14
К новому замужеству дочери профессор Марасевич отнесся с тем же безразличием, как и к предыдущему: дети – взрослые люди, лучше понимают время, чем он, старик, пусть живут как знают.
Зато Вадим пришел в ярость. Как? Выйти замуж за иностранца?! Уехать в Париж?! Теперь в анкетах на вопрос «Есть ли родственники за границей?» он должен будет писать: «Да, есть». И не какая-нибудь там нафталиновая тетя, а родная сестра, сама уехала, вышла замуж, и за кого – за антисоветчика! Ведь он антисоветчик, этот Шарль.
Уже были две реплики в «Известиях» по поводу его клеветнических корреспонденций в парижской прессе. Теперь он сам уезжает, можно представить, какие ушаты грязи будет выливать на Советскую страну ее муженек. Ее муженек и его зятек… Да, да, его, Вадима Марасевича, зять, муж его единственной сестры будет публиковать в парижской прессе злобные антисоветские статьи. Ну и ну!
Еще в школе Вадим пытался перевоспитать сестру, негодовал по поводу ее образа жизни: тряпичница, шляется по ресторанам. Потом примирился. Наступили иные времена, сестра вписалась в новый пейзаж, уважения не прибавилось, сосуществование стало возможным.
Их семья спаялась на удачах, все должны вносить свой вклад в копилку семейного благополучия, приносить в дом невзгоды не принято, запрещено, это было условием их жизни, слишком много тяжелого позади. А Вика это условие нарушила, нанесла удар в спину, разрушила семью, разрушила его судьбу, его будущее.
Отцу, конечно, ничего, его жизнь состоялась, его званий, окладов и наград никто не отнимет.
А ему, Вадиму, каково придется? Ведь он так успешно начал. Статьи его с удовольствием печатает любой журнал, он признан одним из самых принципиальных критиков. Что теперь скажут Ермилов и Кирпотин, его покровители? На съезде писателей он им помогал, носил на просмотр стенограммы и Маршаку – докладчику по детской литературе, и Ставскому – докладчику о литературной молодежи страны, и Кузьме Горбунову – докладчику о работе издательств с начинающими писателями, даже был у Николая Ивановича Бухарина, и у Карла Радека был, и не в качестве посыльного, а как сотрудник редакционной комиссии: стенограмму можно править, но не искажать смысл собственной речи. Владимир Владимирович Ермилов был очень доволен его работой.
Теперь он вынужден будет объяснять, что сестра его – ресторанная шлюха, спуталась с иностранцем, уехала за границу.
Он ходил по квартире и стонал, словно от зубной боли. Шлюха, шлюха, чертова шлюха! Наконец не выдержал и ворвался к Вике в комнату.
– Прекрати истерику, – спокойно сказала Вика, – баба! При чем здесь ты? Брат? Ну и что? Я не из семьи ушла. Я ушла от одного мужа к другому. Я ушла от Архитектора. Пусть у него и спрашивают: почему он так плохо жил с женой, что она ушла?
– Ты носишь не его, а нашу фамилию, – закричал Вадим, – почему ты с ним не зарегистрировалась? Потому, что у него есть официальная жена, а ты не жена, ты любовница, вот ты кто! Ты всего-навсего спала с ним. Ты Марасевич, понятно?
– Я с Шарлем официально зарегистрировалась, взяла его фамилию, получила официальное разрешение на выезд за границу. Чем я нарушила закон?
– Ты нарушила больше, чем закон, ты нарушила элементарный долг советского гражданина. Высылка за границу – одна из высших мер наказания. А ты уезжаешь по собственной воле. Позор!
– Ах, ах, – усмехнулась Вика, – какой ты сознательный, какой правоверный, давно ли ты таким стал? Ведь ты трус, из трусости и служишь этим хамам. Тебя все презирают. Называют убийцей, я сама слышала, убийцей и холопом… Так что не беспокойся, тебе за меня ничего не будет. И вообще, перестань читать мне нотации, надоело! Закрой дверь с той стороны!
Вадим вышел, хлопнув дверью. Дрянь! Проститутка! Сволочь! Если бы ее посадили за связь с иностранцами, то ему было бы тоже несладко, но все же лучше. Отбрехался, отговорился бы один раз – сестра в заключении или выслана за то-то и то-то, и все! А теперь ее муженек будет напоминать о себе каждую неделю.
Обладая ораторскими способностями, Вадим часто выступал. С лекциями, с докладами, на собраниях и совещаниях, на редакционных и художественных советах, много писал. Слово «настораживают» было его любимым словечком. Он употреблял его по отношению к произведениям, разгрома которых ожидал, и, когда такой разгром совершался, он принимал в нем законное участие. В отношении же к произведениям, разгрома которых не ожидал, выражение «настораживает» он употреблял, говоря о стилистических и композиционных погрешностях, тусклости отдельных персонажей, скороговорках и так далее. Если это произведение проходило благополучно, то голос Вадима вливался в общий поток славословий, которые, безусловно, не исключают отдельных дружеских и необидных критических замечаний. Если же произведение тоже подвергалось разгрому, а такое случалось даже с вещами, ранее высочайше одобренными, то Вадима опять же выручало спасительное слово «настораживает».
Вадим умел очень ловко, своими словами перефразировать предписанную свыше официальную точку зрения. В отличие от начетчиков, тупых долдонов, которые повторяли фразу за фразой, боясь отступиться даже в запятой, Вадим пользовался изысканными оборотами речи, неожиданными цитатами давно умерших, а следовательно, безопасных авторов, даже латынью. Это создавало иллюзию собственной позиции, независимости суждений, мощной эрудиции. Он прослыл человеком лояльным, но прогрессивным. За первое его ценило литературное начальство, за второе – литературная интеллигенция.
К тому же простой, доступный, общительный человек. Демократ. Этот стиль Вадим усвоил еще в школе, когда приспосабливался к демократическому поведению тогдашних комсомольцев, комсомольцев двадцатых годов, когда старался избавиться от всех видимых признаков своего, так сказать, буржуазного воспитания. Этот демократизм, этот простецкий стилек, рабочий, пролетарский, пригодился ему сейчас в общении с долдонами, начетчиками, гужеедами, которых он боялся, но с которыми держался запанибрата. При встречах один на один он хвалил их малограмотные говенные статьи, чего, однако, никогда не делал с трибуны. Но с трибуны никогда долдонов и не ругал. Таким образом, сохраняя высокий интеллектуальный авторитет, Вадим сохранял и доверие гужеедов.
В партию он не вступил. Беспартийный большевик – этого достаточно. Нынче беспартийные большевики в гораздо большей цене, чем большевики партийные – с тех спрос другой. Раньше принадлежность к партии давала преимущества, сейчас наоборот – чистки, проверка партийных документов, все под стеклянным колпаком. Будь он членом партии, он обязан был бы сообщить в партийную организацию о том, что его сестра вышла замуж за иностранца и уехала за границу. А будучи беспартийным, он никому не обязан об этом докладывать. Он обязан указать это в анкете, но все анкеты уже заполнены.
Вне партии его положение было более свободным. В его кругу все понимают любое иносказание, такие же циники, как и он, принимают условия, в которых живут, пишут то, что требуется, выступают так, как надо выступать. И между собой они говорили, как предписано говорить, восхищались тем, чем полагалось восхищаться, осуждали то, что полагалось осудить. Восхищались без энтузиазма, осуждали без негодования. Шуточками, прибауточками как бы скрашивали, оправдывали, камуфлировали предстоящее участие в беспощадном разгроме или, наоборот, в неумеренных восхвалениях. Что делать? Кусок пирога даром не дают, надо отрабатывать.
Со временем Вадим и насчет Вики успокоился. Полгода как она уехала, а никто ни о чем его не спрашивал. Парижские газеты в московских киосках не продавались, и упражнялся ли ее муженек в пасквилях, Вадим не знал. Вика домой не писала, все-таки понимает, что этого делать нельзя. Пришли за эти полгода два письма с московским штемпелем отправления, значит, послала с оказией. Письма были короткие: жива, здорова, отвечать просила через некую Нелли Владимирову, сообщила ее телефон. Вадим категорически запретил отцу отвечать.
– Кто такая Нелли Владимирова? – вопрошал он. – Где гарантия, что она не понесет это письмо на Лубянку? Связь с заграницей, неужели ты не понимаешь, чем может кончиться? Те, у кого есть родственники за границей, это скрывают, а мы будем афишировать?
– Но, Вадим, – растерянно бормотал старик, – неужели я не могу переписываться с собственной дочерью?
– Не можешь. Даже она это понимает, не пишет на наш адрес, передает через кого-то, знает, чем это чревато.
– Но, Вадим!
– Папа, смотри на вещи трезво. Она нас бросила, бросила навсегда. Из Франции сюда не возвращаются, тех, кто уехал, мы обратно не принимаем. Она захотела той жизни, не пожелала думать, какой станет наша жизнь здесь из-за ее отъезда! Тебе придется теперь писать в анкетах: «Дочь уехала за границу, живет во Франции». Конечно, ты знаменитость… Но неприкосновенных теперь нет, запомни это. А я на идеологической работе, там родственники уехавших за границу не нужны, там таким не доверяют. Я, конечно, понимаю: ты считаешь меня эгоистом, думаю, мол, только о своей карьере. Нет! Меня в данном случае прежде всего интересует этическая сторона вопроса: она не посчиталась с нами, почему мы должны считаться с ней? Самим фактом своего отъезда она поставила нас под удар, почему мы должны расшаркиваться перед ней. Она ничем не рискует, мы рискуем всем. Она нас вычеркнула из своей жизни, ее письмо – пустая формальность, она им тешит свои так называемые родственные чувства… Ах, как же, папенька, братец… Ах, мон пер, мон фрер, ведь французы это очень любят, еще Лев Николаевич Толстой подметил… Помнишь, в «Войне и мире»: «О, ma mère, ma pauvre mère…» Все это притворство… Вот так, отец, я на этом категорически настаиваю.
– Ну что ж, Вадим, поступим, как ты считаешь нужным, – согласился Андрей Андреевич.
И все же профессор Марасевич позвонил Нелли Владимировой, заехал к ней и передал Вике письмецо: он и Вадим живы, здоровы, все у них в порядке, рад, что и у Вики тоже все хорошо.
– Только прошу вас, – сказал старик Нелли, – не обмолвитесь моему сыну, что я послал это письмо. Он не в ладах с сестрой.
– Пожалуйста, – равнодушно ответила Нелли.
Профессор Марасевич не сообразил, что Вика подтвердит получение его письма. «Папочка, дорогой, весточку твою получила…» Ответ ее попал в руки Вадима.
– Ты можешь мне объяснить, что это значит?!
Отец мямлил: позвонил этой даме, просил всего лишь передать привет, стоит ли создавать проблемы из пустяков…
– Поступай как хочешь, – холодно ответил Вадим, – но, если ты намерен продолжать переписку, нам придется с тобой разъехаться.
– То есть как? – не понял профессор.
– Нам придется разменять эту квартиру. Я буду жить отдельно.
Такая угроза ошеломила старика. Он не мыслил, не представлял себя вне этой, известной всей Москве квартиры. Конечно, сейчас, без Вики, дом стал не тот, гостей стало меньше. Умер Сумбатов-Южин, умер Анатолий Васильевич Луначарский, постарела Екатерина Васильевна Гельцер, и Качалов постарел, и Игумнов Константин Николаевич, но звонят, вчера, например, Мейерхольд звонил, поздравляют и с Новым годом, и с днем рождения, навещают, просят совета. Театральной молодежи, правда, стало меньше, не жалует ее Вадим, но она и раньше утомляла Андрея Андреевича. И из-за рубежа гости приезжали реже; новых знакомств профессор не заводил, но старые друзья, оказавшись в Москве, обязательно объявлялись, и он их принимал у себя. И вообще он не мыслит себя вне этого дома, одинокий, без жены, без дочери, а теперь он лишается и сына, так надо понимать Вадима.
– Это очень жестоко с твоей стороны, – огорченно пробормотал Андрей Андреевич.
– Суди меня, как хочешь, но не приведи Господь тебе узнать на личном опыте, насколько я прав. У тебя старомодные понятия, это не ко времени, понимаешь, не ко времени. Учти это.
– Хорошо, – согласился Андрей Андреевич, растерянный и испуганный угрозами сына, – больше я писать Виктории не буду.
На этом кончили разговор и разошлись по своим комнатам.
А утром Вадима разбудил телефонный звонок… Черт побери! Так рано! Он снял трубку, услышал незнакомый мужской казенный голос:
– Вадим Андреевич Марасевич? С вами говорят из Народного комиссариата внутренних дел. Сегодня в двенадцать часов утра вам надлежит явиться по адресу: Кузнецкий мост, 24, бюро пропусков, к товарищу Альтману. Поняли?
– Да, я понял, – сразу охрипшим голосом ответил Вадим.
– При себе иметь паспорт. Поняли?
– Понял, конечно.
В трубке раздались короткие гудки, и Вадим положил ее.
Так! Он знал, что рано или поздно этим кончится. Дрянь! Проститутка! Шлюха! Здесь была шлюха, шлюхой будет и в Париже.
Черт! Почему он не сказал, что занят сегодня, у него заседание, совещание, не может он быть, не может… И почему его вызывают по телефону? Если он в чем-либо виноват, пусть вызовут официально, повесткой. Он им не мальчик! Он член Союза писателей, в конце концов, не последний в стране критик.
Впрочем, может быть, именно поэтому не вызвали повесткой. Хотят предупредить, что переписка с Викой накладывает тень на него и на отца и потому не следует ее вести. Вызвали неофициально из самых лучших побуждений. А то, что голос хамский, так ведь звонил обыкновенный исполнитель.
Да и что могут ему предъявить? Он с сестрой давно порвал, еще до ее отъезда в Париж. Он в прошлом комсомолец, она ресторанная девица. Они даже не разговаривали друг с другом последние три года. А отец? Что взять со старика, семейные предрассудки, дочь, видите ли.
О Боже, Боже… А вдруг его не выпустят оттуда?! Впрочем, нет: при аресте предъявляют ордер. И все же это учреждение внушало ему ужас. Страх, в котором он рос в детстве, который, казалось, преодолел, вступив в комсомол, снова обуял его, хотя таким устойчивым казалось его теперешнее положение. Став одним из самых ортодоксальных критиков, став, в сущности, «интеллигентной дубинкой» в руках твердолобых, он может ничего не бояться – он нужен своей стране! Да, именно такие, как он, нужны государству, и там, куда его вызывают, должны это понимать.
Он стоял перед зеркалом, завязывал галстук. Черт! Руки трясутся. Конец галстука никак не попадал в петлю. А до двенадцати оставалось мало времени.
Ну как отец решился на такую глупость – позвонить какой-то Нелли Владимировой, может быть, она стукачка, подсадная утка, ведь он предупреждал отца, ведь отец, несмотря на свое высокое положение, по-прежнему всего боится. Его высокопоставленных пациентов сажают, высылают, и все его коллеги, все эти профессора и знаменитости дрожат от страха. А его, Вадима, коллеги? Строят из себя властителей дум и тоже дрожат от страха. Боятся собственной тени. Если с ним что-либо случится, их как ветром сдунет, не останется ни одного, еще будут негодовать, возмущаться. Как это они «проглядели»? Он хорошо знает их самоуверенные улыбочки, апломб, за которым ничего не стоит.
А не посоветоваться ли с Юркой Шароком?
Они, правда, давно не виделись. Но ведь они друзья, друзья детства, девять лет почти просидели за одной партой. И потом встречались… Сколько раз Юра бывал здесь, у них в доме, по его, Вадима, звонкам ходил в театры. Ведь, в сущности, их двое осталось от школьной компании.
Юрка обязан помочь. Пусть там все объяснит. Возможно, этот Альтман и не подозревает, что Вадим не только сын знаменитого профессора Марасевича, консультанта кремлевской больницы, но и сам известный критик. И главное, Юрка подтвердит, что Вадим твердо стоит на позициях Советской власти.
Да, надо позвонить Юре, посоветоваться, заговорить об этом как бы между прочим, сохраняя достоинство. Кстати, и у Юры есть основания беспокоиться. Между ним и Викой что-то было, это факт. Как-то, придя домой, он зашел в комнату Вики, там сидел Юра, и по их лицам Вадим все понял. А до этого у Нины на встрече Нового года где-то в коридоре Юра и Вика тискались. Нина даже скандал устроила. В общем, Юра должен ему помочь, не может не помочь.
Он набрал Юрин номер, услышал в трубке глухой плебейский голос, голос его отца, портного. Черт возьми, он даже не знает его имени-отчества.
– Нет дома, не знаю, когда будет.
И повесил трубку.
Да… А служебного телефона Юры он не знает. К тому же о таких вещах по телефону не говорят. Как же быть?
Что за человек этот Альтман? Молодой, старый? Интеллигент, хам? Вообще-то Альтман – фамилия интеллигентная.
Натан Альтман – художник, известный своей серией зарисовок Владимира Ильича Ленина и скульптурным портретом Ленина, выполненным с натуры. Живописец, оформлял и спектакли – «Мистерию-буфф» Маяковского, «Гадибук» в театре «Габима», «Бронепоезд 14–69» Всеволода Иванова, – но в его работах сильна примесь схематизма и абстрактности. Вадим об этом писал.
Другой Альтман, Иоган – литературовед, театральный критик, старый член партии, редактор газеты «Советское искусство».
Так что, возможно, и этот Альтман – интеллигент.
Лучше бы интеллигент – с ним хотя бы можно объясниться. А хам? Сидит у себя в кабинете в сапогах, курит махорку, нарочно воняет, изображает пролетария.
За последние годы Вадим научился обращаться с хамами, как они того заслуживают, казалось, он давно перестал их бояться. Нет! Голос старого Шарока поверг его в замешательство, он по-прежнему боится их, дрожит перед ними. Тем больший ужас испытывал Вадим перед тем таинственным, неведомым могущественным хамом, который сидит на Лубянке и ждет его.
Этот могущественный хам оказался рыжеватым сутулым евреем в военной форме, с длинным носом и печальными глазами.
Увидев Альтмана, Вадим с облегчением вздохнул. О своих знаменитых однофамильцах этот тощий рыжеватый военный наверняка не слышал, образование, видимо, в рамках шести – восьми классов, но на хама не похож. Впалые щеки, узкие плечи… Возможно, даже пиликал в детстве на скрипочке, во всяком случае, не сморкается двумя пальцами, пользуется носовым платком. И, надо думать, не выкручивает руки подследственным.
– Садитесь!
Вадим сел. Альтман вынул из стола бланк, положил перед собой, обмакнул перо в чернильницу.
– Фамилия, имя, отчество? Год и место рождения? Работа и должность?
Допрос? За что, почему? К тому же ему действовал на нервы монотонный голос Альтмана.
На последний вопрос Вадим ответил так:
– Член Союза писателей СССР. Я бы хотел знать…
– Все узнаете, – перебил его Альтман, – должность?
– В Союзе писателей нет должностей.
Альтман воззрился на него.
– Что же вы там делаете?
– Я критик, литературный и театральный критик.
Альтман опять уставился на него.
– Получаю гонорар за свои статьи, – уточнил Вадим.
Альтман все смотрел задумчиво. Потом записал «критик».
Этот маленький успех ободрил Вадима, и он добавил:
– Гонорары, конечно, незначительные, работа критика в этом смысле весьма неблагодарная. Но живем… Нас с отцом двое, отец мой – профессор Марасевич… – Вадим сделал паузу, ожидая реакцию Альтмана на столь значительную фамилию, но на лице Альтмана не дрогнул ни один мускул, и Вадим продолжал: – Он руководитель клиники, консультант кремлевской больницы.
И опять ничего не отразилось на скучном лице Альтмана. Он перевернул страницу, аккуратно поправил сгиб, провел по нему ногтем, страница была чистая, линованная.
И, разглядывая эту чистую страницу, спросил:
– С кем вы вели контрреволюционные разговоры? – Голос его был ровным, таким же скучным, как и лицо.
Этого Вадим никак не ожидал. Он ожидал разговора о Вике, приготовился, выстроил, по его мнению, логичную и убедительную версию. Но «с кем вы вели контрреволюционные разговоры»?! Ни с кем он их не вел, не мог вести, он советский человек, честный советский человек. Такой вопрос – ловушка. Пусть скажет, по какому делу вызвал его, он готов отвечать, но должен знать, в чем дело. Но если он начнет возражать, то разозлит этого тупицу, он единовластный хозяин здесь, в этих голых стенах, с окнами, закрашенными до половины белилами и забранными металлической решеткой.
– Я не совсем понимаю ваш вопрос, – начал Вадим, – какие разговоры вы имеете в виду? Я…
Альтман перебил его:
– Вы отлично понимаете мой вопрос. Вы отлично знаете, какие знакомства я имею в виду. Советую вам быть честным и откровенным. Не забывайте, где вы находитесь.
– Но я, право, не знаю, – пролепетал Вадим, – я ни с кем не мог вести контрреволюционных разговоров. Это недоразумение.
Альтман посмотрел на листок допроса.
– Вы член Союза писателей, да? Вокруг вас писатели? Что же, никто из них не ведет, по-вашему, контрреволюционных разговоров? – Он задавал вопрос за вопросом, а голос был монотонный, будто он читал ему нотацию. – Вы хотите меня в этом убедить? Вы хотите мне доказать, что все писатели абсолютно лояльны к Советской власти? Вы это хотите доказать? Вы берете на себя ответственность за всех писателей? А может быть, вы слишком много на себя берете?
Вадим молчал.
– Ну? – переспросил Альтман. – Будем играть в молчанку, а?
Вадим пожал толстыми плечами.
– Но никто не вел со мной контрреволюционных разговоров.
– Не хотите нам помогать, – с тихой угрозой проговорил Альтман.
– Почему не хочу, – возразил Вадим, – помогать органам НКВД – обязанность каждого человека. Но никаких разговоров не было. Не могу же я их придумать.
Хотя вся обстановка – и этот кабинет, и этот автомат Альтман со своим монотонным голосом – пугала Вадима, внутренне он немного успокоился: он уязвим только со стороны Вики, но о Вике речи нет. А контрреволюционные разговоры – тут какая-то ошибка, какое-то недоразумение.
Альтман молчал, в его глазах не было ни мысли, ни чувства. Потом он перевернул листок, посмотрел фамилию, имя и отчество Вадима.
– Вадим Андреевич!
Этот жест был оскорбителен. Альтман не скрывает, что даже не помнит его имени-отчества, не дал себе труда запомнить его: мол, это ему ни к чему.
– Вадим Андреевич!
Он в первый раз посмотрел Вадиму прямо в глаза, и Вадим похолодел от страха: столько ненависти было в этом взгляде, в неумолимом палаческом прищуре.
– Но я…
– Что «я», «я», – тихий голос Альтмана был готов взорваться, перейти на крик, – я вам повторяю: вы забываете, где находитесь. Мы вас вызвали сюда не для того, чтобы вы нас просвещали, понятно вам это или не понятно?
– Конечно, конечно, – угодливо подтвердил Вадим.
Альтман замолчал, потом прежним унылым голосом спросил:
– С какими иностранными подданными вы встречаетесь?
Наконец! Подбирается к Вике. Ясно!
Вадим изобразил на лице недоумение.
– Я лично с иностранными подданными не встречаюсь.
Альтман опять посмотрел ему прямо в глаза, и Вадим снова похолодел от этого палаческого прищура.
– В жизни не видели ни одного иностранца?
– Почему же? Видел, конечно.
– Где?
– Иностранцы бывают в доме моего отца. Мой отец – профессор медицины, очень крупная величина, знаете, мировое имя… И конечно, его посещают иностранные ученые, официально, с ведома руковод. ящих инстанций… Я не медик, не участвовал в их беседах, кстати, на их беседах всегда присутствовали официальные лица… Но я помню некоторые имена. Несколько лет назад отца посетил профессор Берлинского университета Крамер, другой профессор – Россолини, так, кажется. Профессор Колумбийского университета, не помню его фамилию, его называли Сэм Вениаминович.
Альтман что-то записал на бумажке. Неужели фамилии этих профессоров? Странно! О них можно прочитать в газетах.
Упомянул Вадим и профессора Игумнова, и Анатолия Васильевича Луначарского, приходивших в их дом с иностранцами. Назвал одного польского профессора, он приходил с Глинским, известным партийным работником, другом и соратником Владимира Ильича Ленина, назвал еще несколько имен. И замолчал.
Молчал некоторое время и Альтман, затем спросил:
– Ну и о чем вы разговаривали с этими иностранцами?
– Я лично ни о чем. Это были знакомые отца.
– А вы сидели за столом?
– Иногда сидел.
– Ну и что?
– Я не понимаю…
– Я спрашиваю: ну и что?! Что вы делали за столом? Говорили?
– Нет, о чем мне было с ними говорить, это люди науки…
– Ах, значит, не говорили. Только пили и ели. А уши что? Заткнули ватой? Пили, ели и слушали их разговоры. О чем они говорили?
– На разные темы, главным образом о медицине.
– И с дирижером тоже о медицине?
И тут Вадим произнес фразу, которая показалась ему очень удачной и даже несколько взбодрила его:
– Да. Он советовался с моим отцом по поводу своих болезней.
Альтман взял в руки листок и, путаясь в ударениях, прочитал названные Вадимом фамилии.
– Это все?
В его монотонном голосе звучала уверенность, что это не все.
– Как будто все.
– Подумайте.
И опять в его голосе прозвучало ожидание того, что Вадим назовет то единственное имя, ради которого он и вызвал его сюда. Ясно: имеет в виду Шарля, муженька Вики, этого виконта, черт бы его побрал! Он бывал у Вики, но Вадим его почти не видел, сухо поздоровался, когда Вика представила Шарля ему и отцу, но ужинать с ними не остался, ушел, сославшись на срочное заседание, так что Вика ввела Шарля в их семью не только без его ведома, но и без его участия. И все дело, конечно, в Шарле и только в Шарле. И надо его назвать, самому назвать, свободно, спокойно, а не вынужденно.
– Ну, – сказал Вадим, – есть еще муж моей сестры, они живут в Париже… Но никаких связей с ними я не поддерживаю.
– Это все? – снова переспросил Альтман.
– Да, все, что я могу припомнить.
Альтман придвинул к себе бланки и начал писать ровным писарским почерком, заглядывая в листок бумаги, который заполнил фамилиями и именами, названными Вадимом.
Вадим наблюдал за тем, как он пишет. Медленная, спокойная работа, которую уже ничто не может остановить. И эта неотвратимость подавляла Вадима.
Кончив писать, Альтман протянул ему протокол.
– Прочитайте и подпишите.
И с прежней ненавистью воззрился на него. Будто решал, что лучше: повесить Вадима или отрубить ему голову? И, холодея от страха под этим взглядом, Вадим прочитал протокол.
Две страницы текста, без абзацев и отступлений, заключали в себе ответ на вопрос: «С какими иностранными подданными вы встречались, где, когда, при ком?»
Названные Вадимом имена, фамилии были записаны правильно. Но их оказалось очень много – этих имен, и русских, и иностранных. Иностранные имена принадлежали тем, кто приходил к ним на Арбат, русские – тем, кто их приводил, а сама картина выглядела нелепой, неправдоподобной, получалось, что их дом то и дело посещают иностранцы, а Вадим только и занимается разговорами с ними. К тому же все начиналось с Вики, с того, что она замужем за французом, таким-то и таким-то, выходило, что именно поэтому иностранцы бывают в их доме.
Но внешне все записанное соответствовало показаниям Вадима, возразить нечего, да и страшно возражать. Его угнетал, подавлял этот палаческий прищур, неумолимость монотонного голоса, неожиданные вспышки гнева и ненависти. Вадим подписал обе страницы протокола.
Альтман положил его в папку.
– О вызове сюда и о ваших показаниях никто не должен знать.
– Конечно, – поспешно ответил Вадим. Он готов был согласиться со всем, лишь бы поскорее выйти отсюда.
– Вы никому ничего не должны рассказывать. Иначе вас ждут большие неприятности.
– Ну что вы!
– Считайте себя официально предупрежденным.
– Понятно.
Альтман поднял голову, опять злобно прищурился.
– А к вашим контрреволюционным разговорам мы еще вернемся. Поговорим об этом подробнее. Я вам позвоню.