18
Вскоре после этого меня ввели в штат, что давало мне восемь часов ночной смены, а это гораздо лучше двенадцати, и оплаченный отпуск. Из 150 или 200 человек, что пришли сюда в первый раз, нас осталось только двое.
Потом я познакомился на почте с Дэвидом Дженко. Молодой, белый, чуть за двадцать. Я совершил ошибку и заговорил с ним – что-то насчет классической музыки. Случилось так, что я торчал на классической музыке, поскольку это единственное, что я мог слушать, когда пил пиво в постели рано утром. Если ее слушать каждое утро, что-нибудь да запомнишь. А когда Джойс развелась со мной, я по ошибке упаковал два тома «Жизнеописаний классических и современных композиторов» в один из своих чемоданов. Жизнь большинства этих людей была такой мукой, что я читал о них с удовольствием и думал: что ж, я тоже в аду, а музыку сочинять даже не умею.
Но я распустил язык. Дженко с каким-то еще мужиком спорили, а я уладил их спор, сообщив дату рождения Бетховена, когда он написал Третью симфонию, а также обобщенное (хоть и смутное) представление о том, что о Третьей говорили критики.
Для Дженко это было слишком. Он немедленно принял меня за ученого человека. Усевшись на табуретку рядом со мной, он начал стонать и кряхтеть, одну долгую ночь за другой, о страдании, захороненном в глубине его терзаемой и обозленной души. У него был ужасно громкий голос, и он хотел, чтоб его слышали все. Я раскидывал письма, я слушал, слушал и слушал, думая: что же мне теперь делать? Как заставить этого несчастного безумного ублюдка заткнуться?
Каждую ночь я шел домой, и меня подташнивало и кружилась голова. Он убивал меня звуком своего голоса.