Книга: Голем
Назад: XII. Страх
Дальше: ХIV. Женщина

ХIII. Стремление

Стремительно пробежали часы последних дней. Я едва успевал пообедать.
Непреодолимое влечение к работе держало меня прикованным к столу с утра до вечера.
Камея была закончена, и Мириам радовалась ей, как ребенок.
И буква «I» в книге «Ibbur» была исправлена.
Я откинулся назад и стал спокойно припоминать маленькие события последних часов.
Услуживающая мне старая женщина на утро после грозы влетела ко мне в комнату с известием, что ночью обрушился каменный мост.
Странно: обрушился! Быть может, как раз в то мгновенье, когда зерна… нет, нет, не думать об этом! Иначе случившееся получит характер реального, а я заранее решил похоронить это в груди, пока оно само не проснется… только бы не дотрагиваться.
Недавно еще я ходил по этому мосту, смотрел на каменные статуи – а теперь вековой мост этот лежит в развалинах.
Мне было больно, что моя нога уже не вступит на него.
– Если даже его и отстроят, все-таки это уж будет не тот старый, таинственный каменный мост.
Целыми часами, работая над камеей, я думал на ту же тему, и как-то само собой, точно я никогда не забывал об этом, живо припомнилось мне: часто ребенком и потом позднее я любовался статуей святой Луитгарды и другими статуями, погребенными ныне в бушующих водах.
Целый ряд маленьких вещей, милых и родных мне с детского возраста, снова появился предо мной: отец, мать, многие из школьных товарищей. Вот только дома, где я жил, не мог я вспомнить.
Я знал, что внезапно, в тот день, когда я меньше всего буду ждать этого, он встанет перед моим воображением, и я уже заранее испытывал наслаждение.
Сознание, что все во мне располагалось так естественно и так просто, приводило меня в восторг.
Когда третьего дня я вынул из шкатулки книгу «Ibbur», ничто не показалось мне в ней удивительным… просто старая пергаментная книга, украшенная дорогими инициалами… совсем естественная вещь.
Я не мог понять, почему она показалась мне когда-то такой необычно таинственной.
Она была написана на еврейском языке, которого я совершенно не понимал.
Когда же придет за ней назнакомец?
Жизнерадостность, незаметно влившаяся в меня во время работы, снова пробудилась во всей своей живительной свежести и разогнала ночные видения, предательски напавшие на меня.
Быстро взял я портрет Ангелины, – надпись на нем была мною срезана… Я поцеловал его.
Это было глупо и бессмысленно, но почему когда-нибудь не помечтать о счастье, не ухватиться за сверкающее мгновение, не порадоваться ему, как мыльному пузырю?
Разве невозможно, чтоб исполнилось предчувствие тоскующего сердца? Разве никак не может случиться, чтобы я сразу стал знаменитостью? Равным ей, хоть и не по происхождению? По крайней мере, равным доктору Савиоли? Я подумал о камее Мириам: если бы и следующие камеи мне удались, как эта! Нет сомнения, что самые выдающиеся художники всех времен не создали ничего лучшего.
Допустим простую случайность: внезапно умирает супруг Ангелины.
Меня бросало то в жар, то в холод: маленькая случайность – и моя надежда, дерзкая надежда, становится реальной. На тоненькой ниточке, которая ежеминутно может оборваться, висит счастье, что должно упасть в мои руки.
Разве тысячи раз уже не случались со мной чудеса? Вещи, о самом существовании которых человечество и не знает.
И разве не чудо, что за несколько недель во мне пробудился художественный талант, который и теперь уже высоко подымает меня над уровнем посредственности?
А ведь я был только в начале пути!
Разве я не имел права на счастье?
И разве мистицизм исключает возможность желаний?
Я подавил в себе реальность, только бы часок помечтать, минуту, один миг!
Я грезил с открытыми глазамм.
Драгоценные камни на моем столе вырастали и окружили меня разноцветными водопадами. Опаловые деревья стояли группами и излучали волны небесного цвета, а небо, точно крылья гигантской тропической бабочки, отливало сияющей лазурью, как необозримые луга, напоенные знойным ароматом лета.
Я чувствовал жажду, и я освежился в ледяном потоке ручья, бежавшего в скалах из светлого перламутра.
Горячий ветер пронесся по склонам, осыпанным цветами, и опьянил меня запахом жасмина, гиацинтов, нарциссов и лавра…

 

Невыносимо! Невыносимо! Я отогнал видение. Меня томила жажда.
Это были райские муки.
Я быстро открыл окно и подставил голову под вечерний ветер. В нем чувствовался аромат наступавшей весны…

 

Мириам!
Я думал о Мириам. Она чуть не упала от возбуждения, рассказывая мне, что случилось чудо – настоящее чудо: она нашла золотую монету в булке хлеба, которую булочник положил через решетку на кухонное окно…
Я схватился за кошелек! – Еще, пожалуй, не поздно, я успею и сегодня снова наколдовать ей дукат! Она ежедневно приходила ко мне, чтоб развлекать меня, как она выражалась, но почти не разговаривала, так переполнена она была «чудом». Это событие взбудоражило ее до глубины души. У меня кружилась голова при мысли о том, как она иногда вдруг, без всяких видимых причин, смертельно бледнела под действием одного лишь воспоминания. В моем ослеплении я, может быть, наделал вещей, последствия которых переходили всякую границу.
И когда я вспомнил последние неясные слова Гиллеля и привел их в связь с этим, мороз пробежал у меня по коже.
Чистота намерений не могла служить мне извинением. Цель не оправдывает средства, это я знал.
Что если стремление помочь было наружно чистым? Не скрывается ли в нем тайная ложь: себялюбивое, бессознательное желание наслаждаться ролью спасителя?
Я перестал понимать себя самого.
То, что я смотрел на Мириам слишком поверхностно, было несомненно.
Уже как дочь Гиллеля, она должна была быть не такой, как другие девушки.
И как посмел я глупо вторгнуться в ее внутренний мир, корый возвышался над моим, как небо над землей?
Уже самые черты ее лица, гораздо более напоминавшие – только несколько одухотвореннее – эпоху шестой египетской династии, чем наши дни, с их рассудочными типами, – должны были предостеречь меня от этого.
«Внешность обманывает только круглого дурака, – читал я где-то однажды. – Как верно! как верно!»
Мы с Мириам были теперь друзьями, не признаться ли ей, что это я тайком каждый день вкладывал ей в хлеб дукат?
Удар был бы слишком внезапным. Оглушил бы ее.
На это я не мог решиться – надо было действовать осторожнее.
Смягчить как-нибудь чудо? Вместо того, чтоб всовывать монету в хлеб, класть ее на лестницу, чтоб она должна была найти ее, когда откроет дверь, и так далее? Можно придумать что-нибудь новое, менее разительное, путь, который, мало-помалу вернул бы ее от чудесного к будничному, утешал я себя.
Да! Это самое правильное.
Или разрубить узел. Признаться ее отцу и просить совета?
Краска стыда бросилась мне в лицо. Этот шаг я успею сделать, когда все остальные средства окажутся негодными.
Но немедленно приступить к делу, не терять ни минуты времени.
Мне пришла в голову блестящая мысль: надо заставить Мириам сделать что-нибудь совсем необычное – вывести ее на несколько часов из привычной обстановки, дать ей новые впечатления.
Взять экипаж и поехать покататься с ней. Кто узнает нас, если мы поедем не еврейским кварталом?
Может быть, ее заинтересует обвалившийся мост?
Пусть поедет с ней старик Цвак или кто-нибудь из подруг, если она найдет неудобным поехать со мной.
Я твердо решил не принимать никаких возражений.
На пороге я чуть не сбил с ног кого-то.
Вассертрум!
Он, очевидно, подсматривал в замочную скважину, потому что он стоял согнувшись, когда я наскочил на него.
– Вы ко мне? – неприязненно спросил я.
Он пробормотал в извинение несколько слов на своем невозможном жаргоне и ответил утвердительно.
Я попросил его войти и сесть, но он остановился у стола и начал нервно теребить поля своей шляпы. В его лице и в каждом движении его сквозила глубокая враждебность, которую он напрасно старался скрыть.
Никогда еще не видал я этого человека в такой непосредственной близости. В нем отталкивало не ужасное уродство, а что-то другое, неуловимое. Уродство же собственно настраивало меня даже сочувственно: он представлялся мне созданием, которому при его рождении сама природа с отвращением и с яростью наступила на лицо.
«Кровь», – как удачно определил Харусек.
Я невольно вытер руку, которую он пожал мне, входя в комнату.
Я сделал это совершенно незаметно, но он, по-видимому, это почувствовал. С усилием подавил он в себе выражение ненависти.
– Красиво у вас, – запинаясь, начал он, наконец, поняв, что я не окажу ему любезности, начав разговор.
Как бы в противоречии с собственными своими словами, он закрыл глаза, чтобы не встретиться с моими. Не думал ли он, может быть, придать этим своему лицу невинное выражение?
Ясно чувствовалось, какого труда стоило ему говорить понемецки.
Я не считал себя обязанным отвечать и ждал, что он скажет дальше.
В смущении он дотронулся до напильника. Бог знает почему, с посещения Харусека, он все еще лежал на столе. Но Вассертрум оттолкнулся от него вдруг, точно укушенный эмеей. Меня поразила его инстинктивная дущевная чуткость.
– Конечно, понятно. Это нужно для дела, чтобы было так красиво, – подыскал он слова, – когда бывают такие важные посетители. – Он открыл было глаза, чтоб посмотреть, какое впечатление он произвел на меня, но, очевидно, счел это преждевременным и снова закрыл.
Я решил сразу прижать его к стене: «Вы разумеете даму, которая недавно заезжала сюда? Скажите прямо, к чему вы клоните?»
Он секунду медлил, затем стремительно схватил меня за локоть и повлек к окну.
Странное, ничем необъяснимое поведение его напомнило мне, как он несколько дней тому назад втащил к себе глухонемого Яромира.
Кривыми пальцами он держал передо мной какой-то блестящий предмет.
– Как вы думаете, господин Пернат? Можно с этим что-нинибудь сделать?
Это были золотые часы с такими выпуклыми крышками, что почти казалось, будто их кто-то нарочно выгнул.
Я взял лупу: шарниры были наполовину оборваны, а внутри… как будто что-то выгравировано? Едва можно было разобрать, буквы были искажены совсем свежими царапинами. Я медленно разобрал:
«К – рл Цотт – манн».
Цоттманн? Цоттманн? Где я читал это имя? Цоттманн? Я не мог припомнить. Цоттманн?
Вассертрум едва не выбил у меня из рук лупу.
– В механизме ничего, я сам уже смотрел. С крышками плохо.
– Надо просто выпрямить… в крайнем случае, припаять. Это вам, господин Вассертрум, сделает любой часовщик.
– Я бы очень хотел, чтобы это было солидно сделано. Как говорят – аристократически, – быстро перебил он меня. Почти с испугом.
– Ну что ж, если вы придаете этому такое значение…
– Такое значение! – Его голос срывался от натуги. – Я хочу сам носить эти часы. И когда я их кому-либо покажу, я скажу: вот поглядите, как работает майстер Пернат.
Я испытывал отвращение к этому негодяю; он положительно плевал мне в лицо своей лестью.
– Если вы через час вернетесь, все будет готово.
Вассертрум заволновался: «Это не идет. Этого я не хочу. Три дня. Четыре дня. Хоть через неделю. Я всю жизнь буду упрекать себя, что затруднил вас».
Чего он добивался своим странным поведением? Я прошел в соседнюю комнату и запер часы в шкатулку. Портрет Ангелины лежал лицом кверху. Я быстро захлопнул крышку, чтобы Вассертрум не мог подсмотреть.
Вернувшись, я заметил, что он изменился в лице.
Я пристально посмотрел на него, но тотчас же отверг подозрение: «Немыслимо! Он не мог заметить».
– Ну, так через неделю, вероятно, – сказал я, чтоб положить конец его визиту.
Но он вдруг перестал торопиться, взял стул и сел.
И в противоположность тому, что было раньше, он широко раскрыл свои рыбьи глаза и уставился упорно на верхнюю пугоницу моего жилета.
. Пауза.
– Эта стерва, конечно, велела вам притвориться, что вы ничего не знаете? А? – выпалил он вдруг без всякого предисловия, ударив кулаком по столу.
Было что-то исключительно жуткое в той порывистости, с какою он переходил от одного тона к другому; он перескакивал с быстротой молнии от льстивого заигрывания к грубой ругани. Мне стало ясно, что большинство людей, особенно женщины, легко становятся его жертвами, если только он располагает хотя бы малейшим оружием против них.
Я хотел вскочить, схватить его за шиворот и бросить за дверь, – это было первой моей мыслью, потом я рассудил, что разумнее будет один раз дать ему выговориться до конца.
– Я, право, господин Вассертрум, не понимаю, о чем вы говорите. – Я постарался придать своему лицу самое глупое выражение. – Стерва? Что значит: стерва?
– Я еще должен вас учить языку? – грубо продолжал он. – Вам еще придется присягать на суде. Вы понимаете это?! Это я вам говорю! – он начал кричать.
– Мне в глаза вы не станете отрицать, что она оттуда, – он указал пальцем на ателье, – вбежала к вам в одном только платке – больше ничего на ней не было!
Я взбесился, схватил негодяя за грудь и начал трясти его:
– Если вы скажете еще хоть одно слово в таком роде, я вам ребра переломаю! Поняли?
Побледнев, как полотно, он опустился на стул и забормотал:
– Что вы? Что вы? Чего вы хотите? Я ведь так себе.
Я прошелся по комнате взад и вперед, чтоб успокоиться, не слушая того, что он продолжал бормотать в свое оправдание.
Затем я сел прямо против него с твердым намерением раз и навсегда вывести на чистую воду все, что касалось Ангелины, и если он не согласится добровольно, то заставить его раскрыть свои враждебные замыслы и немедленно израсходовать свой слабый запас стрел.
Не обращая ни малейшего внимания на его попытки прервать меня, я старался втолковать ему, что никакое – я подчеркнул это слово – вмешательство ему не удастся, потому что ни одного обвинения он н е сможет доказать, а все показания его (если допустить, что дело дойдет до суда) я безусловно смогу опровергнуть. Ангелина слишком близка мне, чтобы я не попытался спасти ее от беды какой угодно ценой, даже лжесвидетельством.
Каждый мускул в его лице дрожал, его заячья губа поднялась к носу, он скрежетал зубами и бормотал, как индюк, все пытаясь прервать меня: «Разве я чего-нибудь хочу от нее? Вы послушайте только… – Он был вне себя от волнения, что я не даю себя сбить. – Дело в Савиоли, в этой проклятой собаке… этой… этой…» – почти рычал он.
Он задыхался. Я быстро остановился: наконец-то я добился того, чего хотел, но он уже спохватился и снова уставился на мой жилет.
– Послушайте, господин Пернат, – он старался говорить спокойным и рассудительным тоном купца. – Вы все говорите об этой сте… об этой даме. Хорошо: она замужем. Хорошо: она связалась с этим… с этим вшивым юнцом. Какое мне дело до этого? – Он размахивал руками перед моим лицом, собрав кончики пальцев так, как будто он держал в них щепотку соли. – Пусть она сама разделывается с этим, стерва. Я простой человек, и вы простой человек. Мы оба знаем это. Что?.. Я хочу только получить мои деньги. Вы понимаете, Пернат?
Я изумился:
– Какие деньги? Доктор Савиоли вам должен что-нибудь?
Вассертрум ответил уклончиво:
– Я имею счеты с ним. Это одно и то же.
– Вы хотите убить его? – вскричал я.
Он вскочил и покачнулся.
– Да, да!! Убить! Долго ли вы будете еще ломать комедию? – я указал ему на дверь. – Извольте убираться вон.
Он не спеша взял свою шляпу, надел ее и направился к двери. Но еще раэ остановился и сказал мне с таким спокойствием, на какое я не считал его способным:
– Отлично. Я думал вас пожалеть. Хорошо. Если нет, так нет. Сострадательные цирюльники причиняют раны. Мне надоело. Если бы вы проявили больше разума: ведь Савиоли стал вам поперек дороги?!.. Теперь я… вам… всем троим устрою…
– он сделал жест удушения, – виселицу.
На его физиономии появилась такая дьявольская жестокость, и он казался настолько уверенным в своих силах, что у меня крровь застыла в жилах. Очевидно, у него в руках было оружие, о котором я не догадывался, о котором и Харусек ничего не знал. У меня почва уходила из-под ног.
«Напильник! Напильник!» – пронеслось у меня в мозгу. Я рассчитал расстояние: один шаг к столу – два шага к Вассертруму… я хотел броситься.
Как вдруг, точно выросший из земли, на пороге появился Гиллель.
Все поплыло перед моими глазами.
Я видел только сквозь туман, что Гиллель стоял неподвижно, а Вассертрум медленно пятился к стенке.
Затем я услышал голос Гиллеля:
– Вы знаете, Аарон, положение: все евреи отвечают друг за друга. Не перегружайте никого этою обязанностью.
Он прибавил к этому еще несколько слов по-еврейски, но я их не понял.
– Что вам за охота подслушивать за дверьми? – пролепетал заплетающимся языком старьевщик.
– Подслушивал я или нет, это не ваше дело! – и снова Гиллель закончил еврейской фразой, которая прозвучала угрозой. Я боялся, что дело дойдет до ссоры, но Вассертрум даже не пикнул в ответ, он подумал секунду и решительно вышел.
Я с ожиданием взглянул на Гиллеля. Он сделал знак, чтобы я молчал. Он, очевидно, ждал чего-то, потому что напряженно вслушивался. Я хотел запереть дверь: он нетерпеливым жестом остановил меня.
Прошла целая минута. Снова послышались шаркающие шаги старьевщика, поднимавшегося по лестнице. Не говоря ни слова, Гиллель вышел, уступая ему дорогу.
Вассертрум подождал, пока шаги Гиллеля замерли в отдалении, и затем проскрежетал сквозь зубы:
– Отдайте назад часы.
Назад: XII. Страх
Дальше: ХIV. Женщина