного.
– Тебя в коридоре никто не видел?
– Никто.
– Хорошо. Отворачивайся.
– А если не отвернусь?
– Все равно не отломится тебе. – Она пошарила голой рукой под кроватью, нащупала тапочки. – Переобуйся и отвернись.
Саша подошел к кушетке, над ней висели фотографии, какие можно встретить в любом доме: отец, мать, дети, отдельно отец, мать, Люда одна, с подругами, где-то на пляже, в компании, все в купальниках, мужчина в военной форме с кубарями в петлицах.
– Все, – сказала Люда, – мой руки.
Она поставила на стол водку, колбасу, сыр, масло, хлеб.
– Печенку из кафе принесла, сейчас разогрею с картошкой.
– Хватит нам этого.
– Нельзя, испортится. Я быстро.
Принесла из кухни сковородку с печенкой и картошкой, села, разлила по рюмкам водку.
– За твои успехи.
Они выпили.
– Что у тебя дома, как мать?
– Ничего, все в порядке.
– Беспокоится, поди.
– Конечно, беспокоится. Слушай, Люда, вот какое дело, паспорт у меня временный, мне его нужно обменять на постоянный. Ты не знаешь порядок – я сначала должен прописаться, потом обменять паспорт или я могу сразу обменять, а потом уже прописываться?
Люда налила по второй, выпила свою, заела ломтиком печенки, внимательно посмотрела на Сашу.
– Я тебе помогу обменять паспорт. У меня паспортистка знакомая. Ты завтра иди к Леониду, оформляйся, а я забегу к ней с утра, все узнаю.
– Понимаешь… Конечно, неудобно тебя стеснять… Но…
– Разве я тебя гоню? – перебила Люда. – Потерплю немножко.
– Но мне завтра в автопарке не хотелось бы предъявлять временный паспорт. Если можно обменять, то лучше сразу предъявить постоянный.
– Ладно, спрошу.
– Ты хорошо знаешь эту паспортистку?
– Своя девка.
– Она не может сделать чистый паспорт?
– Как это?
– Без пометки, что у меня минус.
– Не знаю. Надо поговорить.
Она опять выпила и многозначительно произнесла:
– Паспорт она тебе обменяет без волынки. Но сам понимаешь, надо будет отблагодарить.
– Паспорт мне обязаны обменять по закону.
– По закону ты будешь таскаться две недели, насидишься в очереди к начальнику, таких, как ты, в Калинине знаешь сколько? Ангелину Николаевну видел?
– А что она?
– А ничего. Спрашиваю – видел? Видел. Ну и все! Все в порядке у нее. С Иваном Феоктистовичем расписана, его фамилию носит. Вот я и говорю, таких, как ты, в Калинине – вагон и маленькая тележка. Из Москвы, Ленинграда, и своих хватает. Вот. Так что, если по закону, две недели проволынишься. Это самое малое. А тут тебе в один день сделают. Насчет пометки не знаю. Она – девка тонкая, по закону – пожалуйста, а самой подставляться… Вряд ли будет.
Люда сбросила туфли, положила ноги Саше на колени. Он погладил ее ногу.
– Ну, ну, – предупредила Люда, – далеко не забирайся, не тяни руки. За что тебя выслали-то?
– Известно за что. Ни за что.
– За политику? Такого молодого?
Саша засмеялся:
– Я совершеннолетний.
Она опять задумалась, потом тряхнула головой:
– Ладно, налей. И руки не тяни, сказала тебе, я за день знаешь сколько по кафе набегалась, вот и затекают ноги, я дома всегда так ноги вытягиваю на стуле. А теперь на стуле ты сидишь. Так ведь? Наливай!
– Не много будет?
– Налей, – упрямо повторила она, – и себе налей! И печенку доедай. Тебе есть надо, сил набираться.
Саша налил, они выпили. Люда поморщилась, не закусила.
– А отец у тебя есть?
– Есть и мать, и отец.
– А братья, сестры?
– Нет.
– Единственный, значит, сыночек?
– Выходит, так.
– Хорошие они, твои родители?
– Хорошие.
Она сняла ноги с его колен, сунула их в тапочки, поднялась, нетвердыми шагами подошла к шкафу, вынула платок, накинула на себя.
– Зябко стало.
Села, задумалась, отодвинула рюмку, сказала вдруг:
– И у меня отец был. Хороший отец. Токарем работал в речном порту, в затоне. И мать работала на хлебозаводе, и брат – на два года старше меня. Я с четырнадцатого года, а брат с двенадцатого – военный он сейчас. И еще один брат с нами жил, двоюродный, его мать, отцова сестра, померла, мы и взяли его к себе, тот и вовсе с пятого. Сейчас бы ему сколько было? Тридцать два. Вот сколько. Жили, конечно, в одной комнате, комната большая, метров, наверное, тридцать. Жили хорошо, спокойно, не ругались, любили друг друга. Мать варила обед, ждала с работы отца, приходил отец, мы садились за стол, мясо всем поровну в тарелки, отец перед обедом выпьет рюмку водки, но больше ни-ни, не пил, и братья оба не пили, непьющие были. Теперь я за всех пью, – она нервно рассмеялась, – одна за всех норму выдуваю, налей мне. Налей, а то расплескаю.
Сделала глоток. Она была здорово пьяна, но язык не заплетался, только повторялась часто.
– Так что не пил отец, только после работы рюмку перед обедом. За обедом разговаривали, весело разговаривали, но мама всегда говорила отцу – смотри не лезь, помолчи. Отец, понимаешь, о работе своей рассказывал, о непорядках, о несправедливости. Он любил это слово – «справедливость» и вот досправедливился.
Она пригубила еще.
– Отец был высокий, красивый, любил меня с братом, и племянник все равно как родной сын, а нам как родной брат. Михаилом его звали, племянника папиного, моего, значит, двоюродного брата. В выходные отец с нами ходил и в зоопарк, и в цирк водил, и просто погулять в парк или на речку. Помню, я лежала в больнице, с дифтеритом, отец принес мне плюшевого зайчонка, очень я его любила, но не отдали из больницы, и карандаши цветные не отдали, плакала я, но не разрешали из больницы ничего выносить. А отец все за правду, за справедливость стоял. Это его слово главное было – «справедливость».
Потом приходили к нам рабочие из затона, рассказывали, что было собрание, обязательства там всякие принимали по соцсоревнованию, знаешь, как у нас ударников выбирают. А отец выступил против какой-то кандидатуры, плохой он работник или чей-то родственник, только отец посчитал это несправедливым и выступил, и другие выступили тоже. В общем, отцу приписали срыв рабочего собрания по ударничеству и соревнованию. И забрали ночью. Я эту ночь тоже никогда не забуду. Проснулась от крика, мать кричала. Они все перерыли, перевернули всю комнату и увели отца, мать опять стала кричать и шла за ними по коридору, и я за ней шла, плакала, и брат мой Петя, а двоюродного брата не было, он в Ленинграде учился. Мы шли за отцом по коридору, плакали, и отца увели. Ну а потом страшная началась жизнь: куда бежать, к кому обратиться, у нас ведь ни высоких знакомств, ни родственников, никого не было, и кругом все говорят: «Молчите, а то и вас посадят или вышлют». Мать все ходила, искала, нигде нет отца. Писали мы и Калинину, и к прокурору мать ходила, отовсюду ее гнали, а потом ей другая женщина, у которой мужа тоже посадили, сказала, что будет суд, они с отцом в одном цехе работали, суд такой, знаешь, у них специальный – тройка, за закрытой дверью, прямо в здании пароходства. Мы стояли во дворе, жены там, дети, мать моя и я с братом. Их вывели через черный ход, семеро их было, отец мой шел спокойно, только, когда увидел нас, успел сказать: «Десять лет». Валенки у него на ногах, зимой забрали, а уж весна, не помню – конец февраля или март, и мать взяла с собой калоши, чтобы он на валенки надел, чтобы валенки не промочил, дала их мне, чтобы я их отцу передала, я их ему протянула, но конвоир толкнул меня в грудь, я чуть не упала, так отца и угнали в валенках. И больше мы его не видели, ни письма, ни весточки – так и пропал мой отец, погиб за свою справедливость.
Она наконец допила свою рюмку, посмотрела на Сашу:
– Ты думаешь, почему я вчера подсела к тебе в кафе, почему взяла с собой к Ганне на именины? Я, знаешь, в кафе никаких знакомств не завожу. Прин-ци-пи-ально! Ни с кем. Будь он сто раз красавец, будь у него карманы золотом набиты, ни разу ни с кем из кафе не пошла. Есть, конечно, у нас потаскухи, ведут после работы к себе. А я нет! И глаза пялят на меня, и подкатываются по-разному, но я любого отошью и отшиваю, у меня, знаешь, ре-пу-та-ция. И не потому я тебя с собой взяла, что ты на внешность интересный и сразу видно – мужик настоящий, и не потому, что за меня заступился, конечно, ты честно поступил, для меня честно, а там, откуда я знаю, может, вы уже до этого ссорились. Конечно, понравился ты мне и все такое, но я ни с кем в кафе не знакомилась, нет, извините! Но когда ты сказал слово «справедливость», у меня сердце перевернулось. Меня точно ножом по сердцу полоснули, сразу вспомнила, как мой отец тоже про справедливость говорил. Правда, когда ты стал того ругать по-блатному, я засомневалась, может, думаю, уголовный, я и подсела к тебе ужинать, посмотреть, что ты есть за человек. Вижу, интеллигентный, и, хотя минут десять мы с тобой посидели, приятно мне было с тобой разговаривать. Такие, как ты, которые за справедливость, всегда горе мыкают, правду, думаю, говорит и про мать, и про то, что разведен и работу ищет. Поверила тебе, хотела поверить справедливому человеку, вот и взяла с собой.
– А потом испугалась, – засмеялся Саша.
– Когда это?
– Ну, когда я сказал, что песню не знаю.
– А… Да, действительно, сразу поняла – из заключения. Значит, неправду мне сказал. А как стали к дому моему подъезжать, подумала: кто теперь правду про себя говорит? Никто не говорит, каждый что-то скрывает. И вот, думаю, сейчас ты уедешь, и я уже больше никогда тебя не увижу. Может, думаю, он моего отца там встречал, может, брата.
– А что с твоим братом?
– Чего… Как отца осудили, мы стали кем? «Семьей врага народа». Вот кем мы стали. Хлебнули… Долго об этом рассказывать. Двоюродный брат мой тогда учился в Ленинграде, в морской академии, что ли, не знаю, в общем – на командира или на капитана учился. Он партийный был, идейный, всегда говорил: нельзя обманывать партию, своей партии правду надо говорить. Так что мог Михаил и сказать про моего отца, только его не трогали. Тем более фамилия у него другая. И был у него друг, в обкоме партии работал. И вот, когда Кирова убили, этот друг передал ему слова Сталина: «Не сумели Кирова уберечь, не дадим вам его хоронить». А Михаил рассказал это курсантам. На другой день он приходит домой сам не свой и говорит жене: «Вызывали меня на партбюро, спрашивают, рассказывал ты про такие-то слова товарища Сталина? Я отвечаю: «Да, рассказывал». – «А от кого слышал?» И я понял, что если скажу правду, то моему товарищу из обкома – конец. Я молчу, а они настаивают – кто тебе эти слова передал? И тут же в комнате человек из НКВД сидит. А они все допрашивают: ты что, эти слова от самого товарища Сталина слышал? Нет, говорю, я товарища Сталина не видел никогда. Тогда, значит, тебе кто-то такие слова передал. Кто? Не помню, говорю, слух такой в городе идет. Вижу, энкаведешник махнул секретарю партбюро, тот и объявляет: «Исключить за распространение антисоветских слухов и за неискренность перед партией». Ваш партбилет. Сдал я партбилет. И еще объявляет: «Поставить вопрос об отчислении из академии». «Так что, – говорит он жене своей, – меня завтра и из академии исключат». Ну, жена тут, конечно, в слезы, молоденькая у него жена была, вот-вот должна родить. Она нам все и рассказала. Только не дождался Михаил этого завтра, ночью пришли за ним. А жена родила через несколько дней. Вскоре и ее с ребенком выслали, в Казахстане она теперь.
– А что с твоим родным братом? – спросил Саша.
– Брат сразу уехал по вербовке на Дальний Восток, там теперь живет, редко пишет. Когда мама умерла, я ему дала телеграмму, он приехал уже много после похорон, дал мне денег и сказал: «Отсюда уезжай и нигде не пиши ни про отца, ни про Михаила, и не рассказывай никому». А я вот, дура, тебе все рассказала. А почему? Потому что и ты мне про себя все рассказал. Я все это в душе держала столько лет, а вот рассказала – и легче стало. Потом, как велел брат, обменяла я свою комнату на Калинин. Вместо тридцати метров получила эту вот камеру. Живу как вольный казак…
– А что, здесь раньше гостиница была? – спросил Саша.
– Черт его знает. Кто говорит – гостиница, кто – бардак, кто говорит – общежитие рабочее, с «Пролетарки» или «Вагжановки», такие тут фабрики есть, бывшие Морозова. Этот Морозов сам революционером был, общежития рабочим строил.
– Революционером он не был, но деньги на революцию давал, это верно.
Она вдруг прищурилась:
– Не разболтаешь, чего я тебе рассказала?
– Не говори глупости.
– А я ведь ничего такого не говорила против Советской власти, – с вызовом произнесла она.
– Перестань молоть чепуху!
– Просто бе-се-до-ва-ли. Вот и все… Как твою мать зовут?
– Софья Александровна.
– А отца?
– Павел Николаевич.
– Живы они?
– Я тебе сказал: живы.
– Поклянись жизнью их, поклянись, что не продашь меня.
Саша усмехнулся.
– Ладно. Клянусь.
Она вдруг прямо и трезво посмотрела ему в глаза:
– И я клянусь, что никогда тебя не продам. Запомни, если что с тобой случится, то это не от меня.
– Странные вещи ты говоришь, Люда.
– Я знаю, что говорю. Ты приехал неизвестно откуда, а я здесь живу, и не один год – все знаю. Вот как! Надо бы сейчас к Елизавете сбегать, да пьяная я.
– Кто это – Елизавета?
– Паспортистка, говорила тебе.
Она раньше не называла имени паспортистки, но какое это в конце концов имеет значение. Саша промолчал.
– Надо бы сходить к ней домой, да напоил ты меня.
– Я тебя? Разве?
– Не напоил? Ну так налей рюмку. Утром рано, до работы к ней зайду, а то в милиции говорить неудобно.