Глава 7
Хиротаро вернулся в лагерь далеко за полночь. Все часовые уже спустились со своих вышек, поэтому он без помех пролез через дыру в заборе позади кухни. Весной охранники еще торчали на вышках по всему периметру, но после победы один из них, заснув, случайно свалился оттуда, и лагерное начальство негласно разрешило часовым проводить ночь в караульном помещении.
Хиротаро остановился у караулки и заглянул в открытое из-за духоты окно. Трое охранников и ефрейтор Соколов играли на перевернутом ящике в карты.
– Приперся, лекарь, япона мать, – поднимая голову, сказал Соколов. – Иди дрыхни к себе в барак. Завтра утром пойдешь в карцер. Одинцов приказал.
– Забодал ты уже бегать, – лениво добавил другой, щурясь от табачного дыма и сдавая карты. – Медом тебе там намазано? Знаешь ведь, что накажут.
– Траву искар, – нарочито утрируя произношение, сказал Хиротаро и по-детски наивно поднял над головой свою котомку.
Он давно догадался, что русские любят иностранца, только если он простачок, и поэтому старался быть простачком при любой возможности.
– Харосая траву. Рецить буду. Русская, японская – всех рецить буду.
– Вали отсюда, – махнул рукой третий охранник. – Мешаешь, не видишь, что ли?
Хиротаро вежливо поклонился открытому окну и торопливо направился к японскому бараку.
* * *
Как только он перестал ворочаться на своем тюфяке и глубоко задышал, с верхних нар свесилась голова Масахиро.
– Эй… – негромко позвал тот.
Хиротаро не отозвался.
Помедлив еще секунду, Масахиро начал спускаться вниз. Хиротаро не раз предлагал ему занять нижние нары, но тот был упрям и всегда отвечал какой-нибудь грубостью.
Спрыгнув после долгой возни на пол, Масахиро затих и прислушался к спящему бараку. Слева надсадно сипел младший унтер-офицер Марута. Чуть дальше постанывал во сне капитан Цуджи. Сержант Хираи, который спал на верхнем ярусе прямо над лейтенантом Муранака, что-то пробормотал и перевернулся на другой бок.
Масахиро помедлил еще секунду.
Все эти солдаты и офицеры были тяжело ранены летом тридцать девятого в боях на Халхин-Голе и остались у русских только из-за того, что во время обмена пленными в последнем транспортном самолете для носилок не хватило места. Самолет мог сделать еще один рейс, но время, отпущенное советской стороной, уже вышло. Масахиро не помнил обмена пленными, потому что сам был в очень плохом состоянии, однако он знал, что Хиротаро добровольно остался у русских, чтобы не бросать раненых.
Тем не менее он его ненавидел. Ненавидел с тех самых пор, как они встретились на табачной фабрике его отца, когда им было по одиннадцать лет.
Масахиро осторожно склонился к холщовой котомке Хиротаро, которая лежала под нарами, пошарил в ней и вытащил оттуда тетрадь. В бараке было темно, поэтому он проковылял к окну. Раскрыв тетрадь наугад, он прочел в лунном свете:
«Мы летим, чтобы упасть,
Как лепестки вишни,
Чистые и сияющие…»
– Стихи? – едва слышно фыркнул Масахиро и быстро перевернул сразу несколько страниц.
На этот раз его взгляд задержался на изображении гейши, которую Хиротаро нарисовал почему-то в клубах дыма и с черным ртом. Слева от рисунка располагался небольшой текст:
«…папиросы у нас в Японии получили название „сикисима“. В магазинах они появились сразу после победы над русскими в 1905 году. Особенной популярностью эти табачные изделия пользовались у дам. Сначала гейши в своих чайных домиках, а потом и другие женщины стали курить „сикисима“ в знак унижения России, а также из чувства превосходства над поверженным врагом. Некоторые из них по старинному обычаю все еще чернили себе зубы, и от этого белый мундштук русской папиросы особенно ярко выделялся у них во рту…»
– Чушь какая-то, – пробормотал Масахиро. – При чем здесь русские папиросы?
Это он полтора года назад сообщил лагерному начальству о том, что Хиротаро тайком ведет дневник, поэтому теперь его злила новая тетрадка. Он хотел, чтобы Хиротаро было так же плохо в плену у русских, как ему и всем остальным обитателям японского барака, но тот опять умудрился устроиться лучше всех и продолжал делать то, что ему нравится. С самого детства Масахиро ненавидел в своем друге именно это. Всю жизнь Хиротаро делал только то, что ему нравилось, а у Масахиро, несмотря на положение его семьи, это никогда не получалось. К тому же он был хромым от рождения. Наверное, по этой причине его отец, господин Ивая, относился к нему без особой любви.
Ровно через неделю после того, как он родился, акушерка положила кричащего младенца на животик и показала господину Ивая несимметричные складки под коленками и под ягодицами. Затем перевернула на спину и резко развела ножки в стороны. Господин Ивая отчетливо услышал щелчок.
«Врожденный вывих бедра, – объяснила ему акушерка. – Левая нога будет короче правой. Нужно туго его пеленать, а потом накладывать шину».
«Делайте, что хотите», – ответил господин Ивая и вышел из комнаты.
Очевидно, он ждал кого-то с одинаковыми ногами.
Распеленали Масахиро только в три года. После этого еще несколько лет он ползал по дому, постукивая деревяшками, привязанными к левой ноге. Едва заслышав это приближающееся к двери кабинета постукивание, господин Ивая откладывал все дела и уходил на фабрику к своим сигаретам и «сикисима». Одним из первых воспоминаний Масахиро был перешагивающий через него отец.
Масахиро торопливо разворачивался в узком коридоре, пытаясь увидеть отца хотя бы со спины, однако громоздкие неудобные колодки сильно затрудняли его движения. Они громко стучали, цеплялись за все подряд, и в конце концов он оставался один в коридоре перед закрытой дверью-фусума, ведущей в пустой кабинет.
Прочитав однажды в старинной книге о том, как знаменитый японский адмирал Мичиари Коно из Такамацу захватил флагманский корабль монгольского завоевателя Кублай Хана и спас тем самым Японию от вторжения, Масахиро в этой истории все же больше сочувствовал монголам. Только он мог понять, что они испытали, когда их корабль застрял в узком проливе и не сумел вовремя развернуться, чтобы выйти из-под обстрела японских лучников.
Сравнивая себя с тем кораблем и стараясь унять дрожь, которая охватывала его от напрасных усилий, он сидел на полу рядом с дверью и с ненавистью царапал ногтями свои колодки.
От этих деревяшек тело его к вечеру затекало так сильно, что когда наконец нянька снимала их, он еще долго не чувствовал левой ноги, как будто его освободили не только от медицинских приспособлений, но и от нее тоже. Стараясь плакать так, чтобы из-под одеяла было неслышно, он представлял себе раздвижную дверь из плотного картона в кабинете отца, пустой коридор и большие ножницы. Ему хотелось разрезать эту расписанную непонятными изречениями дверь на куски, разорвать, исполосовать ее в клочья.
Впрочем, господин Ивая до определенного момента надеялся на то, что его неполноценный сын сможет продолжить семейное дело. Он заставлял его часами рассматривать гравюры с изображением табачных растений и заучивать их названия на японском и на латинском языках. Он приносил ему в комнату охапки грязных листьев и требовал найти среди них один-единственный лист табака. И все же в решающий момент, когда отец устроил ему экзамен на фабрике, Масахиро не сумел правильно подобрать табачные листья разных сортов.
Именно тогда он впервые увидел Хиротаро.
* * *
– Петя… Петя… Сынок…
Петька проснулся, заморгал и непонимающе уставился на мамку, которая нерешительно теребила его за локоть.
– Ты чо не на работе? – наконец сказал он.
– Я сейчас на улице бабку Потапиху встретила, – почему-то шепотом заговорила она. – Ее к Валерке позвали, дружку твоему… Говорит, совсем он плохой. Помрет, наверно…
– Как помрет? – Петька сбросил одеяло и соскочил с печки. – Зачем помрет?
– Я не знаю, – по-прежнему еле слышно ответила мамка. – На улице Потапиху встретила…
– А-а, ну тебя, – в сердцах буркнул Петька, натягивая штаны. – Ничего толком узнать не можешь.
Он уже совершенно забыл о вчерашнем Валеркином предательстве и через две минуты сидел на скрипучем табурете сбоку от бабки Потапихи, которая колдовала над каким-то странным тестом.
– Ну и правильно, што меня позвали, – бормотала она. – А то все теперь одного Кузьмича и зовут. Как будто евойные заговоры одне тока и помогают. А кто, интересно, пузо зубовской невестке заговорил? А макаровскому мальчонке кто загрызал грыжу?
Потапиха сильно колотила в кадушке свое чудодейственное тесто, и от этих усилий и еще потому, что летом пришлось топить печку, она быстро вспотела и стянула с себя глухую черную кофту из плотной блестящей ткани, названия которой Петька не знал. Но зато он знал, что бабка Дарья тоже давно хотела такую, а дед Артем все никак не мог собрать денег, чтобы отправиться за ней в райцентр, поэтому бабке Дарье приходилось пока терпеть.
– А этот чиво здесь? – спросила Потапиха, покосившись в Петькину сторону. – Чужой глаз нам тут не нужон.
– Они с Валеркой друзья, – еле слышно откликнулась Валеркина мамка. – Пусть посидит немного.
– Ну, гляди. Только глаз-то у него черный. Видала? Такие вот – они самые глазливые и есть.
Валеркина мамка испуганно посмотрела на Петьку.
– Сглазит – и не чихнет, – добавила бабка Потапиха.
– Я глаза закрою, – быстро сказал Петька. – Или сяду вон туда. Под стол. Оттуда меня не видно.
– Ты уж сядь, Петя, – жалобно попросила его Валеркина мать. – А то мало ли что.
– И не мало ли што, а точно, – подтвердила Потапиха, белея нижней рубахой, как странная снежная баба в душной полутьме комнаты. – Давай лезь под стол.
Темно в доме было из-за наглухо запертых ставен. Валеркина мамка с Потапихой сами закрыли их десять минут назад.
– Свет в таком деле помеха, – с порога заявила Потапиха. – От света как раз вся болезнь.
И петуха она тоже велела удалить из двора, чтобы не стал кукарекать.
– А то закукарекат, и вся лечеба насмарку. Коту под хвост.
Поэтому петуха заперли в бане. Две тощие курицы, чудом дотянувшие до победы и не съеденные в последнюю военную весну, сразу пришли туда следом за Валеркиной мамкой и неуклюже пытались взлететь на отдушину, чтобы заглянуть внутрь.
– Пестренькую потом мне зарежь, – сказала Потапиха, задумчиво глядя на прыгающих около бани кур.
Она всегда брала за свою помощь курочку.
А Петька в этот раз совсем не ожидал, что Валерке будет так плохо. После вчерашней драки на станции и вообще после всего, что там с ним произошло, у него возникло твердое ощущение, что теперь все должно пойти по-другому. Как-то не так. Как-то лучше. То есть не то чтобы война с японцами началась прямо сейчас или у него самого вдруг появился отец – нет, на такое он не рассчитывал, – но вот чтобы Ленька к нему больше не лез, а у Валерки пореже бежала из носа кровь – это было бы да. Это вроде по-честному.
Раз поперла такая масть.
Но Валерка теперь лежал на широкой деревянной кровати, а его мамка погибала от страха, слоняясь из угла в угол с полотенцем в руках, не находя в себе сил остановиться.
– Ты бы села, – сказала ей наконец Потапиха. – А то у меня из-за тебя тесто никак не подойдет.
– Как это из-за меня? – растерянно спросила Валеркина мамка. – Почему из-за меня?
– Дак из-за кого же ишшо? Малой под столом сидит. Ему оттудова сглазить нет никакой возможности.
– Ладно, – сказала Валеркина мамка, и Петька увидел, как ее ноги напряженно замерли у табурета.
Рядом с ногами бабки Потапихи они вели себя очень робко, и по ним сразу же было видно, что они чего-то ждут. Если бы Петька не знал, в чьем доме находится стол, под которым он сейчас сидит на полу, крепко зажмуриваясь, а иногда на всякий случай даже прижимая глаза руками, то можно было подумать, что в гости пришли ноги Валеркиной мамки, а не бабки Потапихи. Бабка стояла твердо, как десантный корабль, наполовину корпуса выскочивший на берег, а Валеркина мамка все время переминалась, замирала и вздрагивала, поднимая то одну, то другую ногу на перекладину табурета.
– Помрет? – еле слышно спросил ее голос.
– Кто? Малец-то? Не, не помрет, – ответил голос бабки Потапихи.
Ее обрезанные из валенок чуни, которые она не снимала даже в такую жару, повернулись в сторону табурета. Как настоящий корабль, она и поворачивалась вся целиком.
– Чиво удумала – помирать? Куды иму помирать? Жопа ишшо не округлилась.
Ноги Валеркиной мамки замерли на секунду, а потом согласно опустились с перекладины на пол.
– Правда?
Петька хорошо знал эти ботинки. Валеркина мамка купила их, когда пришла похоронка на Валеркиного отца. Она тогда долго сидела в сенях, смотрела на дырки от гвоздиков, на паутину – не заметила даже, как почтальон дядя Игнат попрощался и тихо ушел. А потом спрятала похоронку за зеркало, молча собрала Валерку и поехала с ним в райцентр. Оттуда Валерка вернулся с этими вот ботинками на ногах. В Разгуляевке ни у кого из пацанов таких не было. Даже взрослые в настоящих кожаных ботинках ходили не все. Боты из войлока, сапоги, чуни. А тут вдруг ботинки.
Но Валерка их совсем не жалел. Ухайдакал за одну зиму. Лишь бы другие пацаны брали его с собой поиграть. И мамка его не ругала. А когда они развалились, начала носить их сама.
В них однажды и пришла в школу к учительнице Анне Николаевне. Попросила показать на карте, где находится Сталинград. Посмотрела на него, накрыла ладонью, постояла так и потом сказала: «Спасибо».
То ли Анне Николаевне сказала, то ли всей большой карте СССР.
Уставившись теперь на эти разбитые ботинки и позабыв о том, что может случиться из-за его открытых глаз, Петька заметил, что веревочка, которой Валеркина мамка прихватила левый башмак, вот-вот сползет, и тогда тот распахнется, как рот у голодного кукушонка. Петька осторожно протянул руку из-под стола, пытаясь поправить веревочку, но беспокойная Валеркина мать неожиданно опять шевельнулась и больно наступила ему на разбитые во вчерашней драке с Ленькой Козырем пальцы. Петька зашипел, и под стол тут же свесилась голова бабки Потапихи. Наклоняться ей было легче, чем поворачиваться.
– Чиво? – подозрительным голосом спросила она. – Чиво расшипелся?
Очевидно, она решила, что Петька в своей зловредности изобрел новую, еще не известную ей, звуковую форму сглаза. Это ее сильно обеспокоило, но Петька тут же прижмурился, закрывая себе к тому же обеими руками рот, и она, немного подумав, сменила гнев на милость:
– Давай-ка, чем балбесом там просто так сидеть, тараканов мне налови. Да не убивай пока, а придави чуть-чуть. Вот сюды в коробок. Тока с-под стола, гляди, не вылазий.
И Петька начал охоту.
Тараканов было немного, потому что тараканы водятся там, где остается хоть что-нибудь пожрать, а после Валерки и Валеркиной мамки жрать в доме ничего не оставалось. Просто не могло остаться. Самим хватало впритык. Крошки сметались в ладонь и на глазах у расстроенных тараканов аккуратно загружались в рот. Как уголь на шахте. Раз – и в вагонетку.
Поэтому Петька добычу увидел не сразу. Тем более что он все еще продолжал немного прищуриваться. В сглаз он верил так же твердо, как в маршала Жукова. Где-то глубоко в сердце у него даже теплилось подозрение, что немцы проиграли войну из-за того, что это он, Петька, сглазил ихнего Гитлера. То есть, конечно, наши сражались отчаянно, и вообще они самые лучшие войска в мире, но все-таки Петька тоже старался изо всех сил.
Где-то примерно год назад он начал выцарапывать на бабки-Дарьином сеновале матерные слова про Гитлера. Сначала просто так – для себя, а потом вдруг с удивлением и замиранием сердца обнаружил, что на каждое нацарапанное им слово наши брали крупные города.
Однажды он решил рискнуть и проверить эту волнующую закономерность, бросив на время писать смешные слова, но после этого страшно корил себя за бездействие. В газетах и в сводках «От Советского Информбюро», как на плохой патефонной пластинке, стали бесконечно повторяться одни и те же слова: «Ожесточенное сопротивление противника… Большие потери в личном составе…»
Петька в ужасе тогда забрался на сеновал и провел там лихорадочную бессонную ночь. Перепуганный и полный раскаяния, он царапал и царапал гвоздем по бревенчатым стенам матерщину про Гитлера, и уже наутро дяденька Левитан сообщил по радио в сельсовете, что войска 2-го и 3-го Украинских фронтов под командованием маршалов Малиновского и Толбухина после упорных боев полностью уничтожили окруженную 190-тысячную группировку из состава немецко-фашистской группы армий «Юг» и освободили город Будапешт.
Примчавшись обратно из сельсовета, Петька с любовью оглядел плоды своего ночного труда, а потом рухнул на сено и проспал до середины следующего дня. Счастливее его не было, наверное, тогда человека во всем Советском Союзе. Разве что маршалы Толбухин и Малиновский. Но с ними Петьке не жалко было поделиться своим счастьем.
Сто девяносто тысяч фрицев за ночь работы – неплохо для одного пацана с гвоздем на сеновале?
Так что в сглаз Петька верил.
Именно поэтому теперь он даже руку побоялся высунуть из-под стола, когда выслеженный им наконец таракан метнулся от него на середину комнаты. Вот так Петьке было жалко Валерку.
Он терпеливо сидел со спичечным коробком, который дала ему бабка Потапиха, и тихо шуршал им, открывая и закрывая его, чтобы привлечь внимание сбежавшего таракана и заманить его к себе обратно под стол. Петька не был уверен – идут ли тараканы на шелест спичечных коробков, но другого варианта у него не имелось.
– Иди сюда, Ганс, – шептал он. – Сюда ползи, Адольфик несчастный.
Таракан уловил Петькин шепот, на секунду задумался, засомневался, но потом все-таки понял, чем этот шепот может для него обернуться, и бодро припустил через всю комнату к Валеркиной кровати.
Петька чертыхнулся и припал к полу.
Снизу, от половиц, ему была видна вся кровать, скомканное одеяло и свесившаяся Валеркина рука. Безжизненная, как доставшееся врагу полковое знамя. Ненужная.
Петька посмотрел на эту Валеркину руку и вдруг почему-то подумал, что никогда не видел умерших птиц. Убитых видел сколько угодно, а вот чтобы они умирали как люди – от старости там, или от болезни, – такого он не встречал. Потому что если бы они померли сами, то должны были где-нибудь валяться. С неба, кроме как на землю, никуда ведь не упадешь. Но ни в самой Разгуляевке, ни вокруг нее Петька мертвых птиц на земле никогда не видел. Только убитых кошками или пацанвой. И выходило, что умирать они летят куда-то в другое место. Или не умирают совсем.
А еще выходило, что людям с их кладбищами, гробами, вытьем и поминками смерть была как будто нужна, и они отмечали ее с такой же готовностью, как обычный праздник – Первое мая или Седьмое ноября, – и напивались при этом совершенно так же, и били друг друга, и целовались, и плакали, а птицы у себя в небе легко обходились без смерти. Летали, летали над головой, а потом если и помирали, то этого почему-то никто не видел.
* * *
– Ведерко ему поставь, – сказала бабка Потапиха. – Не видишь ли, чо ли, заволновался малой. Щас вывернет наизнанку.
Ноги Валеркиной мамки протопали в сени и тут же вернулись обратно. Рядом с кроватью стукнулось об пол деревянное ведро.
– Ты глянь, – сказала Потапиха. – У меня дома точно такое. Артем небось делал?
– Я не знаю, – ответила Валеркина мамка и снова села на табурет.
Она в самом деле не знала. И не могла знать. Ведро это притащил Петька, когда они с Валеркой серьезно собрались дать деру на фронт. Но не успели, потому что слишком долго ждали тепла. Не рассчитали, что в Разгуляевку оно придет намного позже, чем в Германию.
Петька потом сильно ругал Валерку за то, что тот его не предупредил: «Ну ты же знал про эту ихнюю географию! Я, что ли, на уроках лучший ученик?»
Валерка виновато вздыхал, чесался и шмыгал носом. Впрочем, Петька его быстро простил. Когда он представил себе всю эту громаду наших войск, тысячи танков и раскаленных орудий, собранных в одном месте, ему сразу стало понятно, что от всего этого жара, от этого огня, грохота и атаки весна просто не могла не наступить раньше, а вместе с ней – и победа.
Ведро же Петька хотел взять с собой, потому что больше ему брать было нечего. А в дороге надо было иметь хоть что-нибудь. Планировал поменять на жратву. Мало ли кому пригодится. Матросам вчера на станции вон как было надо. Позарез. Поэтому он и притащил его сюда еще зимой, чтобы бабка Дарья не нашла на сеновале.
– Мне Артем делал, – сказала Потапиха. – Мы с Дарьей его от пьянки лечили.
Петька хорошо помнил, как они уговаривали деда Артема выпить по случаю Первомая настойку бабки Потапихи на слизи налима.
«Да ну вас, бабы, – отмахивался от них дед Артем. – Мне бы чистенькой лучше. А вы туда, вона, соплей напускали. Испортили, гады, продукт».
Но Потапиха с бабкой Дарьей не унимались. Петька знал, что, по их расчетам, после стакана такой выпивки деда Артема должно было долго тошнить, а потом одна даже мысль о водке приводила бы его в содрогание и конвульсии. Дело оставалось за малым. Необходимо было заставить деда выпить этот стакан.
Петька, который из любопытства крутился рядом с бабками, пока они готовили свою зажигательную смесь, успел нюхнуть ее пару раз и заранее сильно сочувствовал деду Артему. Но тот отнекивался недолго. Когда Потапиха, притворно хихикая, намекнула ему, что состав полезен для поддержания мужской силы, он на секунду задумался, что-то вспомнил, чуть-чуть загрустил и наконец махнул рукой:
«Наливай, ети ее! Однова живем!»
Выпив крупными глотками стакан, он слегка задохнулся, снова о чем-то подумал и тут же попросил еще. За вечер дед Артем засадил весь запас бабки-Потапихиного зелья, исполнил набор самых похабных частушек, какие знал, а на прощание в благодарность подарил ей недавно изготовленное на продажу ведро. Бабка Дарья, поглядывая на него, хмурилась, становилась все беспокойнее, а под конец, на всякий случай, попросилась к Потапихе ночевать. Разочарованный дед Артем немного покричал в огороде, и потом быстро убежал в степь догоняться уже своим собственным спиртом.
Пить меньше, разумеется, он после этой истории не стал.
– Давай крепче держи, – сказала Потапиха. – Не видишь, он весь у меня ходуном ходит!
Петька высунулся из-под стола, чтобы посмотреть, чего они там делают с Валеркой, но ему все загораживала напряженно склонившаяся над кроватью широкая спина бабки Потапихи.
Над головой у нее раскачивалась вскинутая кверху Валеркина рука. Он как будто тонул, и эта рука, выброшенная к потолку уже откуда-то из-под воды, изо всех сил цеплялась за воздух.
– Тише, тише, – полумертвыми губами повторяла Валеркина мамка, наваливаясь на него все сильнее и стараясь удержать его руки.
– Крепче держи! – зашипела на нее Потапиха. – Ишшо крепче!
«Задушат», – подумал Петька и почти целиком вылез из-под стола.
У него всегда было подозрение, что бабки втихую душат маленьких ребят. Иначе почему бы их столько померло за последние два года? А в том, что у разгуляевских бабок в глазах было что-то нехорошее, Петька мог поклясться даже именем товарища Сталина.
– А ну, лезь назад! – крикнула на него Потапиха, непонятно каким зрением увидевшая Петькино движение у себя за спиной.
– Тише, тише… – снова сказала Валеркина мамка, обращаясь теперь уже не к Валерке, а к сидевшему на полу и разинувшему от страха рот Петьке.
Из-за того что она повернулась, Петька наконец увидел Валерку. Тот лежал на боку со сморщенным лицом и крепко закрытыми глазами. Из уха у него торчала длинная бумажная воронка. В первое мгновение Петьке даже показалось, что бабка Потапиха решила прикончить Валерку, забив ему в ухо осиновый кол, но потом он понял, что это всего лишь газета. Впрочем, самое страшное было еще впереди.
Бабка Потапиха, словно в каком-то кошмарном сне про неубиваемых фашистов, взяла с табурета спички, чиркнула и поднесла огонек к раструбу бумажной воронки. Пламя скакнуло вниз к Валеркиной голове. Валерка открыл глаза, безмолвно распахнул рот, и Петька отчетливо увидел, как из этого широко раскрытого рта на подушку зазмеилась струйка белого дыма.
– А-а-а! – наконец услышал Петька Валеркин крик.
– А-а-а! – протяжно кричал Валерка, и его тонкий голос напоминал Петьке то ли пение, то ли плач.
* * *
Вот так же в первую военную зиму плакал председатель разгуляевского колхоза, вернувшись однажды из райцентра без бабки-Потапихиного сына. Он сидел за столом у себя в избе под портретом Иосифа Виссарионовича Сталина, пил водку и пробовал петь, но получалось у него больше плакать.
«Ой, да ни вечер, да ни ве-е-чер…» – тянул председатель, вытирая слезы, потом оборачивался на портрет, вскакивал и начинал сбивчиво докладывать товарищу Сталину, как и почему у них с Ефимом все вышло.
В райцентр за неделю до этого их увез Степка-милиционер. Пришел с пистолетом, пока они со страху пили у председателя дома, и обоих арестовал. Правда, вычислил он их только на третий день. За это время они вдвоем успели выпить весь контрабандный спирт деда Артема, и тот даже снова намылился ехать в Китай. Хотя до этого собирался туда только через две недели.
«Товарищ Сталин! – вытягивался перед портретом председатель колхоза, отдавая, как на параде, честь, но тут же вспоминая, что к пустой голове руки не прикладывают, а потому бежал в сени, нахлобучивал там до ушей фуражку, возвращался все так же бегом, восстанавливал утраченное равновесие, крепко прижимал острую от страха ладонь к виску и продолжал: – Товарищ Сталин! Докладывает Михаил Якуб! Член партии с одна тыща тридцать четвертого года… Вам одному – как на духу. Не виноваты мы! Случайно все получилось».
В ту первую военную зиму охотник Ефим, которого не взяли на фронт по причине абсолютно беспалой правой руки, погубил единственную колхозную лошадь. Всех остальных забрали по конской мобилизации, а эта райвоенкомату не подошла, потому что сильно укусила в плечо самого военкома. Тот сгоряча велел ее расстрелять, и солдаты уже стянули из-за спины свои огромные винтовки конструкции Мосина, но потом он все-таки отменил приказ.
Вот так в разгуляевском колхозе осталась целая лошадь. Военкому на самом деле захотелось помочь председателю, с которым он давно и очень хорошо дружил, но в конце концов получилось так, что его доброта лишила бабку Потапиху ее единственного сына.
Потому что если бы эту самую лошадь забрали на фронт или застрелили из трехлинеек в разгуляевской колхозной конюшне, то Ефим не обнаружил бы ее потом в своей ловушке, изготовленной для диких коз. И лошадь эта не была бы уже мертвее мертвого, поскольку Ефим был хоть и беспалым охотником, но дело свое знал. Хребет у бедной коняги переломился так основательно, что посередине ее теперь можно было раскрывать и закрывать как книгу. Правда, Ефим никаких книг никогда не читал, поэтому просто сильно перепугался. За порчу колхозного имущества по закону военного времени ему явно корячился расстрел.
Пожевав в растерянности немного снега и поскрипев им вокруг своей злосчастной ловушки, он не придумал ничего лучше, как пойти к председателю и все ему рассказать. Председатель тоже не нашел в себе сил позвать Степку-милиционера и отдать ему Ефима прямо под расстрельную статью, поэтому через час они вдвоем уже пилили ножовками твердую, как бревно, лошадь, стараясь материться потише, посматривая в разные стороны и растаскивая небольшие куски мяса по окрестным кустам. По идее, конечно, все это мясо надо было отнести в Разгуляевку и раздать тем, кто поголодней, но тогда с ними, то есть с Ефимом и теперь уже с председателем, вообще никто не стал бы особенно разбираться. Шлепнули бы как вредителей – и дело с концом.
Поэтому лошадь, разнесенная своей дурацкой судьбой, как облако в ветреный день, на множество мелких частей, осталась в лесу. Под разными кустиками и немного в овраге. А председатель с Ефимом вернулись домой и засели от страха пить водку. Но Степка-милиционер в тридцать девятом служил у товарища Жукова на Халхин-Голе во фронтовой разведке. Он сразу практически чухнул, что там к чему. Лошадь отсутствует, председатель с Ефимом пьют вчерную, в лесу на сопках – куски мяса.
То есть если бы волки, то, во-первых, они бы просто сожрали, а во-вторых, откуда у них ножовки? Или они зубами наловчились так ровно кромсать?
«За сто рублей человека не будет, – жаловался председатель огромному портрету Сталина, забывая о том, что за ту же сумму и сам мог сейчас быть неизвестно где. – За сто рублей!»
Он вскакивал внезапно на лавку, рывком снимал портрет со стены и, к полному ужасу всех домашних, тащил его на двор, а потом в сарай, где хранилась общественная сенокосилка, доставшаяся колхозу еще во времена раскулачивания.
«Вот за столько! – говорил председатель, показывая портрету сенокосилку. – И даже не за столько, а вот за сколько!»
Он выбегал с портретом из сарая и показывал ему новые ворота, которые сам сделал совсем недавно, и поэтому имел представление, сколько они могут стоить.
«Как ворота, товарищ Сталин! – повторял председатель. – Ворота и еще чуть-чуть… А лес-то на них пошел – говно. Ей-богу, говорю, говно, а не лес. Хороший мы весь в район отправляем… Точно в сроки… Ни разу не опоздали еще».
После этого он долго стоял посреди двора, опустив голову, с портретом в руках. Отказывался возвращаться в тепло и не отдавал родным товарища Сталина. Не доверял его никому. А потом спохватывался петь:
«Ой, налетели ветры злы-ы-е…
Да с восточной стороны-ы-ы-ы-ы…»
Но никак не мог допеть до конца, потому что начинал плакать.
Вот так выяснилось, что бабка Потапиха совершенно напрасно много лет назад рожала своего сына. Никакое отсутствие пальцев его не уберегло. А когда наступила весна, вслед за сыном Потапиха потеряла и невестку.
Корова, на которую ефимовская вдова сильно рассчитывала в смысле выкармливания оставшихся без отца детишек, сдуру вышла на тонкий уже в середине апреля аргунский лед, помычала там, поскользила немного и провалилась. Дети побежали за мамкой, и ту на месте чуть не хватил кондрат. Без коровы с тремя детьми можно было ложиться тут же на берегу и помирать.
Пока тащили ее из полыньи, переломали ей ноги. На берегу она страшно мычала и выкатывала на желтую шкуру большие глаза. Ефимовская вдова, запыхавшись и вся в слезах, думала сначала добить ее колуном и нарезать из кормилицы хотя бы мяса, но потом поняла, что не хватит духу, и решила тащить к Разгуляевке. Маленьким велела подталкивать, а сама со старшей дочерью обвязала корову веревкой и потянула ее по берегу вверх, двигаясь там, где снег еще был поглубже. Девчонку старалась беречь, поэтому налегала изо всех сил. Тащила, напрягая все жилочки.
Так выглядели бы, наверное, две осины, решившие от тоски вытянуть из земли свои корни и улететь куда-нибудь на небо. Дугой выгибаясь от напряжения.
На следующее утро невестка бабки Потапихи с постели подняться уже не смогла. Дети бегали по дому, просили есть, заглядывали ей в лицо, но она только вытирала слезы.
Корова померла через три дня, а мамка у ефимовских сирот – через неделю. Они еще пытались ее разбудить, гладили по голове, щекотали. Потом, когда поняли, собрались и ушли к соседям. Младший уходить никак не хотел. Требовал забрать с собой мамку. Без конца спрашивал – чего она тут одна будет есть. Может, и для него что-нибудь найдется.
Бабка Потапиха, которая до этого жила у себя в Архиповке, скоро приехала за внуками в Разгуляевку. Хотела увезти их к себе, но в конце концов сама осталась тут навсегда. Дом сына ей показался просторней.
Чтобы хоть как-то прокормиться, она стала лечить от разных напастей разгуляевский народ. Платили в основном едой, и бабку Потапиху это очень устраивало. Анна Николаевна в школе хмурилась, говорила, что все эти староверские обряды – одно бескультурье, но время от времени сама заносила внукам Потапихи что-нибудь поесть. Не в качестве оплаты за ее знахарство, а просто так.
Цыпки Потапиха лечила воробьиным пометом, ангину – керосином, лишай – смесью дегтя, медного купороса, горючей серы и несоленого свиного жира. Труднее всего было найти этот самый жир, поэтому с лишаем у Потапихи получалось далеко не всегда. Зато, если кого напугала собака, Потапиха немедленно окуривала пострадавшего дымом пережженной смеси чертополоха и шерсти от этой псины, и человек уже до самой смерти не боялся вообще ничего.
Когда Петька однажды сильно простыл и у него почему-то отнялись ноги, бабка Потапиха велела плотно его укутать, посадить в стог перепревшего из-за летних дождей сена и держать его там ровно три дня. Расслабленный Петька смутно глядел из стога, дремал, потел, ходил под себя, но в назначенный срок ноги у него зашевелились. Правда, потом Петька сильно подозревал, что они отнялись у него просто-напросто с голодухи, а пока он сидел в стогу, бабка Дарья крепко расщедрилась и совала ему туда в сено даже блины с маслом, поэтому ноги, в конце концов, и ожили. Но это были лишь Петькины сомнения. Бабка Дарья после этого случая уверовала в Потапихины силы безоговорочно, и когда потребовалось, например, отучить деда Артема от пьянки, она отправилась прямо к ней.
Правда, многим в Разгуляевке методы бабки Потапихи казались странными. Что касается Петьки, так он не понимал их совсем.
* * *
– Ну чо? – сказала она, заглядывая к нему под стол. – Набрал? Или уснул там, засранец?
Петька молча протянул ей спичечный коробок.
– И все?!! – она держала двумя пальцами раздавленного таракана, как будто собираясь ткнуть им Петьке в лицо.
– Больше не было, – буркнул Петька. – Этого-то еле поймал.
– Да где ж ты его поймал?!! Ты его, глянь, всего измочалил! А мне целый нужен! И не один, а десяток!
– Ну, не было больше!
– Ты глянь, ишшо огрызается. А вот я тебе по зубам!
Она ткнула рукой с тараканом в сторону Петьки, но он увернулся и слегка прикусил ее за запястье.
– Кусается, блядкин корень, – сообщила бабка Потапиха Валеркиной мамке, которая тоже участливо заглянула под стол.
– Ты не кусайся, пожалуйста, Петя, – попросила она. – Нам Валерку лечить надо. Ты же видишь, ему совсем плохо.
– А чего она?
– Я тебе дам щас «чиво»! – сказала бабка Потапиха, потирая укушенное место. – Вылазь оттеда!
– Не вылезу!
– Дай-ка мне нож, – попросила Потапиха Валеркину мамку. – Надо в голове у него поискать. Без тараканов оно, конечно, плохо, но вошки тоже сойдут.
Через минуту Петька сидел посреди комнаты на табурете, а бабка Потапиха скребла ножом у него в волосах. Глаза он снова прикрыл, но на этот раз уже не из опасения окончательно сглазить Валерку, а от бесконечного удовольствия. Мамка в последнее время то ли на работе стала так уставать, то ли вообще забыла про Петьку, но давно уже не искала у него в голове. А почесать ножиком по макушке всегда было приятно.
– Кажись, хватит, – сказала наконец бабка Потапиха, и Петька с большим сожалением открыл глаза.
– А можно, я под стол больше не полезу? Оттуда ничего не видать.
Потапиха на секунду засомневалась, но потом махнула рукой:
– Ладно, сиди. Я, если что, заговор против черного глаза скажу… Да он, кажись, у тебя и не черный. Ну-ка, пойди сюда…
Она подтащила его к щелочке в ставнях, из которой в комнату падал узкий, как бритва, луч света, подставила его лицо под щекочущее теплое солнце, и Петька мгновенно ослеп.
– Не-е-т, – протянула бабка Потапиха из этой слезящейся темноты. – Куды ж он у тебя черный? Он и не черный совсем. Чего ты нам, басурманин, тут вкручивал?
– Я не вкручивал, – сказал Петька и поморгал, чтобы из глаза сбежала слеза.
Потом он тихо сидел в углу и смотрел, как бабка Потапиха стряпает пироги из теста, в которое она аккуратно стряхнула всех найденных у него вшей и раздавленного таракана, и как Валерка ест эти пироги, и как после этого его рвет в ведерко, а бабка склоняется над ним и приговаривает – ничо, ничо, щас все пройдет, щас все пройдет, касатик, – а потом выходит со двора, и под мышкой у нее пестрая курочка, и голова уже свернута и болтается, как мотня у пьяного деда Артема, а Потапиха уходит все дальше и дальше по улице, к своим внукам, которые уже, наверное, совсем заждались, и потихоньку начинает припевать любимую частушку:
– Пай-ду тан-ца-вать,
Наде-ну баретки.
Буду ноги поднимать
Выше табаретки…